а месте, все — на немыслимых скоростях… И все это те, кто переживут и примут шоковые волны, будут считать это нормальной жизнью, а остальные ощутят себя в мире, захваченном инопланетянами. Неужели наши этого не понимают?
Сегодня обратил внимание, что вообще-то уже во всех странах законы слегка и как бы незаметно подправлены, чтобы верхним было проще жить и проще править. Не так давно Чейниш, один из очень богатых людей, хоть не входит даже в первую тысячу самых богатых, в пьяном виде на полном ходу сшиб мужчину с двумя детьми на тротуаре. Все — насмерть. Раньше этого было бы достаточно, чтобы отправить на электрический стул, но по нынешним законам в суд должен подать именно пострадавший, в данном случае — безутешная женщина, разом потерявшая мужа и двух детей. Однако Чейниш сразу же предложил ей пять миллионов долларов, она потребовала десять, сошлись на семи, и суда не последовало.
Еще, помню, кто-то из высоких чиновников тоже в пьяном виде задавил несколько человек, одного — когда тот переходил дорогу в неположенном месте, и еще четверых, когда удирал от полиции. И снова удалось откупиться, хотя пришлось отдать сорок миллионов. Правда, когда на счету восемьсот миллионов, то потеря сорока — это совсем не потеря.
Этот новый институт сделки с правосудием и мировых соглашений чем-то хорош, чем-то отвратителен. С точки зрения целесообразности я еще не просчитал все его плюсы и минусы, но вообще-то заняться этим стоит, тенденция к ослаблению демократических ценностей замечается по всему миру.
Правители без стеснения передают свои выборные посты детям, будь это Буш-старший Бушу-младшему в демократической Америке, пожизненные президенты в полудемократических Азербайджане, где тоже от отца к сыну, в Ливане и прочих египтах. Президент Аргентины передал президентство жене, про тоталитарные каэндээры и говорить нечего, там это в порядке вещей. Вообще, вся элита общества совокупляется только в своем кругу, женится и разводится, и тут уж неважно: политическая, финансовая или артистическая элита — все ведут себя одинаково и все больше обособляются от «простых», хотя по инерции все еще говорят о политкорректности и внимании к «маленькому человеку» Достоевского.
Словом, миновало то умопомрачение, когда были сломаны все сословные перегородки и всех-всех уравняли в правах, превратив в однообразную серую массу. Так длилось достаточно долго, но постепенно природа, как говорится, взяла свое: свиньи упорно лезли в грязь, волки втихую начинали драть овец, а орлы перестали ползать, «как все», и воспарили в небеса.
Расслоение общества началось заново, на этот раз уже не по тому, кто кем рожден, а кто что может. У простолюдина по-прежнему остаются шансы подняться до элиты, хотя бы через науку, но этих шансов все меньше и меньше: у генералов от науки тоже есть детки, свояченицы…
При ближайшей встрече с Глебом Модестовичем я изложил свои взгляды на эту проблему как можно более доступно, генералы не должны вникать во все, им надо давать готовое, но он все равно не совсем вник даже в разжеванное, спросил с горестным недоумением:
— Евгений Валентинович, почему у вас такая ненависть и презрение к правам человека?
Я сжался, трудно что-то объяснять общечеловеку, а в Глебе Модестовиче эта общечеловечность сочится из всех ноздрей, но он смотрит добрыми коровьими глазами, часто моргает и сопит жалобно, я ответил без охоты:
— У меня нет к ним ни того, ни другого.
— Но как же…
— Глеб Модестович, честно, ей-богу!
Он развел руками, глаза беспомощно замигали.
— Но вы так отзываетесь о них.
В кабинет бесцеремонно зашел Цибульский, кивнул панибратски и начал рыться на полках, словно в своем сарае запчастей для машины. Я вздохнул, но до обеда еще десять минут, ответил с терпеливой безнадежностью:
— Это не презрение. Кому-то нужно заглядывать дальше. Права человека уже не надо защищать — они утвердились. Их и защищать сейчас как-то неловко, не находите?.. Что-то эти защитники помалкивали, когда в их странах были диктаторские режимы! А как только пали, так эти герои начали кричать громче всех о свободах и правах.
Цибульский оглянулся через плечо, я уловил хитрый огонек в глазах. Глеб Модестович смотрел угрюмо, порывался возразить, но интеллигентность не позволяла, наконец сказал, защищаясь:
— Я не жил при диктаторских режимах!
— Наши ведущие правозащитники жили, — напомнил я. — Вернее, ваши. Но тогда были исправными партийными функционерами. И не на последних ролях, кстати! А потом вдруг быстренько перестроились. Эта гнусность тогда так и называлась «перестройка». Не помните? Поройтесь в печати тех лет. Я читал внимательно, это моя профессия… Везде перестроившегося человека считали подонком, а у нас это стало государственной политикой. Утром были рьяными коммунистами, а в обед по сигналу сверху стали защитниками свобод и ярыми антикоммунистами!.. Ну да ладно, все человеки, я все равно их не презираю, хотя стоило бы.
— Так в чем же тогда…
Я посмотрел на часы.
— Как вам сказать… Как я уже вякнул, кто-то должен смотреть и дальше. За горизонт. Находились люди, что заглядывали за этот виднокрай, когда права человека были еще в подполье! Сейчас они вот, наяву, в них живем.
— По ним живем, — уточнил он.
— Вот-вот, по ним. А раз так, то позарез надо знать, что дальше за этими правами! Это плохо, когда горизонт приблизился вплотную. Простому электорателю неважно, что за горизонтом, а политик обязан видеть!
Он хлопал глазами, старался понять, мне стало его жалко, не люблю ломать укоренившееся мировоззрение людей, хороших людей и хорошее мировоззрение. Понимаю, Арнольд Арнольдович или даже грубоватый Жуков не хотят вторгаться в такие деликатные области, Глеб Модестович у всех вызывает симпатию, но, по мне, раз уж настойчиво домогаешься «правды», то получи — жестокую и неуютную.
— И что, — спросил он почти шепотом, — там… на следующем витке?
— Ожидаемая неожиданность, — ответил я.
— Это… как?
— Право интеллектуального меньшинства, — ответил я без всякой жалости. — Дурость и перегибы системы прав человека уже сейчас достигли той стадии, что высоколобые наконец перестали чувствовать свою вину, что умнее и талантливее слесарей и домохозяек. И неминуемо возьмут власть в свои руки. Уже берут, присмотритесь! Слесаря же должны хорошо слесарить, а домохозяйки — хозяйничать в доме. Но не управлять государством.
Цибульский вытащил огромную коробку и удалился с нею, бережно прижимая к пузу. Глеб Модестович молчал, я даже удивился, что не спорит. Возможно, и сам смутно понимает, что не все так хорошо, если общество в первую очередь откликается на массовые запросы, что значит — запросы далеко не интеллектуалов. Наконец задвигал кожей на лбу, заморгал, я думал, что сейчас втянется под черепаший панцирь устоявшегося мнения, под ним спокойно и уютно, там он «как все люди», тем более — интеллигентные, но он поинтересовался как будто уже деловито:
— Значит, и на том витке права будут?
— Именно на том и будут, — ответил я с облегчением. — Справедливые! Сейчас эти «права», как асфальтовый каток, придавили и уравняли всех. Вернее, распластали! В начальной стадии внедрения прав это было прогрессом: тогда больше прав было у людей хитрых и нечистых на руку, что сумели взобраться на вершину власти… Их уравняли в правах со слесарями, что правильно, но со слесарями нельзя уравнивать и тех, кого условно назовем профессурой…
В обед, когда мы уютно расположились в кафе, я все еще чувствовал неловкость за свою ультрость, но помалкивал, когда долго расправлялись с холодными закусками, и только за горячими блюдами заметил, что Цибульский поглядывает на меня хитро, словно собирается тайком сунуть за шиворот ящерицу.
Я закончил с бифштексом, остались сырники и чай, он придвинулся ко мне со стулом и сказал заговорщицки:
— Евгений Валентинович, вы очень хорошо объяснили нашему добрейшему Глебу Модестовичу насчет прав.
— Спасибо, — сказал я настороженно.
— На здоровье. И даже в той области, что именно придет после правового общества…
— Спасибо, — повторил я, — но, чувствую, меня занесло, как Остапа. Новичку непозволительно так широко раскрывать хлебало. Все-таки я еще слишком мало знаю.
— И все верно объяснили, — договорил Цибульский, он чуть улыбнулся. — Тогда не зацикливайтесь на этом.
— На чем?
— На пропаганде между нашими сотрудниками.
— Да это я от безделья, — ответил я. — До обеда было время, а новую работу десять тысяч курьеров еще не принесли.
— Понимаю. Но все равно… Скажу по секрету, что мы уже знаем, что будет после правового.
У меня вырвалось невольно:
— Что?
Он хитро улыбнулся.
— Постарайтесь апнуться. Тогда эта информация станет доступной и для вас.
Апанье, понятно, хоть и зависит от моих усилий, но оценивается вышестоящими товарищами. Сочтут, что достоин апа, — хорошо, нет — нет, а могут еще и понизить лэвэл, мы в демократическом мире, где терять еще легче, чем находить. Мое дело — пахать и пахать. Однажды приснилось, что потерял работу, проснулся в холодном поту. Даже не из-за высокой зарплаты: о таком поле деятельности раньше даже мечтать не мог…
Еще с первой недели слышал про массажные кабинеты для наших сотрудников, но столько работы, что игнорировал, но сегодня Жуков и Цибульский чуть ли не силой затащили меня, объяснив, что после массажа буду работать еще лучше.
Уютный кабинет, стандартный стол, разве что добавочные валики для головы и ног, но вместо здоровенного массажиста у стола в ожидающей позе стоит чуть ли не дюймовочка с тонкой фигурой, слишком хорошенькая для того, чтобы быть… настоящей массажисткой.
— Ладно, — пробурчал я, отступать поздно, — только самый общий. И недолго.
— Как скажете, — ответила она нейтрально.
Я лег мордой вниз и закрыл глаза. Не знаю, был ли я обрадован или больше разочарован, но у нее оказались сильные руки со стальными мышцами, умело и точно находила в моей спине участки с отложениями извести, безжалостно разламывала, растирала, заставляя не только морщиться, но и всхрюкивать от боли. Потом взялась за ноги, холодно и точно назвала все признаки болезней людей моей профессии, сообщила, что у меня наверняка начинается простатит и даже аденома, хоть пока и небольшая, но, к счастью, не полезла проверять.