– После пира, – сказал, любуясь молодецкой статью отрока, – пойдешь вместе с воеводой Полянским в Тиру. Повезешь мое послание к Раю, от него доставишь ответ.
– Со всей сотней идти?
– Да нет. Возьмешь десяток из сотни, хватит.
– Слушаю князя.
С почтением поклонился своему повелителю и пошел. На удивление твердой и уверенной походкой. А еще очень привлекателен.
«Надо поговорить с Вепром, – подумал князь, глядя вслед молодцу. – Может, даже сегодня за трапезой, если подвернется удобный момент. Пусть не торопится с женитьбой сына – пусть подождет Злату. Вылечится Богданко – женит его на Зоринке, а не вылечится – пусть тогда Боривой берет Злату и будет тиверским князем после меня. Юноша он отважный, остер на ум, из него хороший получится воевода и князь».
XXVI
И довольна была Миловида, что наконец нашла лодью, которая доставит ее в желанное пристанище, но и грусть и печаль не могла прогнать из сердца. Пришло время покинуть землю, на которую возлагала столько надежд, и тут засомневалась: хорошо ли поступает, что спешит распрощаться? Ведь не сказали же ей: «Антов, которые здесь, ты видела всех». А если среди тех, кого не привелось увидеть, и находится ее Божейко? Что тогда будет? Возвратиться назад? На это у нее не хватит ни сил, ни солидов.
Боги всесильные, боги всеблагие! За что караете ее так немилосердно? Когда добиралась каменистой дорогой от Венеции до Вероны, потом – от Вероны до Венеции, да все под чужим небом, да все под жгучим солнцем, думала, не вынести ей муки, что выпала на ее долю. Когда убегала, напуганная, от вельможи куда глаза глядят, тоже думала, умрет от страха и горя. Но что те страхи и муки по сравнению с этими, которые испытывала сейчас? Возможно ли такое: скольких антов разыскала в чужой земле, а Божейки нет; называла его имя, описывала, как могла, но все, кого расспрашивала, смотрели на нее пустыми глазами, как одурманенные.
Даже эти, последние люди, с которыми свела ее женщина из Вероны, только то и делали, что пожимали плечами и разводили руками: не видели, не знаем. Так, словно ее Божейко – иголка в сене, словно такой, что его можно не заметить. Все вспомнили: и как налетели на них ромеи, как связали и погнали к Дунаю, потом прятали в пристанище Одес, заталкивали в лодьи и увозили за тридевять земель, а был ли среди них Божейко, не знают. Да у ее Божейки на всем белом свете самые голубые, голубее небесной сини глаза, светлее, чем у Хорса в небе, улыбка. Он же такой статный и такой красивый, что другого такого нигде не сыскать!
Смотрела на выжженную солнцем землю и горевала, что эта земля так обошлась с ней. Стремилась к ней, верила и надеялась, и вот уезжает – и снова только боль и пустота в душе. Где же искать Божейку, если его не окажется и в Фессалониках, на которую указывали ей, как и на Верону, очевидцы распродажи тиверцев в Никополе?
Пока могла видеть на горизонте очертания земли, мысленно держалась за нее. А пропала из глаз земля – и совсем не знала, что ей делать… Кругом море… Что оно ей даст, чем вознаградит ее опустошенное сердце, если само пустынно? Вздохнула и пошла на отведенное ей место в лодье. Примостилась на мешках и сразу же почувствовала, как одолевает усталость. Она сопротивлялась. Да и для чего сопротивляться? Теперь только и радости будет что сон…
Уставшие всегда спят крепко, а измученные горем – и подавно. Вот и Миловидка на слышала уже ни шума моря, ни голоса кормчего, ни прохлады, которая окутала лодью с приходом ночи и всех, кто был в лодье. И кто знает, как долго пребывала бы в забытьи, если бы не появилась бабуся. Стояла на пороге нового жилища, того, где должны были поселиться еще прошлым летом, и звала к себе. Голоса ее не слышала, но по тому, как махала рукой, нетрудно было догадаться, что говорила: «Иди сюда, внучка!» Не понимала, почему не хотела подчиниться старой, однако не слушалась. Лежала на опушке среди разнотравья и улыбалась. Тогда бабуся сама пошла к ней. Не гневалась, была, как всегда, добрая и ласковая, но, приблизившись, все-таки спросила; «Ты почему не слушаешься?»
«Я тут буду, – ответила Миловида. – Тут так хорошо».
«Посмотри», – кивнула головой бабушка.
Миловида посмотрела в ту сторону, куда показывала бабуся, и онемела: к ней подползала змея. Огромная и желтобрюхая, а глаза… глаза словно два раскаленных угля.
Хотела вскочить и убежать, пока не поздно, не могла, глаза змеи заворожили, не давали двинуться.
«Бабуся!» – крикнула не своим голосом и проснулась то ли от страха, то ли от прикосновения змеиного тела. Лежала и смотрела перед собой, наверное, не верилось, что не спит уже: к ней и правда кто-то подкрадывался, лез за пазуху, где лежали солиды, золото, и скалил в усмешке зубы.
– Мамочка! – закричала Миловида и изо всех сил толкнула татя, бросилась к проему, через который, видела, серело предрассветное небо.
На ее крик сбежались те, кто наблюдал за парусами, были за кормчих или помогали кормчим. Появился и навикулярий.
– Что случилось?
– Девку кто-то испугал.
– Кто?
– Сейчас узнаем.
Они спустились вниз и поставили перед навикулярием татя.
– Угу, – кивнул головой навикулярий. – Снова взялся за свое, Хрисантий? Ты же клялся, крест целовал.
Виновный потупил глаза и молчал.
– Надеть вериги и до утра не спускать глаз!
Суд был на удивление коротким и немногословным. Не спрашивали татя, зачем он приставал к девушке, чего хотел от нее. Это знали и без расспросов. Зато спросили, и не раз, как посмел Хрисантий нарушить закон моря: всякому, кого берет команда на лодью, обеспечена безопасность и неприкосновенность со стороны каждого члена команды, как и спасение на случай какого-то несчастья.
Но ответа не услышали.
– Повторяю, – хмурился навикулярий. – Ты знал этот закон?
– Знал.
– Зачем нарушил его? Почему опозорил мореходов и стяг, под которым плаваешь?
Обвиняемый клонил книзу голову и молчал.
– Какой будет приговор? – спросил навикулярий у команды.
Теперь молчала команда.
– Хрисантий вторично пошел против святая святых в жизни морехода. Какой будет приговор?
– Да какой, – вышел вперед один из самых старших в команде, – отдать на суд моря.
– Необитаемой земли в море или все-таки моря?
– На суд моря, – поддержала строго и команда.
Миловида не понимала, что за приговор такой, но по осужденному видела, что он не из приятных.
– Может… – рванулась и протянула к судье руку. – Может, не нужно так? Он же не обокрал меня, только хотел обокрасть.
Для всех это была, наверное, новость, и не какая-нибудь.
– Так даже? – первым опомнился навикулярий. – Тогда и речи быть не может. За борт!
С татя сняли вериги и дали возможность помолиться. Но вместо того чтобы обратиться к Богу, Хрисантий повернулся к навикулярию.
– Хотел бы знать, как далеко до берега. В какой он стороне?
– Вон там, – показал навикулярий, – а про расстояние лучше бы тебе и не спрашивать.
– Нет, скажи.
– Не меньше сотни стадий.
Уже тогда, как стал на край борта, перекрестился Хрисантий и прыгнул в воду.
Расстояние между ним и лодьей заметно увеличивалось, а Миловидка все смотрела и смотрела в ту сторону. И чем дольше смотрела, тем больше приходила в ужас. Ведь все это произошло из-за нее. Пусть она ничем не провинилась перед Хрисантием, но не было бы ее здесь, не было бы и суда над ним, не произошло бы того, что случилось…
Господи, какой жестокий мир и какие люди есть на свете! Только там, в Выпале, за такие провины спускают ноговицы, дают несколько ударов палкой и говорят: «Живи и в дальнейшем будь умней…»
XXVII
Давно отгремели бубны, отзвонили звоны, отпели сопилки; не слышно в княжеском тереме шума и гама гостей, с которыми Волот пировал там, в Подунавье, пил-гулял и здесь, в Черне. Наступила непривычная тишина, такая желанная, что, даже опохмелившись и выспавшись, не было охоты покидать ложе. «Подождут, – сказал князь сам себе и лег ничком. – Мало ли поту пролил этим летом ради людей и княжества, пусть подождут теперь хоть седмицу, а то и две».
Так и решил: будет отдыхать несколько дней здесь, в Черне, потом заберет Малку, детей и поедет с ними в Соколиную Вежу, порадует всех своим присутствием и сам порадуется вместе с ними. Князь не только устал в походе, но и соскучился по семье, будто целую вечность не видел ее.
Лежал ничком – думал, перевернулся на спину – ощутил бодрость в теле, как вдруг спокойный поток его мыслей прервал скрип дверей. Повернулся на него и усмехнулся довольно.
– Ты, Миланка?
– Я. Можно войти к папочке?
– Заходи, дитя. Заходи и рассказывай, как тут жила, здорова ли?
Девчушка протопала ножками и мигом очутилась на ложе, рядом с отцом. Прижалась к нему по-детски искренне и обнимала, как может обнимать только щедрый сердцем ребенок.
– Скучала по отцу?
– Очень скучала. Так очень, что ой-ой!
Рассказывала и рассказывала, как долго его не было, как она поджидала-высматривала и переживала, что ушел и нет его. Князь слушал эти искренние словечки, а тем временем думал: от кого он слышал это «так очень, что ой-ой»? От Миланки? Да нет, от Миловидки тоже… Готов был поклясться, что и красотой своей, и сердечной добротой как две капли воды похожа на нее. Не потому ли больше других в семье любит младшую, что она похожа на Миловидку?
– Ну а как себя чувствовала?
– Плохо, папочка.
– Почему? Болела?
– Не болела, а все-таки плохо себя чувствовала. Потому что знала: ушел папа на битву с ромеями, будет сеча, а может, и не одна…
– Правда твоя. – Князь прижимал к себе дочку и снова думал, что эта дочь самая его любимая из всех детей. – Хотел бы все время быть с тобой, моя маленькая потешница, слушать речи твои медовые, видеть взгляд чистых и ясных твоих глазок. Ничего бы не хотел, кроме этого. Слышишь?
– Слышу! Уже никуда не пойдете от меня, да?
– Если супостаты, которые за Дунаем, не позовут, никуда не пойду.