— Мама! — крикнул Пашка еще раз и прислушался.
Ледяная пустыня была безмолвна. Пашке стало очень жарко, потом очень холодно, потом он вообще перестал ощущать что-либо.
— Ма! — снова позвал он и, уже сам не веря в то, что его могут услышать, запнулся на полуслове.
Он плыл один в огромном, пустом океане. И, хотя до берега было совсем недалеко, всего каких-нибудь пятьдесят метров, ему уже не от кого было ждать помощи.
Он забегал по краю припоя, окликнул собак, этих единственных живых существ, которые, сидя на берегу, следили за ним, и, не зная, что делать дальше, упал на лед. Вода и трещина пропали из виду, но берег сразу отодвинулся куда-то далеко в сторону. Тогда он вскочил на ноги и начал быстро раздеваться. Рукавицы, малица, улы полетели на лед в одну минуту. За ними последовали рубашка и штаны. Мороз лизнул Пашку в шею, обжег спину и грудь. Но все это было ничто по сравнению с тем, что он ощутил, когда стал ногами на лед. Словно десятки крохотных игл вонзились ему под кожу, едва он сделал первый шаг. Пашка сжался в комок и прыгнул в воду. Теперь он уже не испытывал страха. Он не думал об опасности, и страх прошел сам собой. Вся его воля, все силы были подчинены сейчас одному стремлению: переплыть трещину и вылезти на берег. Его собственная жизнь была у него в руках, и он боролся за нее, маленький человек с мужественным сердцем настоящего охотника.
Вода оказалась не такой жгучей, как ветер, но очень густой и тяжелой. Пашка еле двигался. Руки и ноги повиновались ему с трудом, а вскоре, когда он перестал их чувствовать, ему стало казаться, что его вместе с льдиной ветер относит в океан и он плывет не вперед, а назад. Ему захотелось оглянуться посмотреть, где припой. Он изловчился и мельком взглянул на эту оторванную от берега льдину, чуть не ставшую для него могилой. Припой был уже далеко. Но Пашка все-таки успел разглядеть на нем свою одежду. Тогда он поплыл быстрее.
Как он очутился на берегу, Пашка уже не помнил. Он хватался за что-то руками, но не чувствовал, за что. Упирался во что-то ногами, но тоже не чувствовал, во что. Были ли это острые камни или гладкий лед, он не ощущал ничего. И только случайно оглянувшись, заметил на снегу розовые от крови следы собственных ног. Мокрая кожа мгновенно примерзала ко льду и оставалась на ней причудливыми лоскутками.
Собаки испугались голого человека, вылезшего из воды, и рванулись с места, не дожидаясь команды. Пашка едва успел ухватиться за нарты. Несколько метров они тащили его, волоча по снегу, но потом ему кое-как удалось забраться и лечь на нарты животом. К его счастью, верх нарты был покрыт тюленьей шкурой, краями которой закрывали ноги при длительной езде. Пашка завернулся в нее весь. Холода он уже не чувствовал давно, но под шкурой легче дышалось и на нартах держаться в таком положении тоже было гораздо удобней. Собак он не подгонял, у него не хватало для этого сил. Но они и сами бежали очень быстро.
Пашка вначале попытался было разобраться, в каком направлении его везут, но вскоре потерял к этому всякий интерес. Ему стало тепло и потянуло в сон. Он закрыл глаза и сразу почувствовал себя не на нартах, а на байдаре. Байдара плыла по волнам, и его приятно качало. Перед глазами мерцали оранжевые сполохи, за кормой байдары весело плескалась волна. И сполохи, и байдара, и волны — все было теплое. Потом откуда-то прямо из-под воды вынырнула большая зеленая пальма, на ней сидел ярко-розовый попугай и смотрел на Пашку. От попугая и пальмы тоже веяло теплом. Пашка сразу же узнал длинноносую птицу, улыбнулся и погрозил ей пальцем. «А где же слон? — вспомнил он. — У него такие мягкие и теплые уши. Вот бы показать его матери. Она бы обрадовалась», — снова подумал он. Слон, покачивая головой, вышел из-за пальмы. Пашка потянулся к нему, но вдруг раздался шум и блеснул яркий солнечный свет. Байдара, сполохи, попугай, зеленая пальма и слон сразу исчезли. Пашка увидел крыльцо зимовки и свалился в снег. Собаки залаяли, дверь зимовки открылась, на порог вышла Пашкина мать, что-то закричала и бросилась к Пашке. Пашка сразу успокоился, сказал: «Мама», — и закрыл глаза. Больше он ничего не видел и не слышал. А на крыльцо зимовки следом за матерью выбежали Эрмэчин, начальник Степанов, врач Андрей Иванович и радисты. Они подхватили Пашку на руки, занесли его в дом и положили на стол. Андрей Иванович достал самую большую бутылку спирта, намочил спиртом шерстяную перчатку и стал быстро-быстро растирать Пашку этой перчаткой с головы до ног. Ему стали помогать все.
— Отойдет? — спросил кто-то из радистов, с тревогой глядя на Пашку.
— Конечно! — уверенно ответил Андрей Иванович. — Живехонек будет. Сейчас очнется.
— Ну и сорванец! — не выдержав, ухмыльнулся Степанов. — В сосульку превратился, а домой добрался.
Скупой на похвалу, полярник слишком ясно представил себе все, что случилось во время охоты, чтобы удержаться от ласкового слова.
Скоро у Пашки заломило руки, и он действительно пришел в себя. Боль разлилась по всему его телу. Пашка увидел склоненные над ним улыбающиеся лица и застонал.
— Ничего, ничего, крепись, — подбадривал его Андрей Иванович, — это тепло по тебе пошло. Ну и молодчага ты оказался!
Боль в теле становилась все нестерпимей. Особенно сильно ныли ноги. Чтобы не чувствовать их, Пашка прикусил себе губу, но по сравнению с тем, как ломило ноги, это новое, самим им придуманное мучение показалось ему чем-то вроде легкого щипка.
Перед глазами его снова поплыли разноцветные сполохи. Он все вдруг вспомнил и в первый раз за все это время по-настоящему испугался того, что пережил. От страха ему стало трудно дышать. Он чуть не задохнулся, широко раскрыл рот и хотел заплакать. Люди, окружавшие его, рассмеялись.
— Вот так выдумал! — добродушно улыбаясь, проговорил Степанов.
— Ну что это ты? — удивился Андрей Иванович. — Такой храбрый охотник, и на тебе — слезы! Все уже прошло. О чем тут плакать?
Пашке стало стыдно. Он всхлипнул и, давясь от обиды, проговорил:
— Да книжку жалко.
— Какую книжку? — не понял Степанов.
— Учитель ему подарила. Красивая книга был, — объяснил Эрмэчин.
— Птица на ней сидела. И слон… — добавил Пашка.
— Слон? — переспросил Степанов.
— Да, слон, — подтвердил Пашка, — большой, синий.
— Ну, синий! Это ты, брат, того… синих слонов не бывает, — усмехнулся Степанов.
— Нет, бывает. Синий! — заупрямился Пашка.
— Синий слон? — вмешался в их разговор Андрей Иванович. — Да у тебя, никак, жар начинается?
Он положил свою большую руку Пашке на лоб и покачал головой:
— Ну да, так и есть. Давай-ка под одеяло.
Пашку уложили в кровать, накрыли одеялом, напоили чаем с малиной, дали лекарство и оставили вдвоем с матерью. Мать села возле него и начала рассказывать ему сказку. Пашка крепко сжал в кулаке материну кофту, отвернулся к стене и… тихо заплакал от страха, который еще не совсем прошел, от боли и радости, что все так хорошо кончилось.
Большие круглые слезы выкатились у него из глаз и медленно растеклись по щеке. Плакать, конечно, было стыдно. Но ведь, кроме матери, этого никто не видел. А мать? Мать — женщина. Она не осудит, она все поймет и пожалеет.
НА ДАЛЬНЕЙ ПРОСЕКЕ
Егерь Матвей снял шапку и, бросив в нее стопку картонных пыжей, предложил:
— Тяните.
Каждый из нас по очереди достал из теплой овчинной ушанки по одному пыжу и прочитал номер. Мне достался двенадцатый.
— На краю стоять будешь, — пояснил Матвей и, надев шапку, добавил: — Весь зверь на тебя пойдет. Рот не разевай. Особливо «профессора» карауль. До того вредный зверь, спасу нет! Осенью нашего деревенского пастуха чуть до смерти не зашиб.
Я обещал смотреть в оба, хотя и не очень верил в счастливую силу своего номера.
Матвей, осторожно ступая по скрипучему, до глубины промерзшему снегу, расставил нас вдоль просеки. Мой номер был последним на опушке. Я прижался спиной к высокой, развесистой сосне и, оглядев равнинную синеву заснеженного поля, стал пристально вглядываться в разросшийся передо мной боярышник. Я старался отыскать в сплетении стеблей такие просветы, через которые можно было бы смотреть в глубину леса.
Матвей ушел к загонщикам. В моем распоряжении оставалось минут сорок. Мороз жег щеки. Колючий воздух царапал нос и давил надбровья. Однако дышалось легко, и, если бы не ослепительное солнце, лучи которого беспощадно слепили глаза, я, кажется, был бы готов стоять здесь до полного оцепенения. Тот, кто часто бывал на облавных охотах, знает, сколько томительной прелести таят в себе минуты ожидания первого «Ай-яй!» — которое, как выстрел, разрежет тишину и превратит тебя из очарованного созерцателя в сплошной комок нервов, в котором весь ты лишь глаз да ухо, да неподвижно застывшие, прилипшие к раскаленным от стужи стволам коченеющие руки. Но это было впереди. А сейчас, пока Матвей размашисто вышагивал по просеке, у меня еще было время хорошенько разглядеть и послушать все, что творилось в этот трескучий полдень вокруг.
По подсчетам егерей, на участке леса впереди нас должны были быть три лося. Но отстрелять нам разрешалось только одного. Поэтому я снова и снова всматривался в мохнатые лапы елей и голые окостеневшие сучья осинника, надеясь отыскать более удобные лазейки для своего глаза. Увидеть зверя на подходе — значит наполовину обеспечить себе успех охоты. А мне хотелось помериться силами с «профессором», старым быком, не раз счастливо уходившим из оклада.
Лес передо мной стоял нахохлившийся, залитый желтым, светом, посеребренный морозом, воедино сковавшим и деревья, и воздух, и белый бурун облаков, ребристой грядой застывших вдоль горизонта. Чуть правее от места, на котором я стоял, в просеку, словно ручей в протоку, вливалась узенькая тропа. Я знал, что с этой тропы стрелять было бы удобно, но боялся сделать лишнее движение: если уж я отчетливо слышал пересвист клестов, облепивших макушку ели далеко в стороне от моей сосны, то каким же пронзительным и громким должен был показаться обитателям леса скрип снега под моими валенками! Ведь все, кто летали, прыгали и бегали по этому лесу, гораздо острее воспринимали звуки, родившиеся в нем. Поэтому я не двигался, а только поглядывал вправо да влево, повыше да пониже, оставаясь неподвижно стоять так, будто тоже вмерз в воздух вместе со всеми этими осинами, елками и соснами, что окружали меня с трех сторон.