Синее море — страница 66 из 68

(Не танцует, как раньше, хотя с не меньшей экзальтацией.) Россия!.. Страна моя… Ты — та самая… облеченная Солнцем Жена… Вижу явственно я… Россия! Моя богоносица… побеждающая змия… И что-то в горле… у меня… сжимается от умиления… (Смотрит на Блока, словно бы приходя в себя.) Саша… Я рад, я рад, что ты есть! Ты есть! И ты здоров!

Б л о к. Как видишь — здоров.

Б е л ы й. Как счастлив я!

Б л о к. Ну что ты, Боря…

Б е л ы й (бросился к нему). Вот… вот… Все-таки — не чужие? (Обнялись.) Удивительно на душе!.. Как ты сказал? В «Обезьяннике»?

Б л о к. В шутку так называют один из коридоров в общежитии Дома искусств.

Б е л ы й. Обезьянник? В бывшем елисеевском особняке? Понял, понял. Я за большевиков. До завтра. (Жене, с изысканным поклоном.) И вас не затруднит меня проводить?

Ж е н я. Нисколько. Мне и самому туда надо.

Б л о к. Женя, положи бумаги на место. Сейчас в доме должен быть абсолютный порядок. На улице — хаос, в доме — порядок.

Ж е н я (аккуратно складывает бумаги и прихватывает стопку книг). Это брать?

Б л о к. Если тебя не затруднит.

Ж е н я. Ну что ты. Пойдемте, Борис Николаевич.

Б е л ы й. Да, да, да. Я помню елисеевскую столовую. В ней были на окнах витражи с рыцарями, ландскнехтами, девами. Чтобы закрыть искусством трущобы гнусного петербургского двора. (В экзальтации.)

В прежней бездне

Безверия

Мы —

Не понимая,

Что именно в эти дни и часы —

Совершается

Мировая

Мистерия.

(Блоку.) Саша, помнишь нашу молодость? Мою молодость! Каменоломня слов!.. А мою книжку «Золото в лазури», помнишь? (Негромко, словно самому себе.)

Золотому блеску верил,

А умер от солнечных стрел.

Думой века измерил,

А жизнь прожить не сумел…

В Обезьянник! В Обезьянник! (Быстро вышел, за ним — Женя.)


Стемнело. Зажжена настольная лампа. Блок склонился над рукописью, пишет. Входит  Л ю б а.


Л ю б а. Опять будешь не спать всю ночь?


Блок молча кивнул.


Так нельзя. Ты доведешь себя бог знает до чего. Глаза воспаленные, взгляд потусторонний…

Б л о к. Но это мое время, Люба. Другого у меня нет.

Л ю б а. Еще бы! Ужас подумать! Сто комиссий, сто заседаний! Зачем это все, зачем?..

Б л о к (не отвечает, что-то аккуратно зачеркивает и вписывает, весь ушел в работу). Так… так…

Л ю б а (присела, сидит молча, тихо, потом начинает плакать). Я не могу больше.

Б л о к (рассеянно). Что случилось?

Л ю б а. Понимаю, всем сейчас трудно. Вчера забежала к Олечке Глебовой-Судейкиной и застала ее за мытьем кухни. Вечером ей надо было танцевать в «Привале комедиантов», и она плакала над своими красивыми руками, покрасневшими и распухшими. Меня тоже иногда покидает мужество, когда я чищу селедки. Их запах, их противная скользкость. Стою на коленях и потрошу на толстом слое газет, на полу, а потом надо бежать на концерт. А селедки — основа. На них можно опереться. Нет, я не об этом. Все это вынесу. Но пойми, жить больше вместе с твоей мамой я не могу. Надо что-то придумать. Ты пойми. Ну пусть она считает, что я некрасива, зла, неразвита, бездарна…

Б л о к (так же рассеянно). Она этого не считает.

Л ю б а. Не в этом дело. Перед другими она даже восхищается мной. Я не обращаю внимания. Я понимаю, она недавно из нервной санатории. Но каждый день, каждый день… Ведь у меня тоже нервы! Я в кухне готовлю, страшно тороплюсь, прибежав пешком из Народного дома с репетиции и по дороге захватив паек пуда полтора-два. Несла на спине с улицы Халтурина. Стою у плиты. Тошнит от селедок. Входит Александра Андреевна. «Люба, я хочу у деточки (то есть у тебя) убрать, где щетка?» — «В углу, на месте». — «Да, вот она. Ох, какая грязная, пыльная щетка, у тебя нет чище?» У меня уже все кипит от этой «помощи». «Нет. Вечером обещала принести Матреша». — «Ужас, ужас, — это Александра Андреевна, поводя презрительно носом. — Ты, Люба, не слышишь, как от ведра пахнет?» — «Слышу». — «Надо бы вынести». — «Я не успела». — «Ну да, все твои репетиции, все театр, дома тебе некогда». Трах — терпение мое лопается, я почти выталкиваю ее, я кричу!.. Ты слышишь, ты осуждаешь меня?..

Б л о к (странно смотрит на нее). Люба, сегодня я — гений.


Часы глухо выбивают полночь.


Д в е н а д ц а т ь.

        Черный вечер.

        Белый снег.

        Ветер, ветер!

На ногах не стоит человек.

        Ветер, ветер —

На всем божьем свете!

        Завивает ветер

        Белый снежок.

Под снежком — ледок.

        Скользко, тяжко —

        Всякий ходок

Скользит — ах, бедняжка!..

Л ю б а. Я, я, я буду это читать!..


Она будет читать «Двенадцать» много раз — в клубах, на эстраде, на литературных вечерах, но у нас, в нашем спектакле, поэму прочтут несколько актеров (она будет в их числе). Исчезнет квартира Блока, и на сцене, бликами освещенной, — и там, и здесь, и ближе, и в глубине сцены — они прочтут поэму (не всю, с сокращениями, но так, чтобы сохранился ее ритм и ее сюжет). Это перекрестное чтение будет контрастно, как и сама поэма, ибо тут: и грозное — ШАГ ДЕРЖИ РЕВОЛЮЦЬОННЫЙ, БЛИЗОК ВРАГ НЕУГОМОННЫЙ… КТО ЕЩЕ ТАМ? ВПЕРЕДИ? — и — СНЕГ КРУТИТ, ЛИХАЧ КРИЧИТ, ВАНЬКА С КАТЬКОЮ ЛЕТИТ, ЕЛЕКТРИЧЕСКИЙ ФОНАРИК НА ОГЛОБЕЛЬКАХ… АХ, АХ, ПАДИ!.. — С ЮНКЕРЬЕМ ГУЛЯТЬ ХОДИЛА, С СОЛДАТЬЕМ ТЕПЕРЬ ПОШЛА — и снова — РЕВОЛЮЦЬОННЫЙ ДЕРЖИТЕ ШАГ, НЕУГОМОННЫЙ НЕ ДРЕМЛЕТ ВРАГ… — и святотатственно, ужасно — ТОВАРИЩ, ВИНТОВКУ ДЕРЖИ, НЕ ТРУСЬ! ПАЛЬНЕМ-КА ПУЛЕЮ В СВЯТУЮ РУСЬ, В КОНДОВУЮ, В ИЗБЯНУЮ, В ТОЛСТОЗАДУЮ!.. ВПЕРЕД, ВПЕРЕД, РАБОЧИЙ НАРОД… ЭХ, ЭХ, БЕЗ КРЕСТА… ТРАХ-ТАХ-ТАХ… ТОЛЬКО ВЬЮГА ДОЛГИМ СМЕХОМ ЗАЛИВАЕТСЯ В СНЕГАХ… И вдруг, перед последнею строфой 12-й главы, возникают  Б л о к  и  Ж е н я  в крылатке, как это уже было в метельную ночь (в первом отделении). Они останавливаются, и Блок, всматриваясь, вытягивает вперед руку. Там, наверно, ветер, ветер, метель, метель…


Б л о к. Ты видел? Что это там? Какое-то светлое, мерцающее пятно! Оно неудержимо тянет к себе. Плещущие флаги? Сорванный ветром плакат? Пятно растет. Вереницей идут люди. Ветер, ветер. А дальше?.. А впереди?.. Какой-то нимб возникает… Неужели не видишь?..

Ж е н я. Там ничего нет, Саша, тебе мерещится.

Б л о к. От этого отделаться нельзя.

Так идут державным шагом —

Позади — голодный пес,

Впереди — с кровавым флагом

    И за вьюгой невидим,

    И от пули невредим,

Нежной поступью надвьюжной,

Снежной россыпью жемчужной,

    В белом венчике из роз —

    Впереди — Исус Христос.

Но почему опять этот женственный образ? Почему — он? Вспоминается другое — дедовское, простецкое: «Рубили деды сруб горючий и пели о своем Христе»…

Ж е н я. Никто не пел. Мерещится. Страшно.


И оба они исчезают. Темно, тихо. Потом возникает гул голосов. Свет — и теперь почти вся сцена раскрылась перед нами. Это — «Дом искусств» (или нечто другое, похожее и типичное, как в Питере, так и в Москве, в те годы). Непрерывная толчея. Люди, люди. Начиная от центра, тянется длинная очередь с котелками и с сумочками, с бидончиками и банками. Некоторые проходят с мисками и тарелками, уже наполненными кашицею. Кто-то кушает стоя или на ходу. П о э т ы, п о э т и к и, п о э т е с с ы, п о э т е с с и к и, л и т е р а т о р ы, убеленные сединами, с т а р у ш к и  и совершенные  ю н ц ы, некоторые в полувоенном, в красноармейском, и очень много порхающих, оживленных  д е в и ц.


Р а з г о в о р ы  в  о ч е р е д и. Вы здесь хвоститесь?

— За мною Михаил Кузмин.

— Этой поэмой он плюнул в лицо самому себе, а не нам.

— Интеллигентному человеку читать «Двенадцать» так же неприлично, как читать, простите, Маяковского.

— Что сегодня?

— Пшенная.

— О господи! Опять пшенная!

— Благодарите бога, что не ячневая со жмыхом.

— Чему, чему мы отдавали жизнь, помыслы, мечты?

— Читайте господина Блока!


Торжественно проходит  П о э т  в рваных солдатских обмотках и во френче из бильярдного сукна, держа миску с кашей. Вокруг него вьется стайка девиц.


П о э т  в  о б м о т к а х (притворяясь изысканным).

Когда я кончу наконец

Игру в каш-каш со смертью хмурой,

То сделает меня творец

Персидскою миниатюрой.

И небо, точно бирюза.

И принц, поднявший еле-еле

Миндалевидные глаза

На взлет девических качелей…

В  о ч е р е д и. Вы не скажете, а мне дадут кроме моей собственной порции порцию Михаила Леонидовича Лозинского? Он мне поручил.

— Получают только лично и по талонам.


Появляется  Д е в и ц а  с  б а н т о м. Вокруг нее  п о д р у г и. У всех миски с кашей. Они едят на ходу.


Д е в и ц а  с  б а н т о м.

В те времена дворянских привилегий

Уже не уважали санкюлоты.

Какие-то разбойники и воры

Прикладом раздробили двери спальни

И увезли меня в Консьержери…

В  о ч е р е д и. Форменное стиховое умопомешательство!

— Голоду, знаете ли, всегда сопутствует тиф, отсутствие спичек и устная поэзия.

— И за кашицею потерянная честь!

— Совершенно верно.


Снова появляются  д е в и ц ы, уже с пустыми мисочками, тщательно их вылизывая, и о чем-то шепчутся, хихикают.


Д е в и ц а  с  б а н т о м.

Для двадцатидвухлетнего повесы

Невыгодно знакомство с гильоти