Синее море — страница 63 из 68

Л ю б а (ходит по комнате, учит). «Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича, да приставить к носу Ивана Кузьмича, да приставить к носу Ивана Кузьмича, да взять сколько-нибудь развязности, какая у Балтазара Балтазаровича… Просто даже стала болеть голова…»


Проходит Б л о к. На приступочке сидит  М а р и я. При появлении Блока оторопело вскакивает.


Б л о к. Вы ждете меня?

М а р и я. Да.

Б л о к. Почему же вы не прошли ко мне, а сидите на лестнице?

М а р и я. А меня никто не знает у вас. И вы — не помните.

Б л о к. Пожалуй, нет.

М а р и я. Давно, еще до войны, я как-то заходила к вам.

Б л о к. Может быть. Но вы думаете, я не заметил, как вы почти каждый день проходите мимо моих окон и иногда я ловлю ваш вопрошающий взгляд? Зачем же, однако, — на лестнице?

М а р и я. А я с утра здесь.

Б л о к. Вот те раз! Вы, наверно, продрогли? Пойдемте, пойдемте!


Уходят.


Л ю б а (у себя, продолжая учить роль). «Просто голова стала болеть. Я думаю, лучше всего кинуть жребий… Лучше всего кинуть жребий… Положиться во всем на волю божью, кто выкинется, тот и муж… Положиться на волю божью… Напишу их всех на бумажках, сверну в трубочки… Сверну в трубочки, сверну в трубочки… да и пусть будет что будет…» (Сворачивает воображаемые бумажки.)


Зажигается свет рядом — там сидят  Б л о к  и М а р и я.


Б л о к. Когда ко мне приходят со стихами, все как-то проще. Я привык. Говорим о стихах. Чаще всего — плохих. Ну, а вот так?

М а р и я (неотрывно на него смотрит). Кто вы, Александр Александрович? Если вы позовете, за вами пойдут многие. Но было бы страшной ошибкой думать, что вы вождь. Ничего, ничего у вас нет такого, что бывает у вождя. Почему же пойдут? Вот и я пойду, куда угодно, до самого конца. Потому что сейчас в вас как-то мы все и вы символ всей нашей жизни, даже всей России символ. Перед гибелью, перед смертью Россия сосредоточила на вас все свои страшные лучи — и вы за нее, во имя ее, как бы образом ее сгораете. Что мы можем? Что могу я, любя вас? Что я должна делать? Как жить?

Б л о к. Никакого ответа у меня нет. Нет его у меня.

М а р и я. Но вы же лучше меня чувствуете, что скоро пробьет вещий час. Что — тогда?

Б л о к (усмехнувшись). «Вещий час»? Наши словечки. (Посмотрел на нее.) Вот тогда-то я и должен буду ответить — и не только вам. СЕБЕ САМОМУ ОТВЕТИТЬ. НАПРЯЖЕНИЕМ ВСЕХ СИЛ, КАКИЕ ТОЛЬКО ДАНЫ МНЕ.

М а р и я. Как странно вы говорите… А какой же выход у меня?.. А я?.. А мне?.. Хотела бежать, уйти в монастырь… Может, так и сделать?.. Вся Россия корчится в судорогах, а я бессильна. Я бессильна и, бог мой, как хочу тишины!

Б л о к. Тишины не будет.

М а р и я (в экзальтации).

О, Русь моя! Жена моя! До боли

     Нам ясен долгий путь!

Наш путь — стрелой татарской древней воли

     Пронзил нам грудь…

…И вечный бой! Покой нам только снится

     Сквозь кровь и пыль…

Летит, летит степная кобылица

     И мнет ковыль…

Я что-то пропустила, но я знаю ваши стихи наизусть. Но главное — эти, эти. Вы понимаете? Все, что о России. Сейчас я не читаю «Снежную маску». Больше она меня не кружит. Вы не обижаетесь?

Б л о к. Напротив.

М а р и я. Я люблю каждую вашу строчку! Но сейчас — эти. Прежде всего — они.

Б л о к (кивнул головой). Да, да, понимаю.

М а р и я. И если не увидите меня из окна, это не значит, что я вас покинула. Я никогда вас не покину. Где бы ни была, буду рядом.

Б л о к. Спасибо.

М а р и я. Вы не сердитесь, что я караулю вас?

Б л о к. Нет.

М а р и я. Дело в том, что все, что происходит с вами, это не только ваше личное дело. Вы живете в стеклянном доме, и все видно.

Б л о к. Разве? Но это, наверно, ужасно?

М а р и я. Стеклянный дом — это ваши стихи. Если их читать внимательно, то все и видно.

Б л о к. Зачем же их так читать? Нехорошо.

М а р и я (зло). А иначе нельзя! Вы сами так придумали. (Смотрит на него.)

Когда под заступом холодным

Скрипел песок и яркий снег,

Во мне, печальном и свободном,

Еще смирялся человек.

Пусть эта смерть была понятна —

В душе, под песни панихид,

Уж проступали злые пятна

Незабываемых обид…

Б л о к (хмурясь). Это написано давно. Это написано несколько лет тому назад.

М а р и я.

…Я подавлю глухую злобу,

Тоску забвению предам.

Святому маленькому гробу

Молиться буду по ночам…

Б л о к. Да. Митенька прожил всего восемь дней.


Сразу врывается  Л ю б а.


Л ю б а (очень резко). Саша, я опаздываю на спектакль. Может, пригласишь девочку выпить чаю?

М а р и я. Нет, нет. Я пойду.

Л ю б а. Подождите, куда же вы?

М а р и я. Я пойду, я пойду, не задерживайте меня!.. (Убегает, со слезами.)

Л ю б а. Сколько у тебя — этих, ненормальных?! Вот именно — стеклянный дом: врываются, ни с чем не считаясь! Подглядывают, караулят, высматривают…


Блок не отвечает.


Я тоже человек! Ответь хоть! Невыносимо! Молчит, молчит, целыми днями молчит. Какое кошмарное одиночество! Сплошной мрак. Можно сойти с ума. Я больна, совсем больна. Боже мой, опаздываю. Вернусь поздно. После спектакля у нас еще репетиция. И еще надо забежать к Олечке Судейкиной, у нее печень. (Целует его в лоб, крестит.) Главное — не открывай форточку в кухне, а то сквозняк, ветер, простудишься. (Уходит.)


Видно, как внизу она торопливо пересекает сцену. Сгущаются сумерки.


Б л о к (один).

Как — океан — меняет — цвет,

Когда — в нагроможденной — туче —

Вдруг — полыхнет — мигнувший — свет —

Так — сердце — под грозой — певучей

Меняет — строй — боясь — вздохнуть…


Сцена почти совсем погружается в темноту.


И кровь — бросается — в ланиты, —

И слезы счастья — душат — грудь —

Перед явленьем Карменситы!..


И вот уже в полной тьме все громче и громче звучит знаменитая Хабанера. Призывно и ликующе ее поет  ж е н с к и й  г о л о с. Когда высвечивается круг, изображающий театральную уборную, мы видим  Б л о к а, сидящего сбоку от гримировального зеркала. Входит разгоряченная успехом  Л ю б о в ь  А л е к с а н д р о в н а  Д е л ь м а с.


Д е л ь м а с. Вы уже пришли? Я ждала вас позже. Я рада. (Оглядывает свое лицо в зеркале.) Ужас, ужас. А вы видели публику?

Б л о к. Я слушал отсюда. Далеко, далеко, как из другого мира.

Д е л ь м а с. Сплошь офицеры. И никаких парадных мундиров. Хаки, погоны. И все больше юнцы. Как будто вся Россия стала прапорщиками.

Б л о к (печально). Вроде меня?

Д е л ь м а с. Вас? (Тронув на подзеркальнике небольшую книжку.) В этом странном журнальчике доктора Дапертутто…

Б л о к. Его издает Мейерхольд. Кажется, в ста экземплярах.

Д е л ь м а с. Это считается мало? Но в нем напечатано восемь стихотворений, которые я слышала от вас раньше…

Б л о к. И как видите, они по-прежнему посвящены вам. Но всего в ста экземплярах.

Д е л ь м а с (задумывается).

О, Кармен, мне печально и дивно,

Что приснился мне сон о тебе…

Б л о к. Там лучше есть.

Д е л ь м а с. Там все прекрасно! Не смотрите на меня, у меня плывет лицо. Колдовские стихи. Вы очень влюбчивы?

Б л о к. О да. Чудовищно.

Д е л ь м а с. Ну, тогда я начинаю понимать.

Б л о к. Не спешите. Я сам про себя расскажу.

Д е л ь м а с. Одну минутку. Я спрячусь за ширму. Антракт будет длинный, но мне же надо успеть переодеться. А вы можете рассказывать. Я спряталась. Рассказывайте.

Б л о к. Я всегда влюблялся в актрис. Мама надо мной смеялась. Если я не влюблялся, значит, что-то не то. Был в Москве у Станиславского, и мы говорили с ним о Гзовской. Она должна была играть Изору в моей пьесе «Роза и крест».

Д е л ь м а с (за ширмой). Чудесная актриса.

Б л о к. Говорят.

Д е л ь м а с. Но влюбиться не могли?

Б л о к. Да. Со мной это редко бывает. (Смеется.) Но дело не в этом.

Д е л ь м а с. А в чем же?

Б л о к. Пьесу не поставят, я почти уверен. Именно потому, что мне это так важно и так хочется. Все знают, как ко мне относится Мейерхольд. Он поставил «Балаганчик», «Незнакомку», он любит мои драмы, и эту хочет поставить. А я, представьте себе, прилепился к Станиславскому. Не удивляйтесь, не удивляйтесь…

Д е л ь м а с (за ширмой). Почему вы думаете, что я удивляюсь?

Б л о к. Я как будто вижу ваше лицо. Закрою глаза и вижу. Вот, слушайте. Меня буквально потрясли «Три сестры» в Художественном театре.

Д е л ь м а с. Меня тоже.

Б л о к. Еще бы! Психологическая правда и глубина этого спектакля были для меня открытием, нет — судьей! Я пишу туманно, расплывчато, борюсь с этим. И мне нужен только Станиславский, хотя он очень сдержанно и путаясь рассуждает о моей пьесе. А все равно мне нужен только он, и Мейерхольду я не отдам. Вы знаете, о чем пьеса?

Д е л ь м а с. Нет.

Б л о к. Так и не поставят. Никогда. Это трагедия о любви на узкой вершине, стоящей между двумя обрывами.

Д е л ь м а с (испуганно). Что?

Б л о к. Между двумя обрывами: любовью ангельской и любовью животной. Один герой — любовь ангельская, а другой — животная. А между ними — третий. Это — художник. Ну, как бы вам сказать? За его человеческим обликом сквозит все время нечто другое, он, как бы объяснить, прозрачен, что ли, и живет словно бы, как выразилась одна знакомая девушка, в стеклянном доме. Знаете, даже внешность его прозрачна. Весь он серо-синий, шатаемый ветром…