д 1398 год по поводу кончины Стефана Пермского, где сказано: «Живяще посреди неверных человек, ни бога знающих, ни закона ведящих, молящихся идолам, огню и воде, и камню, и «Золотой бабе», и волхвам, и древью».
«Далее, в послании митрополита Симона «Пермскому князю Матвею Михайловичу и всем пермичам» (1510 г.) говорится о поклонении пермичей «Золотой бабе» и болвану Войпелю. Однако в чем заключается это поклонение — из послания не видно, но, вероятно, до митрополита доходили очень скудные сведения об этой религии».
Поляк Матвей Меховский около 1517 г. получил известие от пленных московитян, находившихся в Кракове: «3а землею, называемой Вяткой, при проникновении в Скифию, — пишет он, — находится большой идол «Золотая баба». Окрестные народы чтут ее и поклоняются ей; никто, проходящий поблизости, чтобы гонять зверей или преследовать их на охоте, не минует ее с пустыми руками и без жертвоприношений; даже если у него нет ценного дара, то он бросает в жертву идолу хотя бы шкурку или вырванную из одежды шерстинку и, благоговейно склонившись, проходит мимо».
Следующим иностранцем, подробно описавшим идола, был Герберштейн. Сигизмунд Герберштейн, посол могущественного Максимилиана I, императора Священной Римской империи, побывавший в Москве в 1517 году, в своей книге «Записки о Московии» вот что писал: ««Золотая баба», т. е. Золотая старуха, есть идол у устья Оби, в области Обдоре; она стоит на правом берегу. По берегам Оби и около соседних рек рассеяно много крепостей, которых владетели, как слышно, все подвластны князю Московии. Рассказывают или справедливо баснословят, что этот идол «Золотой бабы» есть статуя, представляющая старуху, которая держит сына в утробе, и что там уже снова виден другой ребенок, который, говорят, ее внук. Кроме того, уверяют, что там поставлены какие-то инструменты, которые издают постоянный звук вроде трубного. Если это и так, то, по моему мнению, это делается оттого, что ветры сильно и постоянно дуют в эти инструменты…»
Сергей переписал в тетрадь и примечания М. П. Алексеева к этой увлекательной легенде о том, что как и изображение на европейских картах, так и описание «Золотой бабы» уже в XVI веке пережило известную эволюцию. У Меховского (1517) она представляется обыкновенной женской статуей; на карте литовца А. Вида (1542) она изображена в виде статуи, держащей рог изобилия. В копии карты, сделанной Хогенбергом (1570), она приняла вид мадонны и держала ребенка в руках. Изображение «Золотой бабы» на латинской карте Герберштейна походит на статую минервы с копьем в руках, но на его же немецкой карте (1557) она опять представлена Золотой старухой, сидящей на троне с ребенком в руках; наконец, на карте А. Дженкинсона (1562) «Золотая баба» изображена также мадонной, но не с одним, а уже с двумя детьми…
Эти изменения, которые претерпевало изображение «Золотой бабы» на Западе, говорили, конечно, о том, что сведения, доходившие о ней, были сбивчивы и противоречивы, поэтому при изучении вопроса было бы рискованно всецело основываться на европейских известиях, а тем более рисунках.
Хотя одно обстоятельство заслуживает полного внимания: чем позже встречается рассказ о «Золотой бабе», тем дальше на восток отодвигается ее местопребывание; сначала помещают на территорию Вятки или Перми; на карте Вида она помещена на Обь или даже восточнее. У шведского дворянина Петрея (1620), например, который сравнивает ее с Изидой, она помещена именно на берегах Оби. В XVHI веке известия о «Золотой бабе» почти совсем прекращаются, хотя еще у Левека в его истории России мы найдем весьма фантастическую картинку с ее изображением. Перемещение идола с запада на восток — факт несомненный и требующий объяснения.
За Уралом, который тогда называли еще и Рипей-скими горами, начиналась страна «Золотой бабы». Таинственная и загадочная страна без конца и края. Что больше интересовало иностранцев: этот золотой истукан или сама неизведанная земля с ее нетронутыми сокровищами?
И легенда о «Золотой бабе» — Сорни-най — казалась Сергею еще загадочней и таинственней, чем в газете, которую он когда-то читал, и в то же время все это походило на правду. Ведь писалось о знакомых ему местах. На страницах с причудливыми рисунками словно прорастало само время, и эта удивительная история уже не казалась выдумкой; она влекла, звала на поиски…
11
Просека спускалась к таежной речке. Широкие мансийские лыжи неслись под гору. В ушах запел певучий ветерок. Ветви деревьев махали белыми руками, осыпая Сергея веселой радугой снежной пыльцы. Живая вода, черневшая на каменистом перекате, летела навстречу, угрожая не только намочить ноги, но и поломать лыжи. Чтобы остановить этот быстрый спуск, Сергей сначала присел, потом прилег на бок. Скрипучая снежная пороша, хватая его цепкими руками, какое-то мгновение мчалась вместе с ним. Сергей лежал в объятиях снега. Сквозь запорошенные, ресницы смотрело на него холодное зимнее небо. В его молчаливом взгляде было что-то утреннее, озорное, веселое. Сергей вдруг почувствовал себя как в детстве. Вода на каменистом перекате булькала, журчала, как в те сказочные дни детства.
Речка уже выла белой: первые морозы заковали ее в ледяной панцирь, а снег прикрыл ее пушистой шубой. Лишь на каменистом перекате чернела игривая вода. она здесь была живой и звонкой. Сергей узнал ее знакомый с детства голос. Она приветствовала его, как обычно, веселым журчаньем. У кромки льда следы. И помет свежий, чуть подмерзший. Выдра выходила из воды. Ела, наверно, пойманную рыбу. Потом каталась, резвилась. Все — как прежде.
Когда-то здесь охотился отец Сергея. На обрывистом берегу, где песок и галька, стояли его ловушки на глухарей. И Сергей здесь бывал не раз с матерью, когда она была еще охотницей.
У каменистого переката Сергей присел на валун, припорошенный снегом, и, глядя на бурлящие струи, стал вслушиваться в песню воды. Открытая вода ему всегда казалась какой-то особенной, чуть ли не волшебной. Она являлась в его сны, журчала, смеялась довольным смехом чайки, плакала плачем гагары, лепетала лепетом лебедя, поднималась ввысь на крыльях острокрылых уток. А то, спокойная и ясная, как глаза любимой, глядела в синее небо.
Вода на каменистом перекате была, как прежде, живой. Вырываясь из ледяного плена, она торопливо что-то говорила, будто исповедовалась. На берегу этой речки его всегда охватывало какое-то особенное чувство. И не случайно. Это была речка маминой песни. А песня эта такая:
Речка моя искристая,
бегущая по камням шершавым.
Ты моя песня недопетая,
не досказанная мною сказка.
На этом мысу, где лиственницы
высокие, как бегущие тучи,
он целовал меня и звал
выйти за него замуж.
А на том берегу песчаном,
где глухари токовали,
под песни веселой весны,
я согласье дала
бежать из родного дома
в его холостую жизнь.
А на этом плесе сияющем
ловили мы вместе рыбу.
Рыба была большою,
как счастье в наших глазах.
На ветках играли белки,
и соболь по снегу скакал…
Где же, где же теперь
то соболиное, кунье счастье?
Его увез пароход —
большая огненная лодка.
Зачем ты сел в пароход —
на лодку с железным сердцем?
Стоит тайга сиротою,
ветви под ветром стонут.
Тропа твоя охотничья
мхом-травой зарастает.
Лишь речка, как прежде, искрится.
Меж камней шершавых и склизких.
То слезы мои соленые,
то песня моя живая…
Речка маминой песни сегодня была седой. Ее заковала в лед стужа времени. Лишь на каменистом перекате она как прежде пела.
А ведь когда-то здесь была весна. Мамина весна.
По еле заметной под снежком тропке Сергей поднялся на мыс, где тянулись к небу одни лишь лиственницы. На самом берегу, над перекатом, на небольшой поляне стоял перекосившийся, почерневший от времени домик. В этом домике в детстве не раз бывал Сережа и осенью, когда по перекату ползли метровые щуки с седыми глазами, и зимой, когда играла белка, и весной, когда глухари справляли шумные свадьбы.
Эта избушка Ильля-Аки. Он построил ее после войны. А рядом когда-то стояла другая, старая-старая избушка. В ней дедушка жил, когда ходил на промысел. И отец с матерью здесь поженились. Однажды она случайно поведала эту историю.
Речка называлась Ялпын-я. Ялпын — по-мансийски «священный». Я — «речка». Священная речка. Рыбу в ней почти не добывали. И леса в ней считались заповедными. Только в голодные годы люди отважились идти сюда на промысел. Последнее слово было за седым, как ягель, Аки. Эти священные урочища принадлежали его роду. Сергей помнит только его бороду, острую, как хвост птички, и глаза с пронизывающим взглядом. Сергей боялся этих глаз. И все же бороду его любил трогать. Аки был его родным прадедушкой. На Сережу он не сердился. Наоборот, он иногда был очень добрый и даже играл с ним. Зато отцом Сергея он почему-то был очень недоволен. Из маминого рассказа кое-что прояснилось.
В деревне появился учитель. Он своими рассказами не только детей завлек в школу, но и со взрослыми стал находить общий язык. Они собирались по вечерам в школе, рисовали, как маленькие, на черной доске какие-то загадочные белые узоры, которые назывались буквами.
Из Березова приезжали большие начальники. У них было два имени. Совет-лась и Коммунист. Опять сначала с молодыми беседовали, потом уж со стариками. Старикам было обидно. И потому мало кто из них изъявил желание жить колхозом. Каждый хотел жить своим умом.
А у молодых появилось громкое имя — колхозник. Отец Сергея получил вдобавок еще одно имя — бригадир. И потому мало приходилось ему спать. Нужно было выполнять план. А рыба в тот год, как назло, не шла в ловушки. И тогда бригадир вспомнил про священную ручку, где ему в детстве, в голодное время, не раз приходилось бывать с отцом. Когда в других реках и в широкой темноводной Сосьве и даже в великой Оби нет рыбы, в этой речке ее хоть руками черпай. И потому в доме Аки никогда не голодали. Напротив, в голодный год все с еще большим уважением и трепетом относились к А