Веры Николаевны дома не было. Сам Юра Плуг не пил, а эдаким подлым фото-Пименом метался с коляской по комнате и делал снимки. Для истории. Для ехиднейших потомков.
Кончилось всё тем, что Проков прямо, как солдат, упал с протезной рукой на диван. Громышев однако на стуле остался. С подозрением озирался. Видимо, искал затаившегося с фотоаппаратом Плуга. Когда слышался щелчок спускаемого затвора, вскидывался и кричал: «Кто?!» И снова озирался. Тоже был хорошо повёрнутым после Афгана. Как и Проков с Плуготаренко. Ждал, видимо, гранаты или ножа. «Кто?! Стой, гад!»
От дворничихи Мякишевой, у которой был служебный телефон, Плуготаренко позвонил Громышеву домой. И потом в подъезде вместе с маленьким Колькой смотрел, как старший брат Громышева с сыном надсадно и быстро потащили под руки тяжёлого пьяного вместе со всеми его протезами. На улицу, к машине. Колька мотал своей большой головой: «Вот тяжеленный. Вот страшной. Как чёрный боров Борька, который живёт на Холмах!»
Уж кто-кто, а Колька знал толк в домашних животных. На Холмах он их постоянно изучал. Большие болтающиеся вымя коз его завораживали и пугали, как завораживают и пугают морские мины. От чёрного борова Борьки, у которого он однажды чуть-чуть приподнял прутиком ухо – ему пришлось с рёвом бежать по улице к городу.
Колька никогда не проходил мимо кошек, собак. Стаи голубей он сдергивал с асфальта, как плащи. Со всеми животными Колька хотел подружиться. Но в руки ему никто почему-то не давался. От этого Колька нередко ходил исцарапанным и даже покусанным.
Он пришёл как-то к Плуготаренко с круглой коробкой из-под леденцов и столовой ложкой. Сначала сам послушал закрытую коробку, а потом дал послушать дяде Юре. Внутри кто-то шебаршился, метался, явно рвался на свободу. Колька поставил железную коробку на стол, размахнулся и сильно ударил коробку ложкой. Обождал какое-то время, приложил к коробке ухо. Дал послушать дяде Юре. Внутри было тихо. Тогда Колька открыл коробку и как фокусник показал Плуготаренке. Внутри лежал таракан. Кверху лапками.
«Да ты же настоящий исследователь, Колька! Настоящий учёный-живодёр!» – до слёз хохотал тогда Плуготаренко.
7
В шесть утра Проков как вор придавил за собой входную дверь Плуготаренков. Заперев дых, дождался щелчка английского замка.
В подъезде какой-то пацанёнок в колготках гонялся за кошкой. «Ну же, Мурка! Не бойся!» Приседал к ней, протягивал руку. Кошка ощеривалась, шипела на мальчишку как на пса.
У подъезда, видимо, мать мальчишки мела тротуар. Сразу остановила метлу. Долго провожала Прокова взглядом. Забытые, слетали с губ слова:
– Колька, оставь кошку в покое.
Проков шёл. Голова опять была пустой. Проков опять ничего не помнил. Хоть убей!
Его контузило весной 79-го. В марте в Афганистане идут дожди. Долгие, по нескольку дней. Кровати в землянке стояли в два этажа. Сквозь крышу без наката, как ни закидывали её землёй, просачивалась вода. Укрывались по ночам плащ-палатками, но всё равно мокли, мёрзли. Смастырили в конце концов печку типа «поларис». Сделали её из обычной трубы, нижний конец которой запаяли. Через окно посередине трубы заливали солярку и поджигали. Дыму в землянке – не продохнуть, но становилось теплее и суше. Утром наружу все вылезали с закопчёнными лицами. Плевались сажей, как черти. Точно разучившиеся умываться, задирали лица к небу, чтобы дождь сам смыл всё с лица и души.
В одно такое утро Проков, как всегда поднявшись раньше всех, отливал возле землянки. Небо было низким, небо тащило, но дождь на время перестал.
Прилетевшая ракета пробила крышу и взорвалась в землянке, подняв её на воздух.
Тугой резкий звук-удар бросил Прокова вперёд. Проков упал, перевернулся несколько раз и потерял сознание. Сидел потом на земле, раскачивался, из носу и ушей шла кровь, ничего не слышал, не понимал санитаров.
В госпитале в первый день истерично выкрикивал врачу: «Погибли все! Понимаете?! И Куликов, и Колтышев, и рядовой Гарифуллин, и…» Забыл, не мог вспомнить фамилии остальных. Мучился, искал их словно бы вокруг. С тампонами на ушах, весь иссечённый каменной крошкой – будто обгаженный птицами. «Куликов, сержант Колтышев, рядовой Гарифуллин», – всё твердил и твердил контуженный, уводимый сестрой в палату. Словно боялся и эти фамилии забыть.
По ночам слёзы текли и текли. Как у бабы. В голове по-прежнему торчали только три фамилии из всего погибшего второго отделения. Рядовой Куликов, сержант Колтышев, рядовой Гарифуллин. Помнились только эти трое. В конце концов Проков начал понимать – почему: они тащили за собой в память случай, произошедший в Тогапском ущелье…
При зачистках в кишлаках моджахеды нередко выскакивали неизвестно откуда. Уж точно, как духи. Стреляли и тут же исчезали. Поэтому, когда проверяли дома, на входе всегда оставляли солдата. А то могли и гранатку духи в дом подкинуть. На прощанье.
В тот день, когда отделение Колтышева зашло в очередной дом, у дверей оставили рядового Гарифуллина. На него сразу же прыгнули с дувала два душмана с ножами. Они выбили у него автомат и стали резать. Булат Гарифуллин отбивался голыми руками, весь в крови, в порезах, Потом духи свалили Булата в арык, стали топить. Стрелять не могли – кишлак был набит неверными. В последнюю минуту Булата, уже дрыгающего ногами, увидел из окна рядовой Куликов. Ребята выскочили на улицу – расстреляли моджахедов в упор.
Навесив Булату автомат, его, порезанного, окровавленного, повели на площадь кишлака. Там в это время трое старейшин доказывали Прокову, что душманов в кишлаке нет. Дескать, отродясь не было. Как только Булат их увидел, сразу сдёрнул автомат и скосил всех троих, только чудом не задев своих. Под пули чуть не попал сам Проков, в последний момент успев шмякнуться на землю. Хотя моджахеды не подпадали под конвенцию военнопленных, Проков надавал Булату по морде. Перепаратившиеся ребята Булата тоже явно осуждали. Но не за убитых стариков, а, как сказал рядовой Куликов, «за опасную стрельбу»…
Проков тогда пробыл в госпитале две недели. Стал слышать. Но вспомнить остальных ребят из отделения так и не смог. «Колтышев! Куликов! Гарифуллин!» – твердил и твердил он как заклинание, болтаясь в кузове грузовика, который вёз его в часть.
8
На крыльце Валентина рубила в деревянном корытце капусту. На подходившего мужа не смотрела. Нижняя брезгливая губа её опять была выпячена. Пальма солидарно лежала рядом, на лапы положив морду и укоризненно поглядывая на хозяина.
– У Юры Плуга был, – сказал Проков, обходя и жену с брезгливой губой и собаку. – С Громышевым.
Через минуту вышел в трусах и майке. С полотенцем. Направился к будке летнего душа, над которым висело белое, заблудившееся облако.
Отстегнув протез, не знал, куда его пристроить. Приставил к будке. Зашёл внутрь, пустил душ.
Пальма тут же подбежала к будке. Серьёзно обнюхала протез. Затем потащила по земле чёрную руку к хозяйке. Как улику.
За завтраком Валентина с мужем не разговаривала. Как всякой добропорядочной жене ей положено было обидеться. И она обиделась. Сын Женька тоже воротил мордашку в сторону. Одна дура Пальма заглядывала всем троим в глаза, ничего не могла понять. Плаксиво принималась взлаивать. Словно спрашивала: почему сидите истуканами? А?..
С медсестрой Валентиной Гладышевой Проков познакомился в местной поликлинике. Сразу, как приехал домой в Город после госпиталя. Процедурная сестра, она ставила ему ежедневно два укола. В мягкое место. Причем ставила очень своеобразно – как в утреннем автобусе дыша в затылок и с маху поддевая иглой. Словно наказывала. Как безбилетника. Но равнодушно и абсолютно безболезненно. При этом нижняя губа у неё выпячивалась. Вот такая была у неё манера ставить уколы. Старушонки со спущенными штанишками всегда хихикали в процедурной, ожидая её иглы.
Кавинтон и пирацетам Прокову предписал от гула в башке (последствие всё той же контузии) психоневролог Акрамов из госпиталя Ташкента. И Проков приходил на уколы к равнодушной медсестре недели две или три.
Потом надолго забыл о ней, ни разу не встретив в Городе.
Он увидел её через полгода на шумной гулянке у Громышевых, которым она приходилась то ли дальней родственницей, то ли хорошей знакомой.
Сначала они делали вид, что не знают друг друга. Но рюмки через три Проков начал пыжиться, солидно надуваться. А потом и вовсе – стал злым, к разоблачениям готовым. И спросил он тогда её, сидящую напротив: «Ну что, уважаемая, подденешь меня своей иглой как безбилетника в автобусе? А? Отвечай!» Он даже вскочил и придвинулся к ней…
Очнулся дома на кровати. Рядом лежала, сладко посапывая, медсестра! Он опрокинулся обратно на подушку, мгновенно покрывшись потом. Это была фантастика! Бред! Пить ему нельзя было ни рюмки!..
…Проков отставил стакан с недопитым чаем, стал трепать волнистую шерсть охотничьей собаки. Пальма сразу же вскинула лапы ему на колени. Приготовилась. Он начал гладить её вытянутую, ласковую, жмурящуюся от удовольствия морду.
Демонстративно смачно поцеловал собаку в прохладный влажный нос. Как единственную родную душу в этом доме. Поднялся из-за стола. Сказал истуканам: «Спасибо». Пошёл одеваться для улицы, для работы.
В ящике буфета искал сигареты. Вроде бы должна остаться одна пачка. Жена смотрела на него почему-то с жалостью – как совсем незнакомая жена.
– Ну? – повернул голову Проков.
– Зиновьев умер. Гриша.
С пачкой сигарет Проков сел. Та-ак. Отмучился, значит, бедняга.
– Когда?
– Вчера вечером… Жена позвонила. – Валентина не удержалась, уколола: – Когда ты водку с Громышевым жрал.
Гриша считался инвалидом лёгким. Из Афгана вернулся всего лишь с негнущейся прямой ногой. Он переставлял её за собой как коромысло, как дугу. В постоянно моднючих своих остроносых туфлях – будто получивший ранение Хоттабыч.
Ему дали только третью группу. Он работал. На стройках Города. Мастером. Прорабом. Женился на К