Синдром веселья Плуготаренко — страница 8 из 49

– Вы мне нравитесь, Наталья Фёдоровна, – неожиданно тихо ответил инвалид, остановив коляску.

– Не нужно больше этого делать. Ничего из этого не получится.

Наталья пошла к двери. Приостановилась:

– Деньги вам будет приносить другой человек.

Вышла.

Плуготаренко остался сидеть, опустив голову, с руками вроде ботвы.

Наталья шла по улице, сволочила себя. Готова была себя убить.

Останавливалась и словно спрашивала у пустоты перед собой: зачем обидела человека? Почему? Ведь хотела спросить его о книгах. Поговорить о них. И вот – пожалуйста – выдала бедняге. Сволочь баба! Сволочь!

Решительно повернула назад. Вошла в подъезд. Чуть поколебавшись, надавала кнопку звонка.

– Юрий Иванович, ради Бога, простите меня! Сама не знаю, что на меня нашло. Простите! – Повернулась, сошла с трёх ступенек. И Плуготаренко успел увидеть только крупные женские ноги, на миг высветившиеся в открытой двери подъезда.

Почти сразу там появились другие ноги. Ноги матери. Похожие на две чёрные клюки.

– Была, что ли, уже? Получил? – запыхалась даже, бедная.

Ели на кухне. Душа у Юрия Плуготаренки ликовала. Как эхо увиденной фотографии, перед глазами всё время возникало женское тело в свете подъезда, колыхнувшееся в просвеченном платьем, что тебе крупная рыбина с хвостом.

Мать была переполнена своим.

– Знаешь, кто приехал?

Сын не знал.

– Юлечка!

Во как – «Юлечка». Несостоявшаяся невестка. Однако новость. Значит, теперь потащат на встречу.

А мать уже говорила, что ему нужно надеть для вечера. Уже вынимала из шкафа его новый костюм, чтобы срочно подгладить.

2

На ярко освещённой веранде дачи Зиминых Плуготаренко сидел в коляске, повязанный большой белой салфеткой, до пояса закрывшей его новый костюм. Ему подавали в коляску сначала тарелочки с закусками, потом жаркое. Рюмка с водкой стояла на тумбочке радом. Он брал её, когда к нему тянулись чокаться.

За столом тётя Галя и дядя Маша сидели красными, пылающими. В растерянности смотрели, как после лихих рюмок дочь по-мужски наморщивалась и выцеливала вилкой сопливый рыжик или кусочек селёдки. Освоив водку, закусив, продолжала вяло рассказывать провинциалам о своей жизни в Москве. Она работала уже старшим научным сотрудником. В этом году от обесцвеченных волос лицо её было каким-то блеклым, не обременённым большими мыслями. Два года назад после Юга – она походила на негритянку из самодеятельности. С лицом в зольных пятнах. Загар не шёл ей. При поцелуе Плуготаренко опасался измазаться об неё.

Тогда она явилась к папе с мамой после развода. Наедине она сказала другу детства: «Он путался с моей подругой. Он называл её – Медовая дынька. Представляешь?» – «Как ты узнала? – смеялся Плуготаренко. – Подслушала, что ли?» – «Она сама мне сказала. А я у него, наверное, проходила в ранге Арбузной корки. Мерзавец». Плуготаренко хохотал.

Сегодня, наевшись и напившись, она спокойно закурила. Будто одна за столом. Ужин закончен. Стряхивала пепел в блюдце, думала уже о чём-то своём.

Перед сном вдвоём гуляли в тёмной алее вдоль дач. Ночные тополя стояли согбенно, будто монахи.

– Слушай, Юрка, только честно – ты сейчас можешь? Сохранилось у тебя всё?

Плуготаренко остановил коляску, захохотал, поражаясь вульгарности москвички.

– Ты что стала такой бесстыжей, Юлька?

– Значит, можешь… – подвела черту Юлька. – А то тётя Вера, бедная, всё пытается расспросить меня об этом. Так что не разочаровывай её. Женись.

Дальше Плуготаренко узнал, что сейчас она приехала к маме с папой опять после развода. (Второго или третьего?) Что сволочь Жигачёв (последний муж) добился размена её однушки, и теперь живёт она в Химках-Ховрино в квартире с тремя соседями.

– Весело теперь мне, Юрка. Помнишь нашу Голубятню? Вот теперь я опять в такой же.

На даче их ждали. Светились три окна столовой. Они остановились возле высокого крыльца, куда Плуготаренке ещё предстояло взобраться не без помощи сильного дяди Миши.

Руку друга детства Юлька держала двумя руками.

– Юра, мы с тобой росли как брат и сестра. Мы знали друг о дружке всё. (Точно. Это были вновь повторённые слова самого Плуготаренки.) Ты можешь мне не поверить сейчас, но после невольного нашего инцеста тогда в Бирске, я ведь забеременела.

Юлька как захлебнулась последними словами, замолчала. Плуготаренко сжал её руки.

– Мне сразу в Москве пришлось сделать аборт, Юра. Подумай: хороша бы была беременная первокурсница. Только что поступившая учиться. Об этом до сих пор не знает никто. Ни мать с отцом, ни тётя Вера.

Она опять замолчала. То ли плакала, то ли просто смотрела в небо.

– А в общем, Юра, Бог покарал нас обоих. Ты домой вернулся в коляске, а я стала пустой. Не из-за тебя, конечно. Были потом и ещё аборты. И с первым мужем, и со вторым. Всё за ними тянулась, лезла. Тоже хотела сделать карьеру. Дальше кандидатскую нужно было защищать. Потом этот гад Жигачёв. В общем, не будет у меня теперь никогда детей, Юра.

Юрий Плуготаренко долго не мог уснуть в ту ночь. Вспоминал всё, что произошло в Бирске. Себя – идиота. Несчастную Юльку. Щемило душу.

Потом над дачным посёлком проходила гроза. Постоянно вспыхивало в в двух окнах второго этажа, гремело. Дом казался живым, поскрипывал половицами, вздыхал. Посапывания матери, спящей на диване, были безмятежными, ровными.

На другой день Юлька уехала. С Мишей и Галей Вера Николаевна провожала её на вокзале. Уже попрощавшись, Юлия Зимина вдруг обняла Веру Николаевну и заплакала. К немалому изумлению той и растерянности родителей. Махала из двинувшегося вагона, промокала красные глаза платком.

Любящая логику, порядок во всём, Вера Николаевна дома целый день никак не могла сложить головоломку. Помнила на своём лице горячую щеку плачущей женщины. Укоризненно поглядывала на сына: что у них там вчера произошло? В дачной аллее? Что?

Между тем Юрий сидел с фотоаппаратом у окна и ощущал себя охотником, который впервые промазал по утке. И не промазал даже, а вообще не смог поднять на неё ружья. Десять минут назад какой-то мужчина провёл мимо коляску с женщиной-инвалидом. Молодая женщина сидела со скрюченными кулачками и искривлёнными ножками в черных чулочках. Вместо того, чтобы снимать, Юрий Плуготаренко, как от удара в лицо, закрыл глаза. А когда открыл – женщины в коляске и мужчины на тротуаре не было. Всё это словно примерещилось ему. Никогда он не видел эту женщину в Городе.

Точно так же он не смог сделать снимок мужчины, сбитого в прошлом году машиной. Не смог снять драку в парке, где двое убивали ногами одного, катающегося по траве, закрывающегося руками. Не смог снять соседа Рыбина, старика, лежащего в гробу с лицом, как жёлтый стеарин. Хотя его просили и жена, и дочь умершего.

Он понял, что «репортёром бесстрашным», таким, например, как Валька Жулев, его соклассник, который недавно снимал большой пожар на нефтебазе, а потом сгоревших там людей (исключительно для домашней коллекции, как пояснял он потом в редакции, исключительно!), ему, Юрке Плугу, не бывать никогда. Он фотографировал жизнь. Он не мог фотографировать смерть, драки и катастрофы.

3

В Афганистане однажды к ним с Лапой в кабину ротный подсадил отставшего от своей группы военного корреспондента, увешенного фототехникой. В обычной солдатской хэбэшке и кирзачах, но в тяжёлом новом бронике и каске. Кто он такой, из какой газеты – корреспондент парням в кабине докладывать не стал. Ещё не привыкший к афганской дневной жаре, сильно потел. Лапа посоветовал ему снять каску. Корреспондент, как женщина резко мотнув головой, рассыпал мокрые красивые волосы до плеч. Автоколонна ползла по серпантину вверх, растянутая километра на три. Камаз Плуготаренки и Лапы полз в середине.

Корреспондент вяло снимал проплывающую внизу речку в ущелье, редкие, как ласточкины гнёзда, селения на горах. В Салангском тоннеле, в шестикилометровой прохладе его и полутьме, вроде бы уснул.

Но когда внизу, в зелёнке, вдруг взорвалось впереди, ударило, – его как ветром выдуло из кабины. Побежал со всей аппаратурой вперёд, упал в стрелковую позицию, раскинув ноги, и начал снимать горящий, как стог, бэтээр и разбросанные разорванные тела.

Шофера-солдатики повыскакивали из машин, залегли. Дробно заработали пулемёты охранения колонны, а корреспондент уже бегал вокруг горящего бэтээра и всё снимал высокое красное зачернённое пекло, вертящееся в небе, а потом внизу разбросанные изуродованные тела. Длинно зудели рикошетные пули, два раза серьёзно рвануло рядом, а он всё бегал, снимал, не унимался. «Ложись, полудурок!» Ротный вскочил, стукнул его по затылку. Только тогда он упал, пополз за камень. Быстро. Точно ящерка.

После того, как духов заткнули, он влез в кабину радостный, безумный. «А? Парни? – подмигнул и хлопнул по фотоаппарату. – Всё снял!»

А зачем? – хотелось спросить парням. Зачем надо было снимать горящий бэтээр и трупы ребят вокруг него? Для чего? Поразил парней тогда безумный, кровожадный какой-то азарт корреспондента.

Через неделю возвращались обратно по той же дороге. Медленно протащились мимо недавно сожжённой машины со спаренной зенитной пушкой, сброшенной с дороги. На обочине лежали четыре тела. По волнистым женским волосам сразу узнали военного корреспондента. Пуля нашла его как белку, разворотив глазницу. Броник с него уже сняли. «Кому суждено сгореть, тот не потонет», – сказал Лапа и врубил первую скорость на крутой подъём. Через полгода он будет кувыркаться в кабине и погибнет здесь же, на Салангском перевале.

С тоской и стыдом Плуготаренко вспомнил, как сразу после госпиталя приезжали к нему из Ярославля родственники погибшего Генки. Родные брат и сестра. Как дико смотрели они на неудержимо смеющегося, раскатывающего по комнате инвалида. Который, как им казалось, радовался только одному, что уцелел, что не погиб как Генка. Они переглядывались: туда ли мы попали? Тот ли это Юрка Плуг, о котором писал почти в каждом письме брат? На вокзале, прощаясь с ними, он смеялся и плакал, смеялся и плакал, продолжая неудержимо гонять у вагона. И только брат Генки остановил его, наконец, поймал и прижал к себе.