А ведь что нужно было, – почистить эту картошечку, да в маслице отварить, а потом румяную, красивую на это блюдо выставить, да укропчиком сверху посыпать. Как говорят в Одессе – цимес! Так и с народом надо: всё низменное с него ободрать, да культуру ему помалу прививать. Образование, условия быта. А его с ходу голым задом да на золочёное блюдо! Мордой при этом – в самое низменное: грабь, убивай, насилуй – твоя власть.
Рассеянно слушал Николай Евгеньевич, а на душе было пусто, сиротливо, и собственные мысли в этой пустоте казались чужими, как нелепый ночной гудок паровоза, который откуда-то издалека пытается проникнуть в черноту сна. Вот, Киев вспомнил… Новая сказка для неприкаянной русской интеллигенции.
Рассказывали, в Киеве всего вдоволь. Белый хлеб – бери, не хочу. Поезда ходят по расписанию, всюду электричество. На Крещатике – весь Петербургский свет. Все нарядные, офицеры – в погонах. Грабежи? Боже, упаси.
– Что ты всё молчишь, Николай Евгеньевич?
– А что говорить? Слушаю тебя, Роман Борисович, и всё больше замечаю, как ты исподволь приходишь к пониманию пагубности революции.
– Нет уж, батенька – идеалов революции не предам. Беда ведь в чём? В том, что революция возникла стихийно, а её нужно было планировать до мелочей и крепко держать в узде. Да и при всей этой стихийности её можно было бы укротить, как кобылицу необъезженную, а ей, наоборот, – поводья отпустили. Вот она и скинула седока. – Грановский, задумавшись, присыпал картошку солью и продолжал уже без прежнего жара, раздумчиво, неторопливо: – Ну да ничего – Романовых скинула, Керенского скинула и Ленина с Троцким туда же отправит. Недолго ждать. – Он вздохнул, откусил картошку. – Да-с… А маслица для картошки не помешало бы.
– Ну а если не скинет? Господа большевики, похоже, поняли, какая узда революции нужна. Решительности им не занимать – потопят всё в крови. Вашему демагогу Керенскому малую бы толику этой решительности, – Ленин и его клика сейчас в тюрьмах сидели, а не страной бы правили.
– Как ни обидно, а замечание вынужден принять – профукали революцию. – Роман Борисович вскинул голову, насторожился, крикнул лакею в прихожую: – Тихон, стучали?
Лакей, шаркая по-стариковски ногами, появился в проёме между дверными портьерами, молча развёл руками – нет, мол, не стучали.
– Ладно, ступай…
Грановский доел картошку, запил глотком вина. За последние полгода, с тех пор как оказался не у дел, он заметно осунулся. Борода совсем поседела, да и в голове – больше седых волос, чем природных чёрных. Рядом с красавицей Ольгой он выглядел почти стариком, хотя не было ему ещё и сорока. Николай Евгеньевич, несмотря на то, что был ровесником Роману Борисовичу, несмотря на перипетии последних лет и на посещающие его депрессии, не менялся: по-прежнему строен, свеж, а несколько седых спиралек в его чёрных кудрях воспринимались как случайное недоразумение.
– Ты сегодня чересчур мрачен, Николай Евгеньевич. Не пьёшь, не закусываешь.
– А покрепче ничего нет?
Обнимая спинку стула, Грановский обернулся к двери.
– Тихон!.. Ну-ка посмотри, в кладовой бутылка Шустовского была… – И вернулся взглядом, с участием изучая Николая Евгеньевича. – Что, не на месте душа?
– Уже и забыл, где её место.
– Вся Россия у разбитого корыта.
– Не то, Роман Борисович. Была бы Арина рядом, – ни потеря завода, ни потеря дома, ничего не значили бы. Вместе с ней счастьем было бы продираться через эту разруху. А самому?.. Долго ли проживёшь в этой пустоте?
– Ничего, через пару дней документы будут готовы, и укатим мы с тобой в Киев, а там всё пойдёт по-другому. Соберётся прежняя компания: Бергманы, Савицкие, Заславские, и заживём как прежде.
Николай Евгеньевич горькой усмешкой перекосил щёку.
– Думаешь, в Киеве меньше этой пустоты станет? Нет, Роман Борисович, – одиночество, это не то, что вокруг тебя, это то, что внутри. Куда ты, туда и оно. Сам себе противен стал – пью валерьянку, как истеричная барышня.
– Новая обстановка располагает к новым мыслям. В дороге с Ариной будете рядом, может, и наладится что-нибудь.
– В том-то и беда, что мне ни к чему «что-нибудь», мне нужно всё.
Вздыхая, Грановский потянулся за картошкой.
– Я тебя понимаю. У меня с Ольгой тоже не ладится. Слишком самостоятельная стала. Всё госпиталь этот… А поезд?.. Неделями не вижу её. Вот, пожалуйста: у мужа день рождения, а её нет – забыла. Вчера в ночь дежурила, дома ещё не появлялась. Чего доброго и сегодня останется, чего уж проще. – Роман Борисович насторожился, повернул ухо к двери в прихожую. – Стучали, или показалось?..
Прислушался и Николай Евгеньевич…
– Показалось.
Грановский раздосадованно вздохнул.
– Надо, как в старые добрые времена, приладить на двери простой колокольчик, – электричество, судя по всему, не скоро дадут. Подумать только, ещё полгода назад я мечтал о том, чтобы урвать полчаса для отдыха, а теперь бьюсь головой о стены от безделья. Особенно вечером. Запас свечей заканчивается – три штуки остались, приходится беречь. Ни книжку взять, ни в карты перекинуться. А темнота эта тоскливая – существенный довесок к мерзкому настроению. По электричеству соскучился, по весне. Придёт она уже по-настоящему? – Досадливо бросил недочищенную картошку в блюдце. – А Ольга! Неужели-таки забыла?..
Стук в дверь раздался только тогда, когда за окном начало темнеть, а бутылка Шустовского коньяка была уже наполовину пуста. Ольга и Арина в блестящих от влаги шубах поздравляли вышедшего им на встречу Романа Борисовича. Громкие радостные голоса, отрывистый смех наполнили прихожую, и Николаю Евгеньевичу, оставшемуся за столом в одиночестве, стало ещё тоскливее.
Он налил рюмку коньяка, выпил. Света в доме ещё не зажигали. За окнами хмарно густел серый вечер, по стёклам ползла кашица мокрого снега. В сумраке прихожей смутно было видно, как Арина и Ольга по очереди поправляют у зеркала причёски.
Ольга первой вошла в гостиную, радостно поцеловала Николая Евгеньевича в щёку, а Арина только коротко кивнула головой. Роман Борисович налил дамам вина. Выпили за именинника, разговорились. Николай Евгеньевич избегал смотреть на Арину, видел только её задумчиво поглаживающие бокал, запачканные йодом пальчики. Горько усмехался.
Чужие! Ни слова сказать, ни взглядом обменяться. В душе так заныло, что рука сама потянулась за бутылкой. Звучно выдернул пробку.
– Есть предложение выпить за жену именинника.
Но не успел наполнить бокалы, как в дверь заколотили с такой силой, что все испуганно оглянулись.
– Кого ещё там?.. – Роман Борисович озабоченно поднялся, пошёл в прихожую. – Тихон, ты где? Пора уж и свечу зажечь.
Прихожая наполнилась голосами, топотом. Не здороваясь, в гостиную впёрлись два матроса. Оба казались напичканными металлом: золоченые пуговицы с якорями, в руках огромные маузеры, поверх бушлатов – пулемётные ленты накрест, у одного сверкающий металлический зуб, у другого – серьга в ухе. Бескозырки тускло поблескивали буквами на околышах, но названий не разобрать, – матросы постоянно вертели головами по сторонам.
– Та-ак!.. – Оглядели убранство, дулами маузеров приоткрыли дверные портьеры, заглядывая в соседние комнаты, только после этого обратили внимание на хозяев. – Сколько комнат?..
– Се-емь?! – нехорошо усмехнулся матрос с серьгой. – Ну, молодцы… Семь значит. – Дулом маузера сдвинул на затылок бескозырку, крикнул кому-то в прихожую: – Эй, председатель!
Цепляя головой дверную портьеру, бочком втёрся в комнату испуганный председатель домового комитета – старый дворник Кузьма. Матрос с металлическим зубом, лихо гоняя во рту спичку, сказал ему:
– Картуз-то одень. Не вытравили из тебя старые привычки. Может, ты ещё на колени перед этой контрой бухнешься?
– Это он не перед ними, – усмехнулся «серьга». – Перед нами старается… Ты, товарищ, рабские привычки забывай. Теперь все равны… Как же насчет этой квартиры понимать, товарищ председатель?
Дворник едва успел надеть картуз, как, испуганный тоном вопроса, снова сдёрнул его с головы.
– Да не уж-то я не понимаю, товарищ Бурбон! У самого душа за это дело болит! А только было распоряжение самого товарища Бездольного, до конца месяца квартирочку эту не трогать. Мы люди маленькие – нам велели, мы сполняем.
– Слушай, старик, у меня братишки из Петрограда гостят. Ты понимаешь, что такое Петроград?.. Ну вот, молодец. Надо их разместить прилично. Неси огня, квартирочку эту самую смотреть будем, а с товарищем Бездольным столкуемся. Мы у него ещё спросим, за какие такие заслуги поблажки врагам революции допущены.
В прихожей послышались звуки какой-то перебранки, и там, в сумраке, обозначилась фигура ещё одного матроса, – держа на весу наган, он грубо втолкал в гостиную Романа Борисовича.
– Распустили вы здесь контру, Бурбон. У нас в Питере они молча по норам сидят, а этот развоевался – чистый петух.
Грановский возмущённо поправлял встопорщенный воротник, передёргивал плечами.
– Это, по какому праву – руки распускать?
Третий матрос, не обращая внимания на возмущение Романа Борисовича, удивлённо присвистнул, шагнул к столу, поблескивая надписью на бескозырке: «Гангут».
– Французское вино… Коньяк… Да, братуха, цените вы свою контру. У нас в Питере народ голодает, а они вино французское лакают. – Матрос прикрикнул через плечо на Романа Борисовича, который, покрываясь от возмущения красными пятнами, бубнил что-то невнятное: – Цыц, контра!.. Я просто диву даюсь, Бурбон, до чего они у вас распущенные. Я тут с наганом стою, а он голос подаёт.
– Я буду жаловаться, – вскрикнул Роман Борисович неестественным писклявым голосом. – Я… У меня… Кое-какие заслуги перед революцией у меня имеются…
Матрос с «Гангута» как раз потянулся за бутылкой вина, когда голос Романа Борисовича сорвался на неестественно высокой, нервной ноте. Не поворачивая от стола голову, матрос небрежно, навскидку выстрелил. Грановского отбросило к стене. Оставляя на бежевых обоях кровавый мазок, он мешком сполз на пол и, в неожиданно наступившей, неестественной тишине, громко стукнул головой об паркет.