(Не танцует, как раньше, хотя с не меньшей экзальтацией.) Россия!.. Страна моя… Ты — та самая… облеченная Солнцем Жена… Вижу явственно я… Россия! Моя богоносица… побеждающая змия… И что-то в горле… у меня… сжимается от умиления… (Смотрит на Блока, словно бы приходя в себя.) Саша… Я рад, я рад, что ты есть! Ты есть! И ты здоров!
Б л о к. Как видишь — здоров.
Б е л ы й. Как счастлив я!
Б л о к. Ну что ты, Боря…
Б е л ы й (бросился к нему). Вот… вот… Все-таки — не чужие? (Обнялись.) Удивительно на душе!.. Как ты сказал? В «Обезьяннике»?
Б л о к. В шутку так называют один из коридоров в общежитии Дома искусств.
Б е л ы й. Обезьянник? В бывшем елисеевском особняке? Понял, понял. Я за большевиков. До завтра. (Жене, с изысканным поклоном.) И вас не затруднит меня проводить?
Ж е н я. Нисколько. Мне и самому туда надо.
Б л о к. Женя, положи бумаги на место. Сейчас в доме должен быть абсолютный порядок. На улице — хаос, в доме — порядок.
Ж е н я (аккуратно складывает бумаги и прихватывает стопку книг). Это брать?
Б л о к. Если тебя не затруднит.
Ж е н я. Ну что ты. Пойдемте, Борис Николаевич.
Б е л ы й. Да, да, да. Я помню елисеевскую столовую. В ней были на окнах витражи с рыцарями, ландскнехтами, девами. Чтобы закрыть искусством трущобы гнусного петербургского двора. (В экзальтации.)
В прежней бездне
Безверия
Мы —
Не понимая,
Что именно в эти дни и часы —
Совершается
Мировая
Мистерия.
(Блоку.) Саша, помнишь нашу молодость? Мою молодость! Каменоломня слов!.. А мою книжку «Золото в лазури», помнишь? (Негромко, словно самому себе.)
Золотому блеску верил,
А умер от солнечных стрел.
Думой века измерил,
А жизнь прожить не сумел…
В Обезьянник! В Обезьянник! (Быстро вышел, за ним — Женя.)
Стемнело. Зажжена настольная лампа. Блок склонился над рукописью, пишет. Входит Л ю б а.
Л ю б а. Опять будешь не спать всю ночь?
Блок молча кивнул.
Так нельзя. Ты доведешь себя бог знает до чего. Глаза воспаленные, взгляд потусторонний…
Б л о к. Но это мое время, Люба. Другого у меня нет.
Л ю б а. Еще бы! Ужас подумать! Сто комиссий, сто заседаний! Зачем это все, зачем?..
Б л о к (не отвечает, что-то аккуратно зачеркивает и вписывает, весь ушел в работу). Так… так…
Л ю б а (присела, сидит молча, тихо, потом начинает плакать). Я не могу больше.
Б л о к (рассеянно). Что случилось?
Л ю б а. Понимаю, всем сейчас трудно. Вчера забежала к Олечке Глебовой-Судейкиной и застала ее за мытьем кухни. Вечером ей надо было танцевать в «Привале комедиантов», и она плакала над своими красивыми руками, покрасневшими и распухшими. Меня тоже иногда покидает мужество, когда я чищу селедки. Их запах, их противная скользкость. Стою на коленях и потрошу на толстом слое газет, на полу, а потом надо бежать на концерт. А селедки — основа. На них можно опереться. Нет, я не об этом. Все это вынесу. Но пойми, жить больше вместе с твоей мамой я не могу. Надо что-то придумать. Ты пойми. Ну пусть она считает, что я некрасива, зла, неразвита, бездарна…
Б л о к (так же рассеянно). Она этого не считает.
Л ю б а. Не в этом дело. Перед другими она даже восхищается мной. Я не обращаю внимания. Я понимаю, она недавно из нервной санатории. Но каждый день, каждый день… Ведь у меня тоже нервы! Я в кухне готовлю, страшно тороплюсь, прибежав пешком из Народного дома с репетиции и по дороге захватив паек пуда полтора-два. Несла на спине с улицы Халтурина. Стою у плиты. Тошнит от селедок. Входит Александра Андреевна. «Люба, я хочу у деточки (то есть у тебя) убрать, где щетка?» — «В углу, на месте». — «Да, вот она. Ох, какая грязная, пыльная щетка, у тебя нет чище?» У меня уже все кипит от этой «помощи». «Нет. Вечером обещала принести Матреша». — «Ужас, ужас, — это Александра Андреевна, поводя презрительно носом. — Ты, Люба, не слышишь, как от ведра пахнет?» — «Слышу». — «Надо бы вынести». — «Я не успела». — «Ну да, все твои репетиции, все театр, дома тебе некогда». Трах — терпение мое лопается, я почти выталкиваю ее, я кричу!.. Ты слышишь, ты осуждаешь меня?..
Б л о к (странно смотрит на нее). Люба, сегодня я — гений.
Часы глухо выбивают полночь.
Д в е н а д ц а т ь.
Черный вечер.
Белый снег.
Ветер, ветер!
На ногах не стоит человек.
Ветер, ветер —
На всем божьем свете!
Завивает ветер
Белый снежок.
Под снежком — ледок.
Скользко, тяжко —
Всякий ходок
Скользит — ах, бедняжка!..
Л ю б а. Я, я, я буду это читать!..
Она будет читать «Двенадцать» много раз — в клубах, на эстраде, на литературных вечерах, но у нас, в нашем спектакле, поэму прочтут несколько актеров (она будет в их числе). Исчезнет квартира Блока, и на сцене, бликами освещенной, — и там, и здесь, и ближе, и в глубине сцены — они прочтут поэму (не всю, с сокращениями, но так, чтобы сохранился ее ритм и ее сюжет). Это перекрестное чтение будет контрастно, как и сама поэма, ибо тут: и грозное — ШАГ ДЕРЖИ РЕВОЛЮЦЬОННЫЙ, БЛИЗОК ВРАГ НЕУГОМОННЫЙ… КТО ЕЩЕ ТАМ? ВПЕРЕДИ? — и — СНЕГ КРУТИТ, ЛИХАЧ КРИЧИТ, ВАНЬКА С КАТЬКОЮ ЛЕТИТ, ЕЛЕКТРИЧЕСКИЙ ФОНАРИК НА ОГЛОБЕЛЬКАХ… АХ, АХ, ПАДИ!.. — С ЮНКЕРЬЕМ ГУЛЯТЬ ХОДИЛА, С СОЛДАТЬЕМ ТЕПЕРЬ ПОШЛА — и снова — РЕВОЛЮЦЬОННЫЙ ДЕРЖИТЕ ШАГ, НЕУГОМОННЫЙ НЕ ДРЕМЛЕТ ВРАГ… — и святотатственно, ужасно — ТОВАРИЩ, ВИНТОВКУ ДЕРЖИ, НЕ ТРУСЬ! ПАЛЬНЕМ-КА ПУЛЕЮ В СВЯТУЮ РУСЬ, В КОНДОВУЮ, В ИЗБЯНУЮ, В ТОЛСТОЗАДУЮ!.. ВПЕРЕД, ВПЕРЕД, РАБОЧИЙ НАРОД… ЭХ, ЭХ, БЕЗ КРЕСТА… ТРАХ-ТАХ-ТАХ… ТОЛЬКО ВЬЮГА ДОЛГИМ СМЕХОМ ЗАЛИВАЕТСЯ В СНЕГАХ… И вдруг, перед последнею строфой 12-й главы, возникают Б л о к и Ж е н я в крылатке, как это уже было в метельную ночь (в первом отделении). Они останавливаются, и Блок, всматриваясь, вытягивает вперед руку. Там, наверно, ветер, ветер, метель, метель…
Б л о к. Ты видел? Что это там? Какое-то светлое, мерцающее пятно! Оно неудержимо тянет к себе. Плещущие флаги? Сорванный ветром плакат? Пятно растет. Вереницей идут люди. Ветер, ветер. А дальше?.. А впереди?.. Какой-то нимб возникает… Неужели не видишь?..
Ж е н я. Там ничего нет, Саша, тебе мерещится.
Б л о к. От этого отделаться нельзя.
Так идут державным шагом —
Позади — голодный пес,
Впереди — с кровавым флагом
И за вьюгой невидим,
И от пули невредим,
Нежной поступью надвьюжной,
Снежной россыпью жемчужной,
В белом венчике из роз —
Впереди — Исус Христос.
Но почему опять этот женственный образ? Почему — он? Вспоминается другое — дедовское, простецкое: «Рубили деды сруб горючий и пели о своем Христе»…
Ж е н я. Никто не пел. Мерещится. Страшно.
И оба они исчезают. Темно, тихо. Потом возникает гул голосов. Свет — и теперь почти вся сцена раскрылась перед нами. Это — «Дом искусств» (или нечто другое, похожее и типичное, как в Питере, так и в Москве, в те годы). Непрерывная толчея. Люди, люди. Начиная от центра, тянется длинная очередь с котелками и с сумочками, с бидончиками и банками. Некоторые проходят с мисками и тарелками, уже наполненными кашицею. Кто-то кушает стоя или на ходу. П о э т ы, п о э т и к и, п о э т е с с ы, п о э т е с с и к и, л и т е р а т о р ы, убеленные сединами, с т а р у ш к и и совершенные ю н ц ы, некоторые в полувоенном, в красноармейском, и очень много порхающих, оживленных д е в и ц.
Р а з г о в о р ы в о ч е р е д и. Вы здесь хвоститесь?
— За мною Михаил Кузмин.
— Этой поэмой он плюнул в лицо самому себе, а не нам.
— Интеллигентному человеку читать «Двенадцать» так же неприлично, как читать, простите, Маяковского.
— Что сегодня?
— Пшенная.
— О господи! Опять пшенная!
— Благодарите бога, что не ячневая со жмыхом.
— Чему, чему мы отдавали жизнь, помыслы, мечты?
— Читайте господина Блока!
Торжественно проходит П о э т в рваных солдатских обмотках и во френче из бильярдного сукна, держа миску с кашей. Вокруг него вьется стайка девиц.
П о э т в о б м о т к а х (притворяясь изысканным).
Когда я кончу наконец
Игру в каш-каш со смертью хмурой,
То сделает меня творец
Персидскою миниатюрой.
И небо, точно бирюза.
И принц, поднявший еле-еле
Миндалевидные глаза
На взлет девических качелей…
В о ч е р е д и. Вы не скажете, а мне дадут кроме моей собственной порции порцию Михаила Леонидовича Лозинского? Он мне поручил.
— Получают только лично и по талонам.
Появляется Д е в и ц а с б а н т о м. Вокруг нее п о д р у г и. У всех миски с кашей. Они едят на ходу.
Д е в и ц а с б а н т о м.
В те времена дворянских привилегий
Уже не уважали санкюлоты.
Какие-то разбойники и воры
Прикладом раздробили двери спальни
И увезли меня в Консьержери…
В о ч е р е д и. Форменное стиховое умопомешательство!
— Голоду, знаете ли, всегда сопутствует тиф, отсутствие спичек и устная поэзия.
— И за кашицею потерянная честь!
— Совершенно верно.
Снова появляются д е в и ц ы, уже с пустыми мисочками, тщательно их вылизывая, и о чем-то шепчутся, хихикают.
Д е в и ц а с б а н т о м.
Для двадцатидвухлетнего повесы
Невыгодно знакомство с гильоти