— Ну, Россия всегда останется, — сказал Глеб, несколько раздраженный мрачным пророчеством лейтенанта. Фраза «не будет России» неприятно напомнила ему слова Шурки Фоменко, тоже предсказывавшего, что военное поражение уничтожит «вонючую Россию».
Но самоуверенное возражение сыграло роль искры, неосторожно поднесенной к горючему, и лейтенант Калинин взорвался, как снарядный погреб.
— Черта вы понимаете в этом, щенок! — крикнул он внезапно тонким и резким голосом. — Слушайте, когда вам говорит старший, который умнее вас. Да, умнее! Подумаешь — защитник попранной российской чести! Поверьте, мичман, Россию я люблю не меньше вас, а больше, потому что вы и России-то не знаете. Ничего вы не знаете, кроме количества подштанников в вашем чемодане и дюжины похабных анекдотов.
— Позвольте, Борис Павлович! — возмутился Глеб.
— Что позволять? Что позволять, я вас спрашиваю? — повышал голос Калинин. — Позволять вам оставаться невинным в мыслях сосновым пнем? Пожалуйста, милости прошу, — вольному воля.
Глебу стало вдруг смешно. Он громко засмеялся.
— Я вовсе не хочу оставаться невинным в мыслях. Наоборот, я очень признателен вам, Борис Павлович, но я только хочу, чтоб вы на меня не кричали.
— А, — сказал, сразу успокаиваясь, Калинин, — не обращайте на это внимания. Это нервы, Глеб Николаевич. Вы меня сразу расположили к себе, и поверьте, что я искренне желаю вам добра. Вы ведь хотите стать хорошим моряком?
— Конечно, хочу. Иначе зачем бы я пошел во флот?
— Ну вот. И я этого хочу. И не расстраивайтесь, если иногда я буду рычать на вас. Это потому, что я волнуюсь за вас. Мне досадно, если вы пойдете по обычной проторенной мичманской дорожке. Если вы будете делать себя не трудом и знанием, а лизоблюдством и самоуверенным невежеством.
— На лизоблюдство я не способен, а невежество постараюсь изжить. И буду очень обязан, если вы поможете мне, Борис Павлович, — горячо сказал Глеб.
— Ну и прекрасно. Я уверен, что вы хороший мальчик и из вас выйдет толк.
Калинин быстро вскочил на ноги. Встал и Глеб.
— Ну, поговорили, пора и домой… Завтра, прошу вас, Глеб Николаевич, вместе с Гладковским проверьте хорошенько механизмы башни, чтобы все действовало безотказно и гладко, а то у вас там заедает элеватор. Знаете, что значит в бою заминка в подаче снарядов? А бой, может быть каждую минуту.
— А что, разве есть какие-нибудь новости насчет турок? — спросил Глеб.
— Особенных нет, но думаю, что рано или поздно турки полезут на нас. Несомненно, что адмирал Сушон с Энвером делают все, чтобы втравиться в войну. И это может случиться и через месяц, и сегодня ночью. Так вот, чтоб все было в порядке! — сказал Калинин тоном приказа.
— Есть. Будет в порядке! — ответил Глеб, прыгая вслед за Калининым на берег.
Полурота мылась в экипажной бане. В крутящихся облаках душного пара мелькали разгоряченные, блестящие, мокрые тела, расписанные татуировкой.
Боцман Ищенко был покрыт узорами с головы до пят и был похож на живую выставку якорей, пронзенных сердец, хвостатых сирен, птиц, рыб и прочих экзотических предметов. По прихоти татуировщика, а может быть, и по желанию самого боцмана — на обеих чугунно-крепких ягодицах его красовались две женские головки с томно пронзающими глазами.
Эти головки, скопированные с английских открыток, подаренных Ищенко офицерами, при каждом шаге боцмана двигались, как живые, меняя выражение. Таким татуированным чудом восхищалась и гордилась вся команда «Сорока мучеников».
Ищенко сидел на банной лавке, зажмурив глаза, неподвижный и важный, как идол, а стоявший над ним маленький комендор Бессудько, напрягаясь от тяжести громадной шайки, поливал стриженую голову боцмана теплой водой, струившейся по загорелому телу серебристой влажной парчой.
Немного поодаль, утопая в пенных хлопьях, мылился Гладковский.
Из парного тумана доносились радостные повизгивания, звонкие шлепки ладони по телу. Баня была любимым матросским удовольствием. Во-первых, съезд на берег; во-вторых, приятная перспектива попариться, поозорничать, шлепнуть приятеля веником, обдать, как бы невзначай, холодной водой, вообще повеселиться в обстановке полной свободы. В бане неписаный закон отменял чинопочитание и даже боцмана разрешалось разыгрывать.
В разыгравшемся банном веселье один Думеко был хмур и сосредоточен. Он вымылся торопливо и небрежно и сидел на лавке, скрестив ноги, упорно рассматривая мыльные потоки на асфальтовом полу мыльни. С того дня, когда он выудил из воды брошенную Прислужкиным бутылку и разгадал надпись на ней, страшным смыслом связавшуюся с судьбой Кострецова, Думеко стал молчалив и задумчив.
Он ничего не сказал о своей находке выпущенному по приказанию старшего офицера Кострецову, но через несколько дней, ночью, повозившись долгое время без сна в койке, он вылез, разбудил Гладковского и срывающимся, взъерошенным шепотком рассказал ему историю с бутылкой.
— Што ты скажешь на такую гадюку?
Гладковский зевнул и сквозь зевок проронил:
— Гадюка и есть гадюка, Степан! Что Прислужкин дрянь — давно известно. Я знаю не только об этой бутылке. Помнишь, когда в прошлом году охранка забрала Петровых, никто не мог понять, как он влип. А я узнал, что Прислужкин, подглядев у Петровых в рундуке книжки, доложил старшему офицеру… Ты что?
В зеленой мути ночного освещения кубрика лицо Думеко мгновенно и дико ощерилось, и Гладковский услыхал, как скрипнули сжатые зубы товарища.
— Ну, держись, вошь! — не сказал, а проклокотал всей грудью Думеко.
— Ты что хочешь делать? — спросил Гладковский, сразу сбрасывая остатки дремоты и вцепляясь глазами в искаженное Думекино лицо.
— Пришью, — дошло в ответ коротко и шипяще.
Гладковский привскочил и схватил Думеко за плечо.
— Не смей! Я тебе запрещаю!
Думеко недобро осклабился.
— А ты мне шо за птица? Старший офицер или матка?
— Дурак! — ответил Гладковский. — Это не способ борьбы. Ты прикончишь Прислужкина — в ответ прикончат тебя. Какой смысл? Придет время — мы уничтожим Прислужкиных и тех, кому они служат, но сделаем это организованно…
— Придет время, — злобно протянул Думеко. — Наслышался я об этом! Придет времечко — зарастет темечко, а пока пусть продают гуртом и в розницу. Твоего времени, может, сто лет ждать?
— Если мы не дождемся — дети наши дождутся, — спокойно ответил Гладковский.
— Иди ты коту под хвост! — вспылил Думеко. — А може, я и детей при такой жизни рожать не хочу! Меня по карцерам гноить будут, а Прислужкин, гад, в кондукторах будет гулять, погонами кочевряжиться, меня же по рылу бить? Хрена!.. Поймаю ночью на берегу — разошью на нем шкуровы лычки ножиком.
— Слушай, Степан! — сказал Гладковский внезапно отяжелевшим железным голосом. — Ты эти замашки брось. Ты революционер или хулиган? Только посмей — вылетишь из организации. Бандитов нам не надо.
— Да ты чего вызверился? — растерянно спросил Думеко, внезапно остывая. — Я тебе предлагаю змею сничтожить, а ты рычишь, ровно собака. Не хочешь — черт с тобой! Жди своего времени.
— Это не только мое время, но и твое. Наше время. И только все вместе мы добьемся его и не такими способами. Не валяй фильку.
Думеко молча уплелся к своей койке, повесив голову и опустив бессильно плечи.
Теперь, в угарном банном пару, он вспомнил эту ночь, и опять злоба и жажда мести вору и предателю, как удушье горячего пара, туманили мозг. Он с силой вдавил пятки в мокрый пол и стиснул кулаки, вжимая ногти в мясо ладоней.
Сквозь общий гомон и крики он услыхал знакомый альтовый тембр прислужкинского голоса. И внутренняя, звериная, нерассуждающая сила толкнула его на этот голос. С остановившимися глазами, как слепой, натыкаясь на голые тела, он пересек баню наискосок и остановился у каменной лежанки, ступеньками уходившей кверху. Здесь был пар гуще и горячее. На обжигающих ступеньках лежанки нежились любители париться. На нижней ступеньке Думеко сквозь жемчужную, мерцающую вуаль пара разглядел Прислужкина. Белое нежное тело его, непохожее на загорелые матросские тела, смутно и волнующе розовело, как девичье. Прислужкин, лежа на спине, полузакрыв томные глаза, тихо похлопывал себя по ляжкам веником и высоким голосом повизгивал, как девка, которую щекочут.
Думеко остановился. Рот его внезапно наполнился горячей слюной, и нервная дрожь дернула мускулы. Сплюнув, он спросил неестественно ласково:
— Прогреваешься, Сереженька?
Прислужкин открыл глаза. Тоненькие, точно приклеенные, усики шевельнулись, приоткрывая влажно блеснувшие зубы. Он явно был польщен ласковым обращением Думеко, к которому безуспешно старался войти в дружбу и доверие.
— Ух и хорошо! — ответил он, заигрывающе потягиваясь всем телом. — Присосеживайся, Степа. До костей пробирает.
— Может, пару прибавить? — спросил Думеко, и опять та же мучительная дрожь пронизала мускулы.
— Подбавь!
Думеко протянул руку к стоявшей на полу шайке, но пальцы сорвались, и шайка с грохотом ударилась об пол. Тогда, стиснув зубы, Думеко схватил ее обеими руками и подставил под кран с надписью «кипяток». Вода со свистом ударила в деревянное дно, поднялась до краев. Держа шайку за ушки, Думеко поднялся на лежанку, рядом с Прислужкиным, потом на ступеньку выше и, весь напрягшись, занес шайку вбок, чтобы одним размахом плеснуть воду кверху, на накаленный потолок печи.
Но неожиданно колено у него подкосилось. Он сделал стремительный рывок, чтобы удержаться на ногах. Одно ушко шайки вырвалось из зажима левой руки, и широкая струя кипятка обрушилась вниз, прямо на голову Прислужкина, а Думеко, сорвавшись со ступеньки, загремел на пол.
Чудовищный леденящий вой вырвался из вздыбившегося пара. Вся полурота гуртом метнулась на его звук и кольцом голых тел окружила лежанку. Когда пар рассеялся, взвившись к потолку, все увидели: у лежанки, о сумасшедше-вытаращенными глазами, приплясывал Думеко, размахивая в воздухе побагровевшей от кисти до локтя левой рукой и хватаясь правой за ошпаренное колено. Из рассеченной при падении брови по лицу, на плечо, грудь и живот текла розовая, расплывающаяся по мокрому телу кровяная струйка.