Князь Волот не сразу придал значение этому людскому паломничеству. Он радовался прозревшему по божьей милости сыну и не присматривался к людям, которых встречал на дорогах. Когда же увидел, поразился тому, что идут в основном тиверцы от Дуная, из тех мест, где побывали и щедро засеяли бедой землю ромеи.
«У меня с ними не только одна кровь, – думал, наблюдая, как паломники замирали под дубом и вздымали руки к дуплу, – у меня с ними одна судьба».
По воле случае или по велению сердца и разума, только повелел он однажды соорудить на месте прозрения сына капище и перенести туда кумир Перуна. Здесь стал править требу богу своего рода-племени. И раз, и второй, и третий, и десятый. И с каждой новой требой все больше и больше убеждался: собирается сюда народу великое множество, и все ждут его появления у Перунова дуба, словно прихода самого бога. Оттого и сам проникся чувством благоговения перед божеством, не жалел коз, баранов, быков из княжеских стойл, не жалел тех, что приводили люди. Резал и кропил кровью жертв божье жилище, сам пил эту жертвенную кровь, дабы обрести вещий дар и понимание бога и изрекать предзнаменования жаждущим.
Пока горел костер и в нем принесенная богу жертва, воздевал к богову жилищу руки и молил-просил:
Светлый наш боже, сильный и могучий,
Стань на страже убогих, недужих,
Стрелами гнева срази вражью силу,
Благо пошли нам, Сварожичев сын,
На нивы, жилища и стойла.
– Пошли, боже! – многоголосо отдавалось в лесу. – Благо пошли!
Огонь полыхал и полыхал, жадно бегая по принесенной богу жертве, и радовался щедрости людской. А это хорошая примета: бог принимает жертву, он благосклонен к ним, тиверцам.
– Встану я рано утром, чуть забрезжит свет, – говорил, обращаясь к Перуну, князь, – умоюсь родниковой водой, и утренней водой, и утренней росой, пойду из дверей в двери, из ворот к воротам – в чистое поле. В чистом поле прихорошусь, на все четыре стороны поклонюсь и скажу: «Будь с нами, боже, повсюду. Не покидай нас в горе-печали, смилуйся, боже, мы твои внуки!»
– Смилуйся и будь! Смилуйся и будь! – повторяли за ним те, что стояли ближе к капищу.
Молились тиверцы вместе со своим князем и замирали, снова молились и снова замирали – перед дубом и перед капищем. Одни умывались слезами, другие – родниковой водой, пили ту воду и уходили, обнадеженные…
Возвращаясь после одной из треб в Черн, Волот завернул к капищу Хорса под стольным городом и, удивленный, остановил коня: была пятница, а у стольного капища ни старейшин, ни волхвов, ни поселян, не видно было и признаков требы.
«Все уверовали в Перуна и пошли к нему, – подумал он. – Дурная примета. Хорс – верховный бог на Тивери, он может разгневаться и отомстить за измену и неуважение. Как же это случилось и почему? Пусть не было здесь меня. А где старейшины, волхвы наконец? Думают, нет князя, значит, можно и не творить богам треб?..»
Постоял князь и, огорченный, направился в Черн, а там и к своему терему.
«Чему же удивляться, – размышлял он, слезая с коня, – если я сам забыл после того, что случилось с Богданкой возле дуба Перуна, о стольном капище, о своей обязанности приносить жертвы Хорсу и молиться перед Хорсом за народ тиверский?»
Малка тоже вместе с мужем приехала в Черн. Еще в Соколиной Веже сказала:
– Богданко скучает по стольному городу, хочет побыть там, повидать всех.
А кто станет перечить, если этого желает Богданко? Ныне перед ним все стелются, заискивают, даже малыши, хотя им очень хочется побыть среди лесов в Соколиной Веже. Не высказать, как рады выздоровлению Богданки, поэтому только и делают, что милуют его и угождают ему. Даже самая младшая, Миланка, подошла сразу, как увидела его зрячим, и спросила:
– Не больно теперь, братик?
– Нет, Миланка, – улыбнулся Богданко. – Видишь, исцелился, свет вижу, тебя вижу. А почему спрашиваешь так?
– Потому что мне было очень больно, пока ты не видел.
И дома его не оставляют без внимания, и на людях тоже. Да и Малка не решается отпустить Богданку одного, сопровождает его или зовет в княжеский терем тех, кто хотел бы повидать сына. Словно дитя, радуется и цветет, глядя на выздоровевшего сына, что он, как и все, удостоен наивысшей благодати из благодатей божьих – видеть свет и людей в нем.
Как же сказать ей, если доведется: он – княжий сын, время ему возвращаться к ратной науке? А говорить рано или поздно придется.
Знал, говорить сейчас не время, когда-нибудь потом, потому и не спешил с преждевременными хлопотами. Подумал, да и забыл. Зато Малка не забыла напомнить ему о своем:
– Это что же оно будет, Волот? – сказала и пристально посмотрела.
– А что должно быть? С кем?
– Говорю о Богданке. Спрашивал ныне, не приедут ли к нам Вепры. Сразу подумала: он о Зоринке Вепровой думает как о суженой и хочет ее видеть.
– Пустое, Малка. Мал он еще, чтобы думать об этом.
– Ой нет, не так уж и мал. Скоро пятнадцатый год пойдет. А какого горя изведал… И Зоринка не забывала его, пока болел. Частенько наведывалась в Соколиную Вежу. Да и щебетуха какая. Сам видел и знаешь: не в отца – в мать пошла. Вот и нащебетала отроку желание-мечту.
Князь то ли не поверил ей, то ли не захотел верить.
– Жаль, – вздохнул. – Жаль, Малка, если Богданко на самом деле взлелеял в себе такие надежды. Слышала же и знаешь: Вепр отрекся от нас после смерти сына.
– Неужели на мир и надеяться нельзя?
– Выходит, так. Сказал, что не хочет быть воеводой в княжеской дружине, и уехал на дарованные ему земли при Дунае.
– А может, это он свою боль прячет за тем отчуждением?
– Ой, нет, чует сердце: нехорошее что-то замыслил бывший побратим. Да и верные люди доносят это до ушей.
– Может, тебе следует поехать, объясниться?
Волот недобро взглянул на жену.
– Хочешь сказать – повиниться?
– А почему бы и нет? Вина хоть и невольная, а есть. А невольную вину всегда можно объяснить.
– Только не Вепру. Как с ума сошел: и лютует, и пенится от злости, и угрожает. Будто я виноват, что его сын дошел до татьбы и заслужил позорную смерть.
– Вепр – отец, его можно понять.
– Я-то понимаю. А пойди спроси у Вепра, почему он не хочет всех нас понимать? Ему больно, что потерял сына. А сотнику из уличей не больно? Всему народу тиверскому не больно было бы, если бы дошло до наездов, а то и до настоящей сечи с уличами? Знаешь ли, скольких девок постигло бы тогда бесчестье и сколько бы мужей мы потеряли, если бы послушали Вепра и с оружием отбили его Боривоя? Ведь этим порушили бы вечный мир между кровными племенами.
– Если Вепр не хочет или не может быть рассудительным, то таким должен быть ты. И ради детей наших, и ради земли, слышишь? Вепр – лютый, не доведи боже иметь его врагом как в мирное, так и в бранное время, не поступись гордыней, пойди к нему. Я уверена, это умилостивит гневного мужа, а скажешь ему одно-два слова покаяния – и совсем расчувствуется, согласится с тобой: если пришла одна беда, следует ли звать другую?
– Он уже позвал ее. Спешно строит острог и пристанище при Дунае, а это неспроста.
– Тогда тем паче поезжай. Слышишь, Волот?
– Слышу, чего же не слышать.
XXXI
Князь Волот только собирался отправиться в путь, а Миловидка завершала его. Вдоль и поперек исходила многолюдные Фессалоники, расспрашивала встречных на улицах, в пристанище, не знают ли, где есть анты, стучалась под разными предлогами в ворота вельмож, не обходила и торжищ, где было полно разного люда, но все напрасно. Не было ее Божейки, канул в водовороте человеческом, уже и не отыскать, наверное, его следы. Одни говорят, не видели, другие – не знаем, третьи – пожимают плечами и идут мимо. А куда идти Миловиде, что делать, если и Фессалоники оказались миражем, в который верила, как в свое спасение, но который бесследно растаял.
Она так глубоко задумалась, что не услышала, как остановились рядом две женщины. Встрепенулась, когда ее окликнули.
– Вельможная госпожа спрашивает, – сказала старшая, наверное, челядница, – ты из Склавии?
Миловидка знала, что склавины – ближайшие на западе соседи тиверцев и тоже славяне, поэтому обрадованно подтвердила.
– А из каких склавинов? – поинтересовалась более молодая. – Из ринхинов, сагудатов или стримонцев?
Миловида о таких склавинах не слышала и покраснела.
– По правде говоря, – призналась, – я из антов. Склавины – наши близкие соседи и родичи, потому что, как и мы, славяне.
Молодая госпожа была чем-то слишком опечалена. Услышав ответ девушки, и совсем поникла. Собралась было идти, да остановилась, а может, только теперь заметила, что девушка обессиленная и изможденная. Спросила:
– Не из тех ли ты, достойная родичка, антов, какими торгуют ромеи?
– Да, – оживилась Миловида и поднялась на ноги. – Только я не раба ромейская, а вольная. Ищу рабов-антов, которых продали в позапрошлое лето в рабство.
Женщина задумалась на мгновение.
– Где же ты живешь, девушка пригожая?
– А где придется. Днюю под небом и ночую больше под небом. Время теплое, где примостилась, там и жилье.
– Так, может, ко мне пойдешь? Будет тебе где приютиться, а уж оттуда будешь ходить искать, кого тебе нужно.
– Спаси вас бог. Это и правда удобно. Вот только чем я отблагодарю вельможную госпожу за такую щедрость?
– Будешь ходить с Исидорой, – указала на свою попутчицу, – в морское пристанище за рыбой, на торжище за живностью. Так и отблагодаришь.
Та, которую называли Исидорой, молча и, как показалось Миловиде, со значением кивнула головой. Словно сказала этим: соглашайся. И Миловида согласилась. А уже позже узнала из уст той же Исидоры, от кого и почему явилась ей, заброшенной в чужие края, такая милость.
Это она, Исидора, высмотрела ее в толпе еще в первый день, когда Миловида объявилась на торжище, а высмотрев, узнала, кто такая, кого разыскивает. Заболело сердце, узнав о чужой боли, потому что самой пришлось хлебнуть немало горя, а чем помочь, не знала. А сегодня госпоже захотелось сходить на торжище. Воспользовалась этим и указала на Миловиду: «Посмотрите, достойная, какая красивая девушка. И будто бы из наших, из славян, а бедствует среди людей. Возьмите ее мне в помощь, хотя бы на время».