дня через два с потерями, но безо всякой тошноты.
Он пытался за что-то зацепиться в своих воспоминаниях, но все было очень просто.
— Я выстрелил ему по ногам и промахнулся. Но меня подстраховали — и все.
— А как вы узнали, что это тот самый террорист? Он сразу начал стрелять?
— Нет. Очень просто: минут за десять до акта он все свои деньги отдал нищенкам. Те стали благодарить, целовать руки.
— Ну и что? Я тоже часто даю нищим!
— А последнее вы отдавали?
— Нет.
— А он отдал все, и много! И это сразу вызвало интерес. Дальше — просто.
В дверь деликатно постучали и вкатили тележку с ужином.
— Его убьют? — спросила Мириам.
— За что? За стрельбу по окнам? Дал работу стекольщикам! К тому же он признан невменяемым. Будут лечить. У нас милостивое государство.
— А что вы сделаете с Юлией?
— Фу-у, — выдохнул Путиловский. — Ничего. Она тоже сумасшедшая, как и Григорьев. Лечить.
Но это уже ваше, семейное… У вас в семье все такие?
— Какие?
— Сумасшедшие!
— Нет. Только две: Юлия и я. Но я стрелять ни в кого не буду.
— Верю, вы убиваете просто взглядом! — ответил Путиловский. — Знаете, ведь я голоден. Вот прямо сейчас понял, что сегодня не обедал!
— Тогда прошу к столу.
И они мирно перешли к накрытому столу, точно специально собрались сегодня вечером плотно поужинать, и только.
Впрочем, ужин плотным назвать было нельзя: рыба в белом соусе, артишоки, паштет из гусиной печенки с мягкими орехами и бутылка вина. Путиловский взглянул на этикетку:
— О, «Лакрима кристи»! Слезы Христа. Это ведь некошерное?
— Сегодня можно.
— Его делают в монастыре у подножия Везувия. Я там был.
— Один?
— Нет.
Путиловский вдохнул аромат вина, он был таким же, как и в подвалах монастыря, куда они с Анной зашли остыть от полуденного зноя. Вино подавали прохладным, в больших ретортах, а на закуску — солоноватые пластинки овечьего сыра на доске оливкового дерева…
Мириам вернула его на землю, поняв причину внезапного молчания гостя:
— Пьеро, я ведь ревную!
— Nunc est bibendum! — спрятался за латынь Путиловский. — Теперь пируем, как сказал Гораций в честь победы императора Августа над объединенным флотом Антония и Клеопатры.
Поскольку все пошло по годами накатанным рельсам ужина на двоих, стало легче и свободнее.
Они говорили об общих знакомых, о балете, о петербургских нравах. Мириам рассказала несколько польско-еврейских анекдотов, чем немало повеселила Путиловского: анекдоты были рассказаны мастерски, с неподвижным лицом и настоящим местечковым акцентом, который, по всей видимости, вначале был родным для Мириам.
О себе она не рассказывала, на безмятежный вопрос Путиловского о семье ответила коротко, что детей у них нет, и тут же переменила тему. И вообще, она тяготела к проблемам фундаментальным, основополагающим, вопросам бытия и жизни. Тогда она мгновенно становилась серьезной и начинала говорить лаконично и точно, словно чеканя каждую фразу.
— Из вас получился бы отличный лектор! — искренне сказал Путиловский.
Комплимент порадовал Мириам:
— Спасибо! Я мечтала об академической карьере. Даже прослушала курс химии у мадам Склодовской-Кюри в Сорбонне. Но я больше философ. Мне нравится думать о жизни.
— Тогда вперед! Займитесь философией. Это редкий дар, особенно у женщин.
— Мне нечего сказать людям, в отличие от моего братца. Пьеро, я хочу выпить за вас, — она приподняла бокал и с тайным смыслом посмотрела Путиловскому в глаза.
Взгляд был долгим и печальным, точно она собиралась оплакивать его судьбу. Путиловский постарался ответить тем же, но не получилось. Слишком живая и красивая женщина сидела напротив него.
— Сейчас принесут кофе, — прервала томительную паузу Мириам и выпила до дна.
Кофе пили, утопая в креслах.
— Что вы сделаете с Григорьевым? — Видно было, что судьба возможного родственника не сильно волновала Мириам.
— Пока ничего. Как поведет себя. Если будет сотрудничать, все останется по-старому. Будет хитрить, вести двойную игру — пожалеет. Я еще могу понять вашу Юлию — часто встречающийся тип женщины, не приемлет любви без игры в смерть. А Григорьев дал воинскую клятву в верности престолу. И должен играть по правилам!
— А вы давали клятву государю?
— Я присягал закону и верен лишь ему…
— …и по моей просьбе нарушили свою клятву! — Мириам явно испытывала Путиловского.
— Вы не понимаете смысла тайной полиции. Она должна знать. Я знаю — и я вооружен. Лесной пожар можно остановить только в зародыше. Я все знаю про вашу Юлию, и она это знает. И уже ничего сделать не сможет. Если мы ее арестуем за намерение, на ее место придет другой, мне неизвестный. Если она останется на свободе — ее место уже никто не займет. И все.
— А если вспыхнет много-много пожаров? Чем вы будете гасить? Кровью?
Путиловский замолчал. Он тоже задавал себе этот вопрос. И не находил ответа.
— Я часто думаю о таком развитии событий. Есть способ тушения разгоревшегося пожара.
— Водой?
— Нет. Никакой воды не хватит. Большой пожар тушат встречным пожаром. Когда они встречаются, полчаса геенны огненной — и все.
— Выгоревший дотла лес? Смотрите, — для доказательства Мириам устроила маленький мгновенный пожар в пепельнице. Оба как зачарованные следили за лепестками пламени. — Пусто. Пепел.
— Ничего страшного. Лес не пепельница, через двадцать лет возродится. В Америке растет сосна, у которой шишки открываются только при лесном пожаре.
— И России тоже нужен огонь?
— Не исключено.
— А у вас в роду были сумасшедшие?
— Я один такой.
В номере стало покойно и хорошо. Была пройдена внешне незаметная граница, за которой простиралась неведомая, но притягивающая к себе пустыня страсти. И оба стояли на краю, вглядываясь в нависшую над этой безбрежной пустыней грозовую черноту.
— Тогда мы с вами пара безумцев. — Мириам встала и направилась к двери в спальню. — Захватите корзину с фруктами…
Уже на третий день Балмашев понял, как ему безумно нравится офицерская форма.
Каждое утро после холодного бодрящего душа он доставал ее из гостиничного шкафа, любовно поглаживая спинку мундира. Вначале надевалось тонкое белоснежное белье, затем бриджи со складками, точно бритвенные лезвия. Бриджи держались на широких гигиенических подтяжках, приятно лежащих на плечах и делающих еще юношескую фигуру Степы почти мужской.
Далее следовал ритуал бритья швейцарской опасной бритвой. Усики Балмашев решил сделать гвардейские, с чуть загнутыми острыми концами. Это, в свою очередь, потребовало приобретения сладко пахнущего фиксатуара и наусников, надеваемых на ночь.
Порошок всыпался в никелированную мыльницу и взбивался кисточкой из барсучьего волоса до невесомой белоснежной пены. Степан сжимал губы, покрывал лицо сплошным толстым пенным слоем, а потом разжимал — и внутри белой пены раскрывался розовый цветок. Это забавляло его каждое утро. Подправленная на широком кожаном ремне бритва плавно скользила по щекам, изнутри подпертым языком.
По линии отца Балмашев унаследовал глубокие залысины, но они не портили внешности, а придавали ему чрезвычайно романтический вид. Всякий, кто встречал на улицах Виипури молоденького, стройного офицера со свежей кожей и молодцеватыми усиками, чувствовал и думал одно и тоже: «Ну что за прелесть этот поручик!»
После бритья он накладывал на лицо горячую паровую салфетку и потом освежал его дорогим английским одеколоном с невыразимо приятным запахом свежескошенной травы.
Выйдя из ванной комнаты, Балмашев прежде всего надевал сапоги, на ночь заботливо напяленные на растяжки. Коридорный доводил мягкий хром до умопомрачительного блеска, но без шикарной дешевизны. Сапоги блестели чуть матово, видна была фактура мягкой кожи отличной выделки.
Портной действительно был вне всяких похвал, и Степин мундир сделал бы честь любому гвардейскому полку. Он подчеркивал тонкую, почти девичью талию, но плечи делал несколько шире существовавших, а уж грудь благодаря подложенному конскому волосу была почти богатырской.
Когда все это великолепие отражалось в высоком трюмо, совершенно еретическая мысль посещала голову лже-поручика: «А не пойти ли действительно в армию?» И требовались большие усилия, чтобы ее отогнать.
Даже Гершуни, глядя на браво вышагивающего офицера, испытывал большое удовлетворение:
— Нет, вы только посмотрите, совсем как настоящий! Ни одна собака не отличит!
И действительно, все встреченные офицеры, коим честь Балмашев лихо отдавал первым, и нижние чины, старательно козырявшие шагов за десять, — никто не подозревал, что военный липовый.
Иногда Балмашев не то чтобы забывал, для чего носит эту форму (это он всегда помнил), — просто ему казалось, что жизнь переменилась и он в этой иной, перемененной жизни живет совсем по-другому. Но тут его взгляд натыкался на Гершуни, и все становилось на свои места. Крафта после случая с собакой он избегал, тем более что через три дня Крафт уехал в Петербург составлять расписание передвижений Сипягина.
Сегодня ночью через Выборг шел поезд из Гельсингфорса, на котором они должны прибыть в Петербург. Гершуни с утра ходил следом за Балмашевым и говорил, не останавливаясь ни на минуту, так что к вечеру у Балмашева разболелась голова и он лег подремать. Тут даже Гершуни вспомнил, кто должен стрелять, и отстал от него.
Степан снял один лишь мундир и прямо в бриджах лег на постель, упершись сапогами в спинку кровати. Именно так, по его мнению, отдыхают офицеры, готовые в любую минуту приступить к выполнению долга. По сути дела, он тоже офицер, но офицер революции!
Успокоенный таким определением собственной функции, он задремал и, как это бывает даже в случае короткой дремоты, увидел сон.
Одетый в полную форму, с саблей на боку, он идет по совершенно пустому Невскому. Причем посреди мостовой, поскольку движения никакого. Вдалеке он видит маленькую фигуру, тоже идущую точно посередине, но навстречу ему. И он как будто знает этого человека, даже не видя его лица. И человек знает его.