И вот это-то доледниковое существо мне надо было выследить, подойти к нему и превратить в свой охотничий трофей. И еще я потому не считал шаги, что для меня охота, в сущности, уже началась с того момента, когда, повесив ружье на плечо, я вышел за черту света, излучаемого нашим костром. Уже с этого момента я был целиком и полностью во власти того особого волнующего состояния, которое известно только охотнику. Кто-то назвал это состояние «зовом предков», имея в виду пробуждение в человеке древнего инстинкта охотника. Но мне думается, что это неправильно. По крайней мере, я не считаю это приемлемым для характеристики состояния охотника-любителя. Не за тремя же килограммами мяса лез я через это болото и недосыпал третью ночь. И не ради глухариных перьев мерзли мы тогда с Федором в холодную весну. Не хлеб насущный все эти тетерева, селезни, вальдшнепы. А все же вот едешь куда-то за тридевять земель, бродишь в слякоть и стужу по дорогам и без дорог, ночуешь в хибарах, под стогами, в дырявых лодках, неделями обходишься без привычного домашнего уюта. Поедом едят тебя комары, мелкий гнус, засасывают болотные топи. Ради чего все это?
Охота — это целый комплекс ощущений: сложных и разнообразных. Невозможно представить себе более естественного, органического слияния человека с природой, нежели то, которое наступает во время охоты. Эта органичность достигается охотником не столько искренним желанием быть в лесу, у озера, на болоте, свойственным в той или иной мере многим другим любителям природы, сколько, на мой взгляд, выработанным им умением на какой-то период самому превращаться в частицу дикой природы. Но бог с ней, с теорией…
Я не считал шаги. Но слышал я их чутко. Сапоги мои то мягко тонули в терпком багульнике, то с хрустом и шорохом топтали еще попадающийся кое-где между соснами ноздреватый снег, то хлюпали по воде, то ненароком давили валежник, и тогда в лесу слышались короткие резкие щелчки. Я достиг небольшой поляны и остановился, чутко вслушиваясь в остатки ночи. Тьма была еще густой, деревья просматривались только темными силуэтами. Но небо в дальнем конце поляны уже начало отбеливать, и звезды на нем заметно потускнели. Я простоял минут двадцать, совершенно не шевелясь, и даже дышать старался спокойней и ровнее. И совсем уж собрался идти дальше, как вдруг над моей головой раздался шум крыльев и кто-то большой и тяжелый влетел в непроглядную крону сосны, под которой я стоял.
Я оторопел. Это было похоже на галлюцинацию. Уж очень мне хотелось услышать хоть какой-нибудь звук, издаваемый птицей. Но шум крыльев был так ясен, что сомнений не оставалось: на сосну действительно кто-то сел. Но тогда сразу же возник другой вопрос: кто именно? Тетерев? Глухарь? А может быть, глухарка? В томительнейшем ожидании прошло еще минут десять, и сверху послышалось что-то очень похожее на то, как если бы кто-то постучал ногтем по пустому спичечному коробку.
«Цок, цок-цок…»
И снова:
«Цок, цок-цок, цок-цок-цок…»
По сердцу у меня прокатилась сладкая волнительная истома. Там, вверху, в темной кроне развесистой сосны, прикрывшей маленькую полянку словно огромный зонт, сидел глухарь. Он, конечно, не заметил меня в темноте. Но на всякий случай выждал время и, убедившись в том, что ему ничто не грозит, перешел ко второму колену своей песни.
«Чи-чи, чи-чи, чи-чи!» — послышалось в высоте, словно чья-то невидимая рука стригла воздух большими садовыми ножницами. Потом снова гулко защелкал и опять «заскиркал», как говорят охотники. Я вздохнул с облегчением. Значит, точно не чувствовал глухарь опасности и, как ни в чем не бывало, повинуясь инстинкту, звал глухарку.
А дальше все было просто. Под следующее скирканье я отошел на несколько шагов от сосны и сел на валежину. Нечего было и надеяться до наступления рассвета высмотреть птицу в густых ветвях. Все мои попытки в конце концов неминуемо привели бы лишь к тому, что так или иначе глухарь заметил бы меня. Поэтому, устроившись на валежине как можно удобнее, я терпеливо стал ждать.
Утро наступало медленно, и также медленно, словно нехотя, сдавала свои позиции ночь. Сумерки задерживались под каждой еловой лапой, под каждым кустом, в каждом сплетении сучков, принимая при этом самые фантастические формы. К тому времени, когда заря запылала алой широкой полосой, мое нетерпение и воображение помогли мне отыскать по меньшей мере пять или шесть глухарей. Они рисовались мне то большими, то маленькими, то нахохлившимися, то выпятившими грудь вперед и распустившими хвост. Но небо яснело. Мрак рассасывался, и мои глухари бесследно пропадали. И вот, когда мое нетерпение, казалось, переросло все границы, и я, наверно, уже в сотый раз сказал себе: «Хватит терять время! Вставай под песню и ищи хорошенько!» — я увидел единственного, настоящего, живого, а не воображаемого певца. Он сидел на развилке большого сучка и время от времени раскачивался в такт собственной песне. Благодаря этим-то раскачиваниям я и заметил его. Когда глухарь пел, он поднимал голову вверх и невольно закрывал при этом маленький узкий просвет в ветвях. Правда, в первый момент кроме этого движения я ничего больше разобрать не смог, но я уже знал, точно знал, откуда летят над лесом все эти «чи-чи-чи-чи-чи» и другие звуки, и не спускал с этого места глаз.
А утро все полнее вступало в свои права, и звезды потухли настолько, что казались совсем крохотными, колючими искорками. Где-то справа от меня в дальнем конце поляны, там, где над кустами еще недавно алела полоса зари, теперь все ветки, и сучки, и воздух, обволакивающий их, уже золотились в лучах восходящего солнца. И токующий глухарь стал виден как на ладони. Он оказался большим, очень большим и старым.
Когда он заскиркал снова, я встал на колено и занял позицию, более удобную для стрельбы Следующую песню я для надежности пропустил. Куда мне было спешить. А когда «чи-чи-чи-чи-чи» зазвучало снова, я поднял ружье и прицелился. И тут вдруг случилось самое неожиданное — я вдруг понял, что мне, в общем-то, совсем не интересно убивать этого глухаря. Так или иначе, но у меня получилась не охота, а стрельба по цели, вроде как в тире. Мне не пришлось подкрадываться к этому глухарю, прыгать под его песню. У меня не было с ним соревнования ни в терпении, ни в хитрости… Выходило, что он должен был упасть с сосны не благодаря моему охотничьему умению, а как жертва роковой случайности. И так же под песню, я… опустил ружье, а потом и ушел туда, откуда начал свой путь. При этом я не чувствовал себя ни спасителем, ни героем. Повторяю, мне было не интересно вот так, без всяких ухищрений, взять да и свалить на землю старого бородатого лесного индюка. Нет, я подумал, что лучше будет, если я добуду его в следующий сезон. Будущей весной я обязательно снова приеду в Троицы и теперь уж точно доберусь до Чертова угла, но на ток пойду не в час ночи, а чуть попозднее, когда глухари уже начнут токовать, чтобы услышать их песни издали и издали осторожно начать скрадывать птиц, когда я хоть немного, хоть в чем-то с ними посоревнуюсь. И еще я подумал о том, что мой Пуса явно перестарался. То ли уж очень ему понравилось жареное сало, то ли именно здесь, в этом болотном уголке, с особой силой проявилось все его колдовское умение, только он не понял моих искренних желаний и не сумел как надо помочь человеку.
Я достал Пусу из патронташа, отыскал дупло, выдолбленное дятлом в старой сухой сосне, поставил в это дупло, как в нишу, Пусу, подарил ему на прощание патрон и сказал:
— Не то, старичок, ты сделал, не то мне от охоты надо! Потолкуй об этом на досуге со своими кикиморами. А когда через год я вернусь сюда, помоги мне увидеть и почувствовать то, чего я еще не чувствовал и не видел.
ОТПУСК
Когда сержант Семен Куракин уезжал в отпуск, однополчане, провожавшие его на вокзал, от души советовали ему:
— Гуляй, Семен, хорошенько. Набирайся сил, отсыпайся как следует, а главное, время зря не теряй. Отпуск-то твой — всего неделя.
— Будет порядок. Все успею! — заверил Семен друзей и, довольный, полез в вагон.
Два дня после этого разговора вез Куракина поезд по заснеженным лесам и полям. Но вот и родная Кирилевка.
Был уже вечер, когда Семен, распахнув дверь, переступил порог отчего дома. Невысокий, коренастый, с раскрасневшимся от волнения и мороза скуластым лицом, в заиндевелой шинели и ушанке, из-под которой теплом светились расплывшиеся в улыбке глаза, предстал он перед изумленными и обрадованными родичами.
Мать Семена, еще не старая, но уже ссутулившаяся и полуседая женщина, увидев сына, от радости охнула. Из-за перегородки вышел отец, такой же, как сын, широколицый и кряжистый; из-за стола выскочили сестра Ксеня и младший брат и все вместе поспешили к нему навстречу.
С дороги Семен устал, спал крепко и не слышал, как незадолго до рассвета в деревне лаем залились собаки, кто-то бухнул из ружья. Не видел бегающих по улице людей.
Проснулся он, однако, по солдатской привычке рано и сразу же услыхал сердитый голос отца. Старик Куракин в полушубке сидел у окна и курил.
— Не было печали, черти накачали, — ворчал он.
Семен сбросил с себя одеяло.
— Что случилось, батя?
— Волк одолел, — ответил отец.
— Какой волк? — не понял Семен.
— Известно какой. Серый. Режет, ворюга, скотину чуть ли не каждую ночь, и баста. В деревне в каждом дворе уже побывал.
Семен поскреб затылок.
— Что ж вы его не убьете? Или охотников не стало? — удивился он.
Старик усмехнулся.
— Черт его убьет. И лют, и сторожек… Ночь к нам да ночь к соседям в Пронино, так всю зиму и разбойничает. Да ты спи. Тебе-то что. Отдыхать приехал.
— А ты куда собрался? — спросил Семен.
— К Марье Стоговой. Он у нее сегодня телушку зарезал. Ободрать просят, — ответил отец, вставая.
Семен тоже поднялся с кровати. Сон пропал. Быстро одевшись, он вышел на улицу вслед за отцом.
После двухлетней отлучки заснеженная Кирилевка показалась ему необыкновенно чистой и нарядной. С любопытством оглядывая дома и деревья, Семен прошел вдоль всей деревни и завернул в проулок к Стоговым. У Марьиного сарая собралось человек десять. Люди рассматривали широкий лаз в крыше, дивились сноровке зверя, ругались, охали.