Скоро над болотом один за одним прокатились три выстрела. Потом еще два! Потом еще три! Еще два! Еще!.. Еще!.. Я не успевал считать. Дуплет следовал за дуплетом. В горах гудело эхо. По-моему, каждому стрелку удалось испытать свое счастье. А Разбой все кружил и кружил. Ни жара, ни трясина, ни колючие, переплетенные друг с другом стебли камыша не могли остановить его.
Я с восхищением слушал размеренный лай собаки, мысленно представляя себе, как поднятые с лежки кабаны стремительно прыгают через коридоры, как стреляют по ним мои друзья, и неожиданно подумал: а что, если и мне подойти ближе к цепи. Может, и я разок выстрелю?
Разбой в это время был где-то в зарослях. Он, очевидно, наткнулся на новый след и стронул зверя с места, так как голос его неожиданно стал очень высоким и злобным. Я торопился как только мог. Не знаю почему, но мне казалось, что мой выстрел непременно будет счастливым. Я изодрал в кровь лицо и руки, влетел в топь, а когда выкарабкался на кочку, то снова услышал выстрелы. Они прокатились очередью по цепи стрелков и захлебнулись где-то вдали. На минуту все стихло. Я понял, что опоздал. Вдруг оттуда, где только что оборвалась стрельба, навстречу мне из камыша выбежал Андрей Зубцов. Бросив ружье, он вприпрыжку помчался к высокому развесистому карагачу, одиноко стоявшему на краю болота. Шагах в пятидесяти от него, как ураган, несся раненый секач. Наперерез секачу из камыша выскочил Разбой и, изловчившись, повис у него на ухе. Зубцов воспользовался секундным замешательством зверя, подпрыгнул вверх, схватился руками за толстый сук карагача и поджал ноги. Секач, как вихрь, пронесся под ним, ударив собаку о дерево. Разбой взвизгнул и отлетел в траву, а секач, не останавливаясь, свернул в горы и скрылся в кустах.
Все это произошло так стремительно, что я даже не сразу разобрался в случившемся. Когда я прибежал под дерево, Зубцов еще крепко держался за сук карагача, а Разбой, не шевелясь, скулил в траве. Из болота подоспели товарищи. Подошел Гази. Осторожно ощупал собаку и сразу определил:
— Ребра сломал, шайтан.
Мы сняли с дерева Зубцова.
— Почему не стрелял? — спросил его Гази.
Зубцов в ответ пробормотал что-то невнятное.
— Он стрелял, — заступился кто-то за Андрея.
Гази молча повернулся и пошел к болоту, нашел брошенное Андреем ружье и снова вернулся к нам.
— Почему не стрелял? — теперь уже зло спросил он Зубцова, вытаскивая из стволов патроны.
Зубцов молчал.
— Трус! — выругался Гази.
Он бросил ружье на землю, снял с себя куртку и положил на нее собаку. Мы хотели ему помочь, но он решительно отказался.
— Сам виноват, сам и понесу, — сердито проговорил он и, взвалив Разбоя на спину, пошел к перевалу.
Мы молча окружили Зубцова. Он виновато улыбнулся и бросился следом за Гази.
— Прости, брат. Не думал, что так получится, — услышали мы его голос, — первый раз я на такой охоте.
— А зачем хвастался? — глядя ему в глаза, спросил Гази.
Зубцов сразу осекся и густо покраснел.
— Трус! Дома сидеть надо! — сердито бросил Гази и скрылся в зарослях орешника.
Больше мы никогда не встречались с ним.
МЕТИНА
Старуха слегла перед Новым годом. Старик два дня отпаивал ее настоем малины и мяты. Потом съездил в сельсовет и вызвал врача. Врач приехал. Осмотрел больную, послушал сердце, пощупал разбухшие от простуды и времени суставы, замысловато переплетенные синими жилками, и, сняв очки, отвел старика к печи.
— Вот какое дело, Иван Кузьмич, — словно оправдываясь, проговорил он. — Выходит, в общем-то, мне и помочь вам нечем. Супруге-то сколько лет?
— Шесть десятков, — ответил старик.
— Н-да… — покачал головой врач. — Ну что же, лечить мы ее, конечно, будем, только грелками тут вряд ли поможешь. Климат для нее этот неподходящ. Тепло ей другое нужно, солнце нужно пожарче… Переехать бы вам куда-нибудь?
— Лекарства, может, какие пропишете? — робко спросил старик.
— Это непременно, — согласился врач, — выпишу все, что полагается. Только толку от этого немного будет. В теплый край ей перебраться надо, — повторил он и, сев за стол, исписал несколько клочков бумаги. — Поедешь в больницу, там получишь все, — проговорил он и, попрощавшись, вышел из дому.
Старик проводил его до сеней и, вернувшись, подсел на кровать к жене.
— Ну? — спросила она, испытующе глядя на него немигающими глазами.
Старик потер шершавой ладонью лоб и пропустил, словно выжимая, через кулак бороду.
— Ничего, поживешь еще. Пройдет это. Должно пройти, — ответил он.
— Так и сказал? — не поверила старуха.
— Да…
— А чего велел?
— Лекарства разные пить… а еще теплом велел лечиться. Многое от этого, говорит, зависит.
Старуха вздохнула, закрыла глаза и что-то зашептала. Старик не слышал слов, но по тому, как неторопливо и выразительно шевелились ее губы, а на лице вместо тревоги разлились необычная ясность и покой, понял, что она просит у бога сил дожить до весны и дождаться тепла. Вдруг старуха остановилась на полуслове, открыла глаза и снова спросила:
— А еще что велел?
Старик замялся. Он чувствовал, что ответить надо только правду, но не знал, как лучше объяснить все, что посоветовал доктор и, подбирая слова, медленно проговорил:
— Еще сказал, что уехать отсюда надо. Совсем уехать, туда, где солнышко потеплее…
— А ты что? — допытывалась старуха, в упор глядя на него. Но теперь на ее лице уже не было покоя. Она снова насторожилась. В глазах у нее появились испуг и такая тоска, какую он видел только у раненых косуль да у собак, когда ему приходилось убивать их на мясо для того, чтобы самому не умереть в пути от голода. От ее горячего, хрипловатого шепота старику стало не по себе. Он смутился и, поняв, что не имеет права ей отказать, ответил:
— Сказал, что уедем. Доживем до весны и уедем к брату твоему Петру. Деньжонок вот только не хватит, сколотить бы деньжонок маленько, — вздохнул он. — Ну, да ладно, дом продадим и корову, и ружье, и шкурки все, какие есть, авось хватит.
— Корову жалко, — всхлипнула старуха.
— Обойдемся, — успокоил ее старик, — сами были бы целы.
Он оглядел дом, словно попал в него впервые, и насупился. Обстановка, которую он видел каждый день, к которой привык, считая ее вполне пригодной для жилья, теперь, когда дело дошло до ее распродажи, показалась ему вдруг необычайно убогой и грубой. Добротный стол, сделанный им лет двадцать назад из вылежавшегося кедра, был надежен и хорош. Он прослужил бы еще полвека. Но кто мог его купить, если в деревне такие столы были в каждом доме? Возле стола стояли две лавки и три табурета, такие же надежные и крепкие, но также не представлявшие собой никакой ценности для продажи. У стены приютилась горка с посудой. Возле печки кровать. На стенах висели полотенца. По углам на кухне, в комнате за перегородкой было еще немало всякой всячины, от продажи которой, однако, тоже вряд ли появились бы средства.
— Да, деньжонок маловато будет, — снова вздохнул старик и уже не мог отделаться от этой мысли весь день. И тогда, когда он ходил к председателю просить лошадь, и позднее, когда запрягал ее, и потом, по дороге в больницу за лекарством, и даже на обратном пути через Витим — забота о деньгах не давала ему покоя.
Лошадь легкой рысцой тащила сани по скользкой, укатанной дороге. Полозья тонко поскрипывали на раскатах. Старик прислушивался к хрусту снега, время от времени зябко кутаясь в тулуп, не переставая думать о том, где взять деньги.
Вдруг впереди в кустах мелькнула собака и побежала в сторону от дороги. Старик совсем было забыл о ней, но, увидав, невольно подумал: «Белку, должно, причуяла». Собака продолжала бежать. «А может, по следу пошла?» — снова подумал старик и, приподнявшись на локте, выглянул из-под широкого воротника тулупа. «Пойти посмотреть разве?» — неожиданно решил он, остановил лошадь и вылез из саней.
Собачий след увел его от дороги в густой ельник. Зверь шел низом, выбирая для своего пути самый густой чепыжник. Старик, с трудом пробираясь через сугроб, обошел ельник стороной, перелез через колоду и замер над четкой, словно вычеканенной на серебре, цепочкой следов, тянувшейся от ельника в гущу леса. Собака гнала соболя. Чистый, ровный, без единой неряшливой черточки след был совершенно свежим. Его даже не успело присыпать снежной пылью, то и дело сдуваемой ветром с мохнатых кедровых веток. Старик не поверил своим глазам: счастье само шло в руки.
Пот выступил у старика на лбу от неожиданности. Он опустился на колени и, заслоняя от поземки корявыми, загрубевшими на морозе руками отпечатки маленьких лап, пристально оглядел их. На минуту ему вдруг показалось, что он ошибся, что след этот вовсе не соболий, а колонковый. Но сомнения быстро рассеялись. Колонок оставлял след помельче и не такой чистый. Длинные волоски у ногтей колонка опушали снежную мякоть неострым, расплывчатым треугольником. Старик непременно заметил бы это. Но перед глазами его на снегу виднелся такой совершенный узор, повторить который было бы трудно даже умелой руке человека. Коготь в коготь, палец в палец ставил соболь свои аккуратные лапы. И не было ни одного неряшливого штриха ни внутри, ни снаружи следа, по которому можно было бы усомниться в зрелости быстроногого зверя.
Пробежав сквозь густую поросль, соболь на ровном снегу поляны два раза сменил ход, оставляя то парные следы на прыжках, то строенные на тихом ходу. Старик с волнением разглядывал эту привычную для зверя манеру, моргая выцветшими от времени глазами, глотая воздух полуоткрытым ртом. Теперь в своей догадке он уже не сомневался нисколько. Собака нашла след соболя — это точно, и надо было только скорее действовать, чтобы не дать ему далеко уйти.
Оторвавшись наконец от следа, старик первым делом окликнул собаку.
— Урча! Назад! Уймись, оглашенная! Урча, Урча, — снова и снова звал он до тех пор, пока собака, то и дело сердито оглядываясь назад, не вернулась к нему из чащи. Притопнув на нее ногой, старик проворно выбрался на дорогу, прыгнул в сани, и погнал лошадь размашистой рысью.