Оба они были крупнее Маруси и выглядели по сравнению с ней тяжелыми и надутыми. Утка очень недружелюбно посматривала на свою соперницу и не спешила подплывать к ней близко. Зато селезень весь прямо так и вытянулся вперед, чтобы поскорее приблизиться к ней. Он был великолепен в своем свадебном наряде. Перья горели на нем разноцветными переливами. Хвост загнулся крутым кольцом. Он мягко и нежно шваркал и был так увлечен, что, вероятно, даже не слыхал моего выстрела. Так неожиданно опрокинул его навзничь сноп дроби. Утка мгновенно взлетела. А Маруся с недоумением посмотрела на мой шалаш, словно хотела сказать: «Все так. Но разве нельзя было чуточку обождать?» Впрочем, она сердилась недолго и снова принялась подзывать «кавалеров», едва первого прибило волной под высокий берег.
Второго и третьего селезней мы добыли сравнительно с небольшими интервалами. Я ликовал. И не только потому, что сделал замечательных три выстрела, но и по той простой причине, что впервые за всю охоту смог по-настоящему вдоволь налюбоваться работой подсадной.
После третьего выстрела наступил довольно длительный перерыв. Солнце поднялось уже высоко, и лёт заметно ослаб. Напрасно старался я высмотреть в небе знакомый силуэт птиц. Голубое марево оставалось пустым. И хотя Маруся продолжала кричать во весь голос, к ней больше никто не подсаживался. Воздух между тем нагрелся. Вода сверкала ослепительными, режущими глаза бликами. Меня потянуло в сон. Я, конечно, не уснул, но впал в то особое дремотное состояние, когда уже был бессилен открыть веки и в то же время продолжал отчетливо слышать все, что делалось вокруг. Так я дремал, прислушиваясь к разноголосой перекличке деревенских петухов, лаю собак и далеким пароходным гудкам. Где-то поблизости проскрипели уключины и стихли, уступив место несмолкающим крикам Маруси.
Удивительное это было создание. Честное слово, она не меньше меня радовалась весне и жизни и всему этому ясному, переливающемуся в золоте лучей майскому утру и спешила объявить об этом на весь мир. Она звала друга. Была уверена, что он появится, и не ошиблась. Скоро на ее призыв отозвался очередной селезень. Я сразу же разглядел его сквозь ветки своего убежища. Селезень летел, опустив голову вниз. Мне хорошо было видно, как раскрывался его клюв при каждом ответном крике. Он явно шел на посадку. Но перед самым шалашом неожиданно взмыл вверх и стал быстро-быстро удаляться. Я проводил его недоуменным взглядом. Чего он испугался? Маруся требовала встречи. Меня надежно скрывал шалаш. Селезень сделал большой круг и снова стал приближаться к нам. Однако и на этот раз что-то заставило его насторожиться, и он облетел наш залив стороной. Так повторилось несколько раз. Тогда, потеряв терпенье, я решил стрелять в него на подлете. Время от времени он пролетал над шалашом довольно низко, и от меня требовалось лишь вовремя вскинуть ружье. Я разобрал заднюю стенку шалаша и приготовился. Селезень сделал очередной разворот. Маруся неистовствовала. Но неожиданно оборвала свой крик, вытянула шею, распласталась на воде и замерла. Я мельком огляделся по сторонам. Над прибрежной бровкой камыша, почти касаясь шелковистых метелок, бесшумно скользил болотный лунь. Так вот кто пугает вас, мои милые друзья! У меня по спине пробежали мурашки. Хорош же я был! Чуть не прозевал свою утку! Недаром предупреждал меня Тимофей. Забыв о селезне, я развернулся в сторону крючконосого разбойника и замер, считая метры: триста… двести… сто… пятьдесят… «Давай, давай ближе. На верный дуплет!» Вдруг что-то грохнуло у меня за спиной. Лунь, как тень, метнулся в сторону, а Маруся перевернулась и, дрыгнув лапкой, затихла. На воде закачались ее перья и медленно, словно нехотя, поплыли к берегу. Не понимая толком, что случилось, я закричал:
— Не стреляйте! Что вы делаете?! — и пулей выскочил из шалаша. Шагах в тридцати от засидки стоял худощавый парень и растерянно смотрел то на меня, то на Марусю.
— Ты что, ослеп? — снова закричал я.
Парень заморгал, деланно усмехнулся и неторопливо зашагал к воде. Я побежал за ним. Парень быстро поднял голенища сапог и, не оглядываясь, ступил в воду. Я подбежал к заливу, когда он зашел уже выше колен.
— Вернись! — потребовал я.
Парень остановился и нахально посмотрел на меня.
— Вылезай!
— А то что? — спросил он.
— А не то я пойду следом, и тогда пеняй на себя!
Парень шагнул вперед.
— Немедленно поворачивай назад! — снова скомандовал я.
Парень упрямо продолжал идти вперед, но, почувствовав, что вода вот-вот зальется ему в сапоги, остановился и недоверчиво посмотрел в мою сторону.
— Чего шум поднимать? — проговорил он. — Я ж не знал, что она подсадная. Я с другой стороны подползал.
— Вылезай сейчас же из воды! — в третий раз сердито повторил я.
— А ну тебя! — огрызнулся парень и медленно повернул назад.
Во мне все кипело от злости, когда спустя некоторое время он вышел на берег и, крепко сжимая в руках ружье, уставился на меня.
— Ты что наделал? — глядя ему прямо в глаза, спросил я.
— Говорю же, не видно было, что она подсадная, — повторил парень.
— Ну а если и не подсадная? Разве уток весной бьют? — продолжал я.
Парень осклабился.
— Что их тут, мало?
— Бандит ты! Настоящий бандит! — невольно вырвалось у меня. — Как можно!.. — И вдруг я осекся. У меня перехватило дыхание. И Марусю было жалко до слез, и перед Тимофеем неудобно, и на себя досада: недоглядел, а больше всего брало зло на этого хапугу. Ничегошеньки-то он не чувствовал: ни весны, ни красоты всей этой…
— Откуда ты? — спросил я.
— Отсюда, — кивнул парень в сторону деревни.
— А зовут как?
Парень назвался.
— Сам будешь с Тимофеем разговаривать, — предупредил я. — Это его утка.
Парень перестал ухмыляться. На щеках у него даже выступил румянец.
— Ладно, — буркнул он.
Я в последний раз оглядел его с головы до ног и пошел за Марусей. На душе у меня было больно и гадко.
УТРО
Тяжело ступая уставшими ногами, Прохор Ладанов подошел к избушке и, отодвинув засов, широко распахнул скрипучую дверь. В лицо ему дохнуло теплом и гарью. Прохор поморщился и, потоптавшись на месте, снял с плеч ружье и большой полотняный мешок. Он повертел мешок в руках, бросил его через порог, ружье поставил у стенки, а сам, растянув ворот мокрой от пота рубахи, уселся на пень возле оконца. Здесь приятно обдувало прохладным ветерком и тень развесистого кедра надежно защищала глаза от солнца.
Прохор был высок, широк в плечах, с густой копной серебристых волос. Красивый лоб, небольшие зоркие карие глаза под прямыми сросшимися бровями, нос с горбинкой, резко очерченный рот и густая окладистая борода придавали открытому, скуластому лицу его выражение сдержанной суровости и силы. В этом лице проглядывался и весь характер Прохора: немного замкнутый, спокойный, упрямый и своевольный.
Из кустов к нему выбежала пушистая серая лайка по кличке Белка и, повиляв хвостом, улеглась у ног. Прохор дал ей горбушку хлеба и, потягиваясь от усталости, огляделся по сторонам. Избушка, в которой он жил, когда уходил лесовать, стояла на склоне высокой каменистой сопки. Густо поросшая деревьями, сопка эта величаво возвышалась над тайгой. И Прохор любил смотреть, как простирался отсюда, скатываясь во все стороны книзу, кудрявый лес. Это была чудесная и вместе с тем необычайно величественная картина. За свою долгую жизнь Прохор привык уже к ней. Но никогда не уставал он любоваться ею и всякий раз снова и снова восхищался в душе могучим размахом девственной тайги.
Особенно нравилось ему встречать здесь утро. Он следил за первыми лучами, когда рассеивались бледные предутренние сумерки и солнце пряталось еще где-то за горизонтом. Тайга светлела сверху, с верхушек деревьев. Пробуждались птицы. С кедров то тут, то там срывались их шумливые стайки. Ветер заводил в ветвях веселую песню. Лес оживал. Небо голубело. Зеленые иголки ветвей отчетливее и ярче вырисовывались на его светлом фоне. Тонкая шелковистая кора кедров становилась совсем как восковая.
Так было в ясные солнечные дни.
Но Прохор знал и другую тайгу. В ненастную погоду, особенно осенью, она мрачнела и хмурилась под стать серому, покрытому тучами небу. Деревья тогда шумели. И было что-то задумчивое, вековое в их однообразном шуме. Скрип стволов, шорох ветвей, шелест листвы подлеска — все смешивалось в один грустный и суровый мотив. Лес прощался с теплыми днями и ждал холодной зимы. Прохору слышались в этом шуме и вздохи, и стоны, и еще что-то такое, от чего на душе у него всякий раз становилось тоскливо. И он начинал подумывать о деревне, о доме, о своей жене, и еще о том, что так вот, всю жизнь вдали от людей, жить нельзя. Кругом только деревья, деревья да дикие звери и больше ничего. А где-то села и города стоят. И люди там живут совсем по-другому. Кино смотрят, музыку слушают, собираются в гости. По вечерам зажигают электричество, и им от этого светло как днем. Работают они в коллективе, дома — тоже среди людей. Есть им всегда с кем поговорить и кого послушать. А тут — только тайга шумит да собака скулит, почуяв приближение непогоды.
Но осень проходила. Снег покрывал землю. Над лесом нависало безмолвие. Такая тишина устанавливалась иногда среди зеленых великанов, что чудилось, будто застыли они на веки вечные и никогда уже не качнут ветвями и не шелохнутся от ветра.
А потом наступала весна, говорливая, живая, сверкающая самыми яркими красками, звенящая десятками голосов. Она оживляла землю, и та, как мать, поила соками тайгу, одевая ее в веселую праздничную зелень.
За весной опять вступало в свои права лето. После лета с тучами и дождем снова проносилась туманная осень. Потом обязательно надвигалась зима, и так из года в год, все одно и то же. Природа то оживала, обласканная теплом и светом, то засыпала, убаюканная ветрами и стужей.
Но жизнь на месте не стояла.
В тайге вырастали деревни и поселки, разрастались города. Прокладывали дороги. Гудки заводов устанавливали новый ритм жизни в местах, где еще недавно лишь рев медведя будоражил тишину столетних кедров. Все это было в тайге. Да только было где-то вдалеке от прохоровского зимовья, в неделях пути по чащобе, через бурелом, по топким удушливым болотам. Там жизнь била ключом. А здесь, как и тысячу лет тому назад, непроходимая тайга шумела в угрюмом одиночестве. Правда, деревня, в которой Прохор жил постоянно, за последние годы очень изменилась. В ней выстроили школу, срубили просторный клуб. Радио заиграло в домах колхозников. Но всего этого было еще маловато. Жизнь вообще-то менялась и переделывалась здесь довольно медленно. И Прохор боялся, что ему так и не удастся дожить до настоящих больших перемен, когда в родных ему местах жизнь людей, привычных к тяжелым и суровым условиям, изменится в корне.