Синий — страница 42 из 58


Тони идет по узким улицам Барселонеты, застроенным сравнительно невысокими, этажа три-четыре, домами с маленькими балконами; из открытых окон доносятся голоса дикторов телевидения, из распахнутых настежь дверей закусочной – звон посуды, с площади – смутно знакомая песня, из-за угла – женский смех, а из дальнего переулка – едва различимое размеренное шуршание, переходящее в тихий ласковый грохот прибоя по мере того, как Тони к нему приближается; в общем, ясно, что море – там.

Тони садится на песок, закрывает лицо руками, он слишком счастлив и одновременно слишком устал, чтобы быть счастливым; все это, впрочем, совершенно неважно, главное, что вот прямо сейчас ночное небо над Барселоной озаряется невыносимо тяжелым, прельстительно синим, ярким, невидимым, то есть не всякому глазу зримым сиянием, светом его маяка, а по пустынному пляжу идет человек с небольшим рюкзаком, судя по вдохновенным очам и некоторой потерянности, турист, совсем недавно приехавший в город, думает: «Надо разуться», – садится на теплый песок, поднимает голову к небу и застывает, забыв про обувь, забыв вообще обо всем.

Наконец целую огненно-синюю вечность и еще три минуты спустя, опомнившись, спрашивает себя: «Что это за сияние? Неужели над городом зарево такого удивительного оттенка? Да ну, не может этого быть, ночные города так не светятся, это просто… просто не знаю что. Какая-то странная хрень происходит со зрением или даже со всей головой целиком. Что со мной вообще сегодня творится? Пресловутый синдром Стендаля[24] так ощущается изнутри? Я бы совершенно не удивился, невероятный все-таки город эта Барселона, ничего подобного в жизни не видел. Разве что, Элливаль… – и вздрагивает от мысли, как от удара: что еще за Элливаль? Откуда он взялся? Зачем я его выдумал? Мне что, Барселоны мало? Нет на свете такого города – Элливаль».

* * *

– …посидел так… не знаю, недолго, может быть, пять, максимум десять минут, а потом встал и ушел. Очень нетвердой походкой, но это, возможно, только потому, что песок в кроссовки насыпался. А может, просто был пьян, – говорит Тони, – принимая из дружеских рук спасительную порцию кофе, налитого почему-то не в чашку, а в прозрачный стакан.

Кофе еще довольно горячий и такой горький, что хочется плакать – будем считать, что именно от кофейной горечи, от чего же еще.

– Я его, конечно, не знаю, – говорит Тони. – А даже если и знаю, не вспомнил, поди разгляди лицо в такой темноте, да и сидел он не то чтобы совсем рядом, в нескольких метрах от меня. Но сердцем чую, это был кто-то очень важный. Может быть, именно тот человек, из-за которого… ради которого я все затеял? В смысле Тони Куртейн затеял. Ну, то есть мы с ним.

– Да он, конечно. Наш добрый ангел. Что бы мы все делали, если бы этот красавец так вовремя без вести не пропал. То есть как раз понятно что: ничего особенного не делали бы, ваш распрекрасный маяк горел бы себе тихонько вполсилы, как прежде, все шло бы своим чередом, без особых потрясений и перемен. А это и есть самое невыносимое – когда слишком долго все просто идет своим чередом, как положено, без потрясений. Но теперь-то пошло веселье, назад нам дороги нет, – мечтательно улыбается его друг, безымянный, как, наверное, и положено всякому настоящему чуду; собственно, это же и есть настоящее чудо – когда в такие непростые моменты находится кто-то, кто нальет тебе кофе. И с кем можно просто по-человечески, словами поговорить.

– Такое удивительное состояние, – говорит Тони. – Я сейчас, знаешь, ужасно счастлив. Как в юности, когда приходил со свидания… ай, нет, конечно, гораздо сильней. И одновременно какой-то полный трындец творится; я так понимаю, не со мной, а с моим вторым. Похоже, он в полном отчаянии. Но при этом, как и я, очень счастлив. И все равно в отчаянии, прикинь. Какой-то дурдом… И учти, если ты вот прямо сейчас не скажешь, что надо немедленно выпить, я тоже приду в отчаяние. Мне это – раз плюнуть. Я бы сказал, даже слишком легко.

– Да толку-то говорить. Наливать надо, а не болтать, – откликается его друг, и уютная тишина кухни внезапно взрывается выстрелом.

– Ты что, решил милосердно меня пристрелить, чтобы больше не мучился? – интересуется Тони. – Если так, ты промазал. Но знаешь, оно и к лучшему. С удовольствием еще поживу.

– Извини. Никогда не умел тихо открывать шампанское. Думаю, уже и не научусь. Потому что не хочу ничего делать тихо. Мне даже на ровном месте вынь да положь скандал.

– Шампанское?!

– Можешь себе представить. Как ни странно, даже вполне холодное. Понятия не имею, насколько оно хорошее, совершенно не разбираюсь в шампанском, зато на этикетке написано… ох, да там много всего написано, без пол-литры чего покрепче не разберешь, но главное – «блан де нуар»[25], то есть белое из черного, все как мы любим. По-моему, добрый знак.

– Но откуда оно вообще взялось?

– Да откуда все у меня берется. Что-то в него с перепугу превратилось, увидев мой голодный оскал. Даже не представляю, что именно. Что ты держишь на верхней полке в шкафу над мойкой? Я оттуда бутылку взял.

– Нашел, куда лезть за выпивкой. Над мойкой у меня обычно хранится средство для мытья посуды. Если тебе интересно, какое именно, это был Frosch. Кажется, с запахом грейпфрута; впрочем, я не уверен. Может, зеленый лимон.

– Отлично. Значит, его мы сейчас и выпьем, твой зеленый лимон – за Барселону. Она того стоит, – невозмутимо кивает безымянный друг, протягивает Тони стакан, доверху переполненный веселой шипящей пеной, и вдруг, склонившись почему-то не к уху, к затылку, громко, горячо, яростно, как будто сейчас полезет драться, шепчет: – Неважно, что было, неважно, что будет, плевать, чем дело кончится, главное – он видел свет!


Он видел свет, – думает Тони Куртейн. – Он все-таки видел. Это лучше, чем ничего.

Тони Куртейн поднимается с пола, где сидел, прислонившись затылком к холодной стене, и, пошатываясь, как пьяный, бредет на кухню: она ближе, чем ванная, а кран там тоже есть. Включает холодную воду, сует под нее голову, какое-то время стоит неподвижно, а потом, не выдержав, фыркает, отпрыгивает от умывальника, наощупь закручивает кран, хватает кухонное полотенце и трет им волосы с такой силой, словно хочет добыть огонь.

Восьмой круг

Люси

– А здесь у нас Улица Смерти. Своего рода мини-загробный мир, только для местных. Я имею в виду, для жителей этого двора, остальным в их уютненькое чистилище исключительно при жизни можно зайти, поглазеть и даже сфотографироваться на фоне, но после смерти уже хода нет. Зато и оставаться тут навек не придется, нам крупно повезло, – сказала Люси, сворачивая с улицы Паупе во двор.


Двор был не простой, золотой – даже по меркам Ужуписа, где совсем обычных, заурядных дворов практически нет, все с какими-нибудь прибамбасами, такой уж район. Но в этом дворе какие-то неизвестные устроили столь грандиозную инсталляцию, что у заглянувших сюда туристов и просто прохожих волосы дыбом. Добрый виленский хюгге, как мы его себе представляем: всюду развешены зеркала и качели, расставлены декоративные фонари, на крышах сараев пристроены старые телевизоры и радиоприемники; по углам прячутся детские игрушки, смотрят недобрыми кукольными глазами, а на дальней стене, над дверью с круглыми белыми часами, стрелки которых всегда показывают час двадцать пять, висит здоровенный самодельный плакат с надписью «Улица Смерти» – почему-то по-русски. От всего этого создается чрезвычайно убедительное впечатление, что реальность сошла с ума. То есть в этом конкретном дворе она уже окончательно чокнулась, а на остальных участках держит себя в руках – пока, до поры до времени. Но скоро, скоро забьет на сдержанность и ка-а-а-ак всем даст.

Люси обнаружила этот двор совершенно случайно; собственно, даже не она сама, а приехавшая погостить подружка. В этом смысле быть местным жителем довольно невыгодная позиция: постепенно привыкаешь считать себя великим знатоком всех городских секретов и не особо присматриваешься к переменам, разве только когда готовишь новый маршрут. А в городе каждый день происходит что-нибудь интересное, он как две реки, на берегах которых построен, постоянно течет и меняется, за ним глаз да глаз, расслабляться нельзя.

В общем Улица Смерти стала любимым открытием этого года, Люсиным несмываемым позором – как проглядела?! – и одновременно личным хитом. Она регулярно таскала сюда знакомых, а вот экскурсантов приводила редко, только тех, кто ей очень понравился: самые сладкие городские тайны не продаются за деньги, а случайно выбалтываются по любви.

Сегодняшним экскурсантам Люси этот двор показывать не планировала, но в последний момент нечаянно свернула в нужную подворотню. Не убегать же теперь отсюда с криком: «Ой, нет, не смотрите, вам не положено, это не для вас!»

Ладно, – сказала себе Люси, – не настолько они противные, чтобы оставаться без Улицы Смерти. Кто у нас нынче действительно противный, так это я.


Она и правда сама себя не узнавала. Все ей сегодня было не так. Вроде и день погожий, наконец-то не слишком жаркий, и экскурсанты из ее любимой категории умеренных фриков. Местный, похожий на лесного разбойника, которому за какие-то неведомые грехи досталась роль трехнутого хипстера в спектакле самодеятельного разбойничьего театра о нелепой и загадочной, с их точки зрения, жизни горожан, а второй – иностранец, «пуэрториканец из Эфиопии», – как с совершенно серьезным лицом сообщил его друг.

Ясно, что соврал, пуэрториканец из этого типа был примерно такой же, как эфиоп. Обычная, как сказала бы сейчас покойная бабка, «хитрая татарская морда», зеленые кошачьи глаза, волосы небесной синевы, футболка с томатными супами Уорхолла и джинсы до колен, выглядящие так, словно их скорей не доели, чем просто обрезали. За всю экскурсию он не произнес ни слова; вполне возможно, ни слова и не понял, но тут уж сам виноват. Люси долго пыталась выяснить, какой язык они предпочитают: русский? литовский? английский? немецкий? А может быть, приятеля, хорошего переводчика на испанский, позвать? Он сегодня как раз свободен и совсем рядом живет. Но друг самозваного эфиопского пуэрториканца от переводчика наотрез отказался, сказал: «Говорите, как вам удобно, нам все равно», – и тогда Люси окончательно растерялась. Все-таки в некоторых технических вопросах желательна полная определенность, избыток свободы иногда зло.