1
Кай-о! Кай-о!
Я — Солвал!
Я — Большой Солвал! У меня много песен. Но песни мои старые.
Кай-о! Кай-о! Я — Солвал. У меня еще есть глаза — они видят. У меня еще есть уши — они слышат. У меня и сердце есть — оно поет.
Есть у меня песни об Игриме.
Юхрим… Это твое старое имя, Игрим. Твое мансийское имя, Игрим. Почему ты сменил свое имя? Не слишком ли богатым стал ты? Не слишком ли знатным стал ты?
Юхрим… Где старая мансийская деревня?
На узкой полоске земли сидели дома, как черные глухари, копошащиеся в песке. Стаей глухарей чернели они на песчаном берегу Сосьвы.
«Тюр-тюр-тюр», — журчала вода. Почти у дверей плескались шипучие волны.
«Атлув-атлув-атлув» — так пел кулик, радуясь весне.
— Пять лошадей, пять лошадей, пять лошадей! — слышали мансийцы. Что могли они еще слышать? Самой сильной машиной была лошадь, а не трактор…
О, как пахло травами, мокрыми сетями, рыбой!..
Какой запах у тебя теперь? Ой, какой большой стал Юхрим!
Когда я жил рядом, в Люлюкарах, когда председателем колхоза работал, не маленький был Юхрим, может, тридцать стояло домов, а может, целых пятьдесят, оттуда в Юхрим приезжал, — село стало больше, может, сто домов, может, даже больше.
Экспедиция пришла, железные деревья — вышки — посадила, машины привела, землю сверлить стала…
А когда с Аргинтура стал приезжать, когда тихим пенсионером стал ходить — приезжаю в Юхрим, не узнаю его. Столько домов — сосчитать не могу!
— Кто тут живет? — спрашиваю я.
— Это рабочие конторы бурения, служащие Игрим-газа, строители, — говорят мне. — Новые люди…
— У, какой большой Юхрим!
«Что тут удивляться! — может воскликнуть кто-то. — Разве деревянный Игрим велик? На свете есть, мол, каменные города с медными воротами…»
Простите меня…
Глаза мои — два охотника: за зверем таежным бегут, кедром зеленым любуются, а каменный город, наверное уж, не поймут. Уши мои — два рыбака: в вечерний плес вслушиваются, плеском рыб наслаждаются и колыбель свою — юркую лодку — на трактор разве сменяют?
А Игрим пахнет железом. Не ржавым железом пахнет Игрим, а новым, сияющим железом.
Разгружаются баржи, звенят топоры, рычат бульдозеры, урчат тракторы, лают машины, скользя по песчаным улицам, и небо кажется песчаным, и солнце кажется песчаным, раскаленным. Все движется, кружится, вьется… Жарко! — вот чем пахнет в Игриме.
Что я делаю в Игриме? Хожу, слушаю, спрашиваю…
— Как называется железная лестница, что в землю упирается и в небо упирается?
— Буровая, — отвечают мне.
— Как называется чудовище, железными зубами хватающее землю, сосны, бруснику?
— Бульдозер, — отвечают мне.
Все должен знать старый человек, входящий в новый век!
Рыбу добывавший мужичок, зверя догонявший мужичок, что на своем веку я еще умел? Не похваляясь скажу: хозяином быть умел, грамоте больших начальников завидовал, над словами больших начальников думал, а руководил колхозом своей головой.
И вот думаю: а ведь можно жить сейчас очень хорошо! Бывшие колхозники манси и ханты ловят рыбу, охотятся, доят коров, ухаживают за лошадьми, выращивают картофель… Только называются теперь рабочими. И получают большую зарплату, как и все рабочие газопромыслового управления. Бывший колхоз подсобным хозяйством стал. Только думаю: рыбак — все же рыбак, манси — все же манси. Есть у него что-то, непослушное бумаге. Чутче лося надо быть начальнику, чтобы слушать многим неслышимое, прозорливее орла надо быть начальнику, чтобы видеть многим невидимое. А доярка-манси и рыбак-манси хотя считаются уже рабочими, они остаются все же манси, есть у них все же свое. На то ты и начальник: услышь, пойми человека. Тогда будет тебе и рыба, и молоко, и мясо! И люди скажут: спасибо, директор, ты манси рума, ты друг манси, а не начальник. Мы народ сговорчивый. Но только смотри, начальник, чтобы твоя дума была не легче рыб, которые мы сдаем в подсобное хозяйство, не жирнее молока, которое доят наши доярки, не дешевле соболя, который так трудно дается охотнику.
Твоя голова пусть будет не меньше всех наших голов — вот какой директор нам нужен!
Кай-о! Кай-о!
В Игриме часто сетуют: мол, большие начальники к мнению маленьких не прислушиваются. Мол, начальники управления на газ лишь глаз имеют, а на подсобное хозяйство смотрят, как рыбаки на охотничьих собак.
Может, это правда, а может, совсем не так!
Знаю одно: хозяйство любит хозяина, а не начальника.
Добрый хозяин поладит и с малыми, и с большими!
Верю: можно найти язык и с новыми людьми! Аргинтур мой, Аргинтур! Большая моя деревня!
На твой песчаный берег садятся еще утки, а самолеты — железные птицы — еще не садятся! Аргинтур мой, значит, еще маленький.
Юхрим мой, Юхрим! Над тобою летают не только стрекозы — вертолеты, но и самые великие лебеди — АН-24, значит, ты уже большой. Ты сияешь, Юхрим, яркими огнями, по тебе, Юхрим, ходят новые люди, ты живешь, Юхрим, мечтами, которые нам не снились, тебе, конечно, надо называться по-новому!
Пусть тебя зовут Игримом! Пусть это имя станет светлым!
Мой древний Юхрим, я верю: ты станешь светлым.
С этими людьми я жил. У них не только дух, но добрые руки и сила. Ты будешь, мой Юхрим, светлым, ты будешь Игримом!
Вот какой я, Солвал. Вот какая моя новая песня! Кай-о! Кай-о!
— Кто нашел газ? Кто открыл нефть? Имя его — геолог. Хороший был мужик. Я ему даю лошадь, а он мне — бензин… — говорит напевно Солвал, отвертывая ключом замасленную гайку мотора длинной лодки — саранхапа. В курчавых, коротко остриженных волосах — ниточки инея. На бледном обветренном лице — морщины. Но из-под тяжелых век льется еще озорной свет голубоватых глаз. Они внимательно, испытующе смотрят то на меня, то на своего спутника: не смеются ли?.. И продолжает: — Все ведь теперь про это знают. Лавриатом, говорят, он стал. Премию Ленина получил. А вместе работали. Я в колхозе, председателем. На пленумах встречались, на сессиях…
И он рассказывает, как охотник о своей удачной охоте, о встречах с начальником партии глубокого бурения, которая открыла в Березове первый газ Сибири.
— Геолог тот был, как мы, северяне, росту невысокого. Плотный мужик. Но проворный, что рыба. Большую машину-лестницу привез. Около Березова поставил. Место выбрал — как в землю глядел. Газ вырвался, загремел, заплясал. На много верст кругом слышен был его рев, испугались сначала многие. Геолог счастливый ходил: голубой огонь нашел. Люди говорили: «Уж не колдун ли он, не шаман ли? Как знал, куда поставить буровую? Ведь потом, говорят, совсем рядышком пробурили, а газа не нашли». А геолог счастливый отвечал: ’Пусть что хотят болтают, а газ-то есть, а нефть-то есть, а бензин-то есть!» Вот какой геолог!.. Хороший был мужик. Да только как нашел он этот огонь, так сразу народу стало много, а рыбы-то меньше. Сваришь ее — так иногда машиной пахнет.
Хороший мужик тот геолог. И зачем он это сделал?!
— А на каком горючем вы ездите? — спрашивает мой спутник, удивленный поворотом разговора.
— На бензине. Быстро саранхап бежит!
— Так этот бензин из той самой нефти, которую в округе добывают.
— Понимаю! — холодно откликается моторист, всем своим видом показывая, что далеко не только это понимает. — Нефть — золото! И рыба — золото! И без мотора плохо, и без рыбы плохо!
— А как быть?
— Как быть? Как быть? Человеком надо быть! Хозяином на земле надо быть, а не гостем!
— Вот к нам, на Север, приезжают люди, — размышляет вслух Солвал. — Побудут — уезжают. Не понимаю я этих людей. Что они ищут? Что им надо?! Где-то и у них, видно, есть край родной. Не на луне, наверно, родились.
Речка, в которой плескалось детство, разве можно ее забыть? Деревья, которые шептали колыбельные песни, разве можно их забыть? Дом, единственный в мире дом, потолок которого двигался, разве может сын забыть?
Потолок этот сначала кажется высоким-высоким. Недосягаемым кажется. День проходит, год проходит^-видишь: ближе стало. Движется к тебе высокий потолок. День проходит, год проходит — ты уже коснулся потолка. День проходит, год проходит — тебе уже тесно под ним. Такой потолок лишь в родном доме бывает. Лишь в отчем краю самые высокие потолки снятся!..
Я не говорю, чтоб каждый сидел в своем гнезде. Пусть человек ездит, пусть свой потолок ищет! Настало время — стало тесно и мне в родительском доме. Позвала меня жизнь — и я пошел пытать силу. Трудной дорогой пошел, своей дорогой пошел. В каждом новом месте потолок казался высоким. Дотягивался до него, рос. Много бессонных ночей мне это стоило, много. Но вырастал я, и этот дом становился для меня родным. Вырастал я, и снова меня звали в новую дорогу. Не сам бежал — жизнь звала.
По семь, по восемь лет в каждом колхозе работал. Председателем был. Я расту — и колхоз растет. Смотришь — люди чаще улыбаются. Смотришь — люди лучше одеваются. А то вначале… Ах! Всяко бывало! Глядит на тебя, а смотрит росомахой. Будто ты, новый председатель, пострашнее росомахи зверь! И пришел ты сюда, мол, не работать, а лазить по лабазам, охотничьим амбарчикам да по колхозной кассе шарить. Косо вначале смотрят на начальника. Сам им был. Знаю. А вот поработаешь, годок-другой повертишься — иными глазами начинают глядеть. Как лайки, ласково люди смотрят, кошками вокруг тебя трутся. Хорошо!..
А если бы сразу ушел — этого бы и не видать сроду!..
Коли приехали новые люди в наш край, то пусть живут, работают. Только пусть не бегают.
А край наш богатый, ой, какой бога-а-тый!.. Все, что хочешь, все есть у нас! Нефть надо — нефть есть. Газ надо — газ есть. Хрусталь надо — хрусталь есть. Соболь надо — соболь есть. Медведь надо — медведь есть. Грибы есть. Орехи есть. Тайга наша — еще нехоженая.
Ягоды надо — в лес иди. Какую хочешь ягоду — такую и выбирай. Красными глазами брусники, голубыми глазами голубики, золотистыми глазами сладковатой морошки взглянет на тебя земля и скажет: человек, будь хозяином!
Осетр надо — осетр есть. Нельма надо — нельма есть. Муксун надо — муксун есть. Реки наши, как море, полноводные. Плещутся в них рыбы, как играют. Темнеет небо весеннее не от туч, а от утиных стай. Гремит небо не громом, а гоготом гусиным. И белая ночь, может, оттого белая, что белые лебеди плывут и плывут над весенней тайгой.
Комаров надо — и их не занимать! Мошкару надо — и ее на всех хватит! Все есть у нас.
Грешно такой край не любить! Дом надо строить. Не временный дом, а родной. И чтобы потолок в этом доме двигался. Это самое главное богатство!..
2
Сейчас я понял, что не прав был старый шаман, когда он говорил, что Мирсуснэхум сотворил рыб, зверей, птиц… Не было никакого Мирсуснэхума. Была сказка: ехал Мирсуснэхум по земле. Однажды слышит сверху:
— Внучек!
— Что?
— Куда едешь?
— Землю посмотреть, силу свою попытать.
— Силу не пытай, я тебе работу дам.
— Какую работу?
— Птиц, зверей делать.
— Как же я смогу делать зверей?
— Э!.. Сынок, все узнаешь…
Поднял с земли два круглых камушка, потер их друг о друга — появилась собачка и, виляя пушистым хвостом, побежала за Мирсуснэхумом. С белой березы сорвал три листочка, свернул их в трубочку, дунул — и появился зверек: лесная мышь. Все вместе идут дальше.
Отломил от кедра щепочку, обстругал ее — прыгнул пушистый соболь. Тоже с ними пошел. Увидел корягу с засохшими ветвями, подтолкнул ее — и по лесу зашагал лось с могучими рогами. Так, идя по дороге, делал Мирсуснэхум все новых и новых зверей. Куда клонится его голова — туда и идет. Куда Мирсуснэхум идет, туда и звери бегут.
Долго ли шли, коротко ли, Мирсуснэхум говорит своим зверям:
— Сейчас разойдемся! Ты, собака, иди, ищи человека. А ты, мышь, ступай, может, где найдешь кучу травы, там себе сделаешь гнездо. А ты на берег реки беги, — говорит он лисице. — Увидишь мышей — убивай. А ты, соболь, в лес скачи… А ты, олень, будешь возить людей на охоту…
Звери разбежались по тайге.
Сейчас я понял: прав был старый Якса, когда говорил, что сильным рукам нужен сильный ум.
Однажды Мирсуснэхум увидел озеро… Вода в нем прозрачная, хрустальная… Видно даже, как плавает рыба. Нельмы, как серебряные луны, важно шевелят плавниками. Осетры, как хрустальные хребты, по дну песчаному идут, задумчивые такие. Видно, говорят о чем-то важном, может быть, о своем будущем по-рыбьи рассуждают. И лишь глупая мелочь пляшет, плещется на поверхности, заливается счастливым смехом…
Смотрит Мирсуснэхум вверх. Видит — осина стоит. Ветвей на ней нет, ствол голый. Лишь на самой вершине один листок дрожит. Взял в руки лук и стрелу.
— Собью с осины лист. Попаду или нет?
Натянул тугой лук, и запела стрела. Полетела стрела, попала в середину листа, пробила его насквозь.
— Хорошие, оказывается, у меня руки! Я самый сильный на свете!.. — И, наслаждаясь своей силой и могуществом, он задремал на берегу озера.
И вдруг слышит — кто-то бранится: «Вот тоже мне — герой… Вырастил такие сильные руки, вырастил такие сильные ноги и дает им полную волю. Ну зачем ты пробил кусочек моей постели?»
Открыл глаза Мирсуснэхум, смотрит вверх, видит: на листочке букашка сидит. И поучает его, сильного:
— Для тебя этот листочек ничего не значит, а мне жизни стоит. Я на нем и сплю, и думаю, и работаю. Зачем ты, такой большой, не думая, ходишь по земле?!
Права сказка: сильным рукам нужен сильный ум!..
3
Не шумите, что продрогли,
Не кричите, что замерзли,
Я еще ведь только-только
Разжигаю свой костер.
Нет еще тепла нисколько!
Затевают только-только
Языки его живые
Свой веселый разговор.
Не шумите, не пляшите:
У огня — глаза и уши.
Говорили предки манси:
Пламень слышит и глядит.
Если глаз ему проткнете —
Он ослепнет, он погаснет.
Если уши прожужжите —
Он не вспыхнет, зашипит…
И вот я у рыбацкого костра. Красная корова лижет черную корову. Отгадка этой загадки перед глазами: языки огня лижут прокопченный котел, висящий на перекладине.
Веет смолистым дымком и душистой ухой. Сосьвинская селедка… Долго ли ей надо вариться? Вкусная она и свежая. Бросишь ее живую в соль, а через часок будешь чувствовать сказочную нежность золотой рыбки. А уха-а! Но я сегодня не об ухе, даже не о сосьвинской. У костра — люди, у костра — жизнь. А у жизни — своя история. История грустная или веселая, большая или маленькая. Костер не любит молчать. Он отплясывает на смолистых ветках огненный танец, стреляет искрами, шипя и вздыхая, греет людей, кипятит наваристый чай.
Но разве первый говорящий знает, какая дума у последнего? Костер любит слушать и других. Отдавая свое тепло, он навевает людям желание говорить, смеяться, исповедоваться. И перед глазами золотого огня оживает одна история за другой. И не только о рыбе…
— Была война. Большая война. И на той войне я был не маленьким человеком. Не таким, как сейчас, — рассказывает Йикор.
— Ты и сейчас высокий, Йикор. Ростом ты удался. Не ниже русских над землей стоишь. А вот другим…
— Не мешайте ему. Пусть рассказывает. Рыба-то сегодня все равно нас не веселит — не плещется в мотне. И песок отдохнет. Вода отстоится. Может, к закату больше будет нашей золотой, — говорит Солвал, успокаивая молодых, которые нет-нет да и кольнут Иикора то лукавым взглядом, то словцом.
— А на войне-то вот что было, — не унимается Йикор, не обращая ни на что внимания.
Хотя дымок костра чуть и колюч, но глаза Йикора, глядящие на огонь из-под тяжелых век, сегодня не слезятся. И весь вид его словно говорит, что он и не таких сопляков видывал. Закуривая очередную папироску «Север», он продолжает:
— Привезли нас однажды в Москву. Веселится народ, победе радуется. В небе ночью огни ходят, будто северное сияние зажглось. Хорошее сияние! Лучше нашего. У нас загорится зимой, краски бегают, как дикие олени. В Москве прямыми, ясными лучами; лучи в небе сходятся, пересекаются, расходятся.
Иду по Красной площади, слышу — где-то в окно стучат. А окон много. Хорошо, что снайпером был, — увидел: сам Климент Ефремыч стучит в окно — в гости меня зовет. Пришлось завернуть к нему. А времени тогда у меня, как у всех больших людей, не хватало. У Ленина еще не был. Он в Мавзолее живет — к нему всегда очередь…
Мало было у меня времени, а к Клименту Ефремычу заглянул. А как же! Разве можно пройти мимо друга и не остановиться, не заглянуть в его дом хотя бы на минутку?
Обнялись. Он по-русски здоровался. Я по-мансийски. Уж очень нравится Клименту Ефремычу наше «пася, рума»! Хороший он для людей рума — друг хороший! Как не скажешь ему наше мансийское пася — здравствуй!
— По случаю встречи надо бы…
— А-а, — догадался я.
Климент Ефремыч ставит на стол «Столичную». Человек в столице живет, «Столичной» угощает. А я достаю из вещмешка бутылку нашего северного спирта. Еще с дома как-то осталась… Тушенку на стол ставлю, свиную, союзническую.
Чокнулись… Сразу веселее стало. Хорошо с друзьями встречаться!
А вечером было собрание. Большое собрание, как в колхозе. Выступал товарищ Сталин. Долго выступал. Складно и ладно. А потом и говорит: «Кто из манси и хантов выступать хочет?» Я поднял руку.
— Тише, тише, товарищи! — говорит товарищ Сталин. — Йикор будет выступать. — Сам зовет меня рукой к столу и готовится слушать.
Вожди внимательно слушают народ.
Делал доклад я. Как вожди говорят, как с вами сейчас беседую. Было время — рядом с большими людьми ходил!.. Выступал…
— А что на войне было! То не пересказать за один костер. Много костров надо, много огня, много чаю…
…Бой был однажды. Страшный бой!.. Как осенние лоси дерутся — такой шум стоял.
Мы стреляем, и фрицы стреляют. Метко стреляют. А немец еще и бомбит. Упала около меня одна бомбочка. Смотрю: крутится, вертится. На солдатскую фляжку похожа. А пить хо-очет-ся!.. Думал, там спирт. Чуть не схватил — она разорвалась. Засыпало меня землей, наверно, метра на два.
Думаю: все! Кончился твой светлый день, Йикор. Не будешь ты больше пить спирт, Йикор. Не будешь рассказывать свою историю, Йикор.
А история моя вот какая в тот момент была.
Лежу под землей и хочу курить. При смерти, наверное, все курить хотят… А «Север» у меня в кармане был. Мы, северяне, только наш «Север» курили. Другие то ли махорку, то ли мох курят — кто их разберет. Еле достал папироску из кармана — земля-то в могиле тяжелая.
Лежу, курю, думаю: затопчут фрицы нашу землю, побьют оленей, соболей, осетров. И конец нашему Северу. И папирос таких не будет.
«Нет, — думаю, — мне лежать под землей никак нельзя. Драться мне надо с фашистами, а потом снова курить мой «Север».
С такими думами вылезаю из-под земли. Когда у человека есть дума, ему ничего не страшно. И с того света вылезет, а своего добьется…
Вылезаю с того света, смотрю: никого нет. То ли вперед все ушли, то ли сзади остались. Вдруг вижу: у костра сидит наш командир, с пулеметом возится. Увидел меня, пальцем к себе подзывает. Я к нему. Докладываю.
Похвалил он меня, что успешно вылез с того света. Хотел дать орден, да вдруг увидел, что у меня ружья нет. А без ружья какой солдат?
Иду, откапываю ружье. И мой командир прицепляет на гимнастерку серебряную медаль «За отвагу». А ведь хотел дать орден. Ружье подвело…
А впереди уже фрицы опять в атаку пошли. Прямо на нас лезут, как волки голодные. Командир к пулемету прилег, а я уже целюсь в фрицев. О, вы не видели мое военное ружье! Не то, что наши двустволки охотничьи. Раз зарядишь — много раз стреляешь. На медведя бы с таким ружьем ходить…
— Будем прикрывать наших. Они временно, до прибытия главных сил отступают! — объясняет мне командир.
Строчит пулемет — фрицы падают, как трава от острой косы. Наш командир как хороший косарь. Красиво косит. И я не отставал. Стрелял не так уж плохо. Когда-то белкам в глаз попадал, а тут фрицы. Они большие. Во много раз больше белок. И я их бью, бью… А они падают, падают, как белки с веток. Не знаю, сколько я их уложил там. Столько белок я, наверно, не брал.
Отступили фрицы.
«Молодец», — хвалит меня командир.
И к груди моей прилепляет знаете что? Настоящий орден прилепляет. Золотой орден.
Сидим мы с командиром, жжем костер, кипятим чай из снега. Совсем как на охоте. Пьем чай и рассказываем друг другу разные истории.
Много припасено историй у старого Йикора. Сидя у костра, он не торопясь продолжает:
— Однажды слышу: над плесом жужжит мотор. По-особому жужжит. Смотрю: лодка. Бежит, как гагара. Ноги еле воды касаются. Бежит лодка, догоняет мою. Наверно, думаю, это сам Рыбнадзор.
И правда, подскакивает к моему деревянному са-FaHxany железная лодка. На корме сидит он. Мой друг, лаза его зорко смотрят. В лодке моей рыбины лежат. Драгоценными слитками сияют. Смотрит Рыбнадзор на рыбу и не видит рыбу. Глаза друга всегда сияют. А когда глаза сияют, то ничего не видят. Хорошо!
А подружились мы с ним вот как. Слышу однажды: на Севере новый хозяин появился. Рыбнадзором его зовут. Звонкое у него имя, громкое. Все его боятся. В кармане у него «пу-пу». Стрелит — только пулька тумкает. Все это знают! А лодка у него, что гагара крылатая. Только брызги летят, да рыбаки вздыхают.
— Не рыбаки, рыбакам кто запретит рыбу ловить?! — обрывает его Солвал. — Тебе, может быть, тяжело. Ты же не рыбак, а шаляй-валяй. И больше ты на купца похож: теплоходы останавливаешь, рыбу продаешь. Такому, правда, только «пу-пу» и надо!
— Думаю: как мне дальше жить? — не обращая внимания на Солвала, продолжает Йикор. — Подлетит к моим сетям Рыбнадзор, вместе с рыбой сдернет- мои стоглазые ловушки. И буду я плакать. А дома не поверят. Скажут: сети продал.
— Пропил, — поправляет кто-то.
— Принимаю решение: Рыбнадзор пусть меня боится, а не я его! А как это сделать? Сам себе колхоз, сам и решаю: хоть из-под земли, но надо достать красивую форму, которую носит Милица. (Так Йикор милиционера зовет.) И фуражку… Козырек у нее пусть, как у Милицы, сияет. И синие штаны… Какой Милица ходит без синих штанов!
Выполнил я свой план и поехал на рыбалку в Милициной одежде.
Подъезжает к сетям моим Рыбнадзор. Только собирается снимать их, как я из кустов на своем деревянном саранхапе к нему подъезжаю. Увидев мою сияющую фуражку, вздрагивает его железная лодка. И стоит он передо мной, вытянувшись, как стройная сосна. Чуть ли не честь мне отдает, да, видно, вспоминает, что у него-то самого такой формы нет… Улыбнется рыбьей улыбкой. Отведет глаза от рыб. Рыбы шевелят ртами, видно, хотят что-то сказать ему. Спастись от меня, видно, хотят. Да Рыбнадзор теперь не хочет их слушать. Рыбнадзор теперь моим другом хочет быть! И опять жужжит его сказочный мотор. И кто-то там лишится сети. Даже если она у него единственная. Все сдирает Рыбнадзор — в рыбном краю в большой цене капроновые ловушки… Закон, говорят, такой есть: нельзя, мол, ловить рыбу тем, кто на сухом месте работает, имя рыбака не носит. А мой друг и у рыбаков втихомолку цапает. Ловкий был Рыбнадзор!
— Не городи, Йикор! Не взводи напраслину! Одну-две сети всем разрешают ставить. И никто, даже Рыбнадзор, не имеет права их брать! — пытается кто-то урезонить разболтавшегося Йикора.
— Ты слушай. Однажды мой друг предложил прокатиться с ним. Ну кто же откажется полетать по воде на самой быстрой лодке! «Сосьвинскую селедку кушать хочешь?» — спрашивает он меня. Ну кто же откажется от такой сладости! Даже Черчилль, говорят, за золото хотел купить нашу Сосьву. Уж больно ему понравилась наша сосьвинская селедка!.. Даже империалист Черчилль растаял от ее нежности. И, попробовав ее, на Крымской конференции другим языком заговорил. А на той конференции большие вопросы стояли. Военные. Гитлера надо было быстрей давить. Сговорчивее стал Черчилль. Не стал вилять хвостом, как раньше. Помогла, видно, наша рыбка.
Ну, поехал я тогда с моим другом и удивился его искусству. Вот подлетаем к берегу, выходим из лодки. Рыбаки невод тянут, а Рыбнадзор по берегу ходит, лодки смотрит, рыбу глазами мерит. Увидит селедку — глаза его особым огнем загораются. Лицо строгим становится, а шаги — важными. Будто он самый большой начальник и принес он самую новую весть, самый строгий закон. Тянут рыбаки невод и поглядывают на него с опаской. Не впервые, видно! Селедки, конечно, мало. А мелочи прочей много. Селедку в ведра убирают, мелочь снова в реку вываливают…
И тут-то начинается.
— Почему у вас в лодке много нестандартного сырка? — начальственным тоном задает вопрос Рыбнадзор.
— Такого сырка всегда принимали, — говорит бригадир, старается снять с лица хозяина реки строгость. — Или есть новые указания?
— Штраф будете платить! — еще важнее говорит Рыбнадзор.
Быстро кончаются разговорчики. А в лодочке Рыбнадзора — уже селедка. Два ведра, а может — целых четыре! Настоящей селедочки! Самой золотой, самой сосьвинской!
Довольные рыбаки нам руками машут. Как же не быть довольными, если теперь им штрафа не будет! Как же и нам не быть довольными, если в нашей лодке, летящей крылатой гагарой, столько живого золота, от которого таял даже Черчилль.
Вот какой у меня был друг! Вот какого друга у меня теперь нет! И вынужден я сидеть у вашего костра, в ожидании жалкого полпая…
— Нельзя ронять на землю даже кусочек сладкого сахара, даже каплю горького вина! Был когда-то такой обычай у манси, — глядя на огонь, словно думая вслух, тянет слова Солвал. — Где уронил сахар, там могила вырастет, страдать и плакать будут. Сладость горем прольется. Где горькое вино пролили, там сладкое тоже не вырастет… Не сласти землю, Йикор. Не мути воду, Йикор! Если бы все было так, не горел бы перец нами наш золотой огонь. Давно бы мы разучились чувствовать его тепло и ласку.
— А разве не правду говорит Йикор?! — возмущается кто-то из молодых рыбаков. — Было же такое: поставишь сеть — исчезнет. Украдут, а на Рыбнадзор валят. А почему? Это тот Рыбнадзор дал повод: у всех без разбора снимал сети, нужно и не нужно, а снимал. Что при крыв ать-то!
— Не браконьеры и тунеядцы страдали, а люди, — поддакивает ему другой.
— И правда! — поддержит третий. — Плохо было тем, кто на земле работал. Кто сено косит, коров доит, картошку убирает, с трактором возится, где им взять рыбы? В магазине ее нет: мол, у большой реки живете. А в большой реке Рыбнадзор не дает ловить: мол, вы не рыбаки. Где начало, где конец — никто не разберется. Плохой закон!
— Такого закона не могло быть! Рыбнадзор такой мог быть. Это, может, и правда. Но и правда-то бывает разная, — поучает Солвал. Видно, привык он на своем веку поучать.
— И в том правда, что манси без рыбы жить не может. Когда жизнь человечья зачиналась, спросили Торума: чем будут на земле питаться люди? Отец Вселенной ответил: в тайге дремучей — черные звери, в реке широкой — белые рыбы. Мудрыми будете — сытыми будете. Рыба — начало жизни манси. Как можно манси этого лишать?! Но и в том правда: рыбы все меньшей меньше! Браконьеров ловить надо? Надо! Значит, Рыбнадзор нужен! Только умный Рыбнадзор, грамотный, хороший!
Трещит костер, стреляет искрами. Разве может у костра молчать Йикор? Пока не потушишь костер, его не остановишь.
Трещит костер, трещит и Йикор:
— Хороший был у меня друг! А лишился я его вот как: приехал он однажды в нашу деревню. Куда ведет манси гостя? Не в ресторан и не в шумное кафе, а домой настоящий манси ведет гостя. Вот и я повел домой.
Удивляется Рыбнадзор, что на столе моем много спирта. Стол хороший — друг будет хорошим! А какой стол хорошим называется?
Если на столе не лежит нархул — сырая трепещущая рыба с живой и сладкой кровью, — это стол не мансийский! Если на столе не лежит ехыл — сушеная на солнце рыба, — это стол не мансийский! Если стол широкий не пахнет свежесоленой рыбой, или крепкосоленой рыбой, или малосоленой рыбой, или рыбой чуть-чуть с душком — он не мансийский! Вареная рыба, мерзлая рыба, жареная рыба, живая рыба — вот стол мансийский!
За таким столом и сидел мой гость. От такого стола хмелел мой гость. За таким столом не только говорят, но и чокаются.
Раз чокнулись — граненые стаканы звенели. Сам слыхал.
В третий раз чокнулись — слышен был плеск. Так вода в реке плещется.
Седьмой раз чокнулись. А что слышно было? Только дух знает.
Видели ли мои глаза? Заяц косоглазый, наверное, больше видел. Слышали ли уши мои? Дерево глухое, наверное, больше меня слышало.
Думал ли мой ум? Дикий медведь, наверное, больше меня думал. И все же думка одна в сознании моем, видно, не гасла. Теплилась. Больная думка…
Была у меня красивая форма Милицы. Не было у меня только маленького «пу-пу». В правом кармане его носят.
Больная думка от спирта не гаснет. Больная думка с огненной воды растет, гореть начинает. И голова в пламени этой думки. И вот уже рука моя в правый карман к другу лезет и достает оттуда маленькое «пу-пу».
Моя красивая форма вдруг оживает: на правом боку на ремешке — маленькое «пу-пу».
Иду счастливый по деревне.
Дети смотрят на меня — завидуют, женщины смотрят на меня — как коровы— ревут, мужчины смотрят на меня — как волки — лают.
А я не обращаю на них внимания. Гордый иду. Вижу — теплоход стоит. И теплоход — белая лебедь — далеко-далеко от Рыбнадзора везет, далеко и от дома.
И кто-то меня поймал, кто-то меня связал. Проснулся: в темном доме сижу. Там я и протрезвел. Там и понял я, что друга потерял. Его тоже, как и меня, наказали — с той хорошей работы убрали! В тюрьме той я и поумнел. Там наконец я понял, что спас вас, глупых манси, от этого Рыбнадзора.
Есть теперь разные рыбнадзоры. Умные, грамотные. Друзьями моими не хотят быть! Хорошо ли, плохо ли это — пусть скажут манси. А я помолчу. Много дров сожгли — хватит; много костер трещал — хватит!
— Ну и щука рогатая! — вздохнет кто-то.
— Ну и сорока-болтунья! — молвит второй.
— Ну и налим скользкий! — скажет третий.
— Если был такой Рыбнадзор — пусть его не будет больше! — говорит Солвал. — Если опять заведешь такого друга — сами тебя засудим. А Рыбнадзор нам нужен! Только грамотный, сердечный, мудрый! Пусть он ловит браконьеров, рыб наших стережет, а манси зря не трогает!
— Ну как, ребята, — заключает Солвал, — дадим Йикору полпая за сказку?
— Ладно, — тянет кто-то. — Вон солнце на деревья начинает садиться. Не упустить бы рыбку! Пошли, ребята, пошли!
— Вы кидайте невод, а я на гармошке буду работать, — нашел выход Йикор. — Рыбы любят музыку. В журнале прочитал. Не читаете ничего — вот и не ловите рыбу. Мое рацпредложение: с музыкой надо ловить сосьвинскую селедку. Вы закидываете невод — я сажусь у волны и играю на гармонике. Сосьвинская селедка тоже стала современной — не всяким инструментом возьмешь. Звуки старого мансийского санквалта-па ее не тронут. Только гармошкой ее теперь и можно взять!..
— Может, лучше на пианино! Манси-то теперь больше на пианине да баянах играют. Отстал ты, Йикор! — смеется кто-то.
— Сосьвинская селедка — это еще не манси. Ей пока и гармошка — новость! — находится Йикор.
…И вот уже скрипят греби, стреляет вода, стукаются о борт лодки поплавки — и над тихой вечерней Сосьвой вдруг оживает рыбацкая музыка.
Чешуей стальной блистая, хэй-я,
Пляшет в струях рыбья. стая, хэй-я,
Кипит вода, кипит вода…
Э-гэй, друзья! Скорей сюда!
Хэй-я, хэй-я, хэй-я, хэй-я!
Голубоватые глаза Солвала зорко следят за каждым движением лодки. Знают они, эти глаза древние: закинешь невод чуть подальше — селедки не будет; чуть недотянешь до положенного места — не будет золотой!
Мы проворными руками
В плес закинем невода…
Хэй-я, хэй-я, хэй-я, и-йа!
Может, эту песню поют руки Рыжего Солнышка, сынишки Солвала. Руки его летают, рыжие волосы летают — сияющая вода звенит, брызжется, расходится кругами. Рыжая улыбка летит, стоглазый невод с надеждой уходит в воду.
Гей! Потянем сеть дружней мы.
Гей, друзья! Быстрей! Быстрей!
Нету лакомства вкусней,
Чем серебряная нельма!
Хэй-я, хэй-я, хэй-я, и-йа!
А селедочка нежней…
Может, эту песню поет сам Йикор, идущий впереди петовщика, перебирая лады старой гармошки-хромки. Он зовет в невод рыб.
Хэй-я, хэй-я, хэй-я, и-йа!
Лодка на полном ходу вскакивает на песок, за ней шипящая волна, и руки рыбаков бегают — тянут невод, и босые ноги рыбаков бегают — тянут невод. Вот уже первые рыбы застряли в ячейках. Значит, в мотне что-то будет. Неужели и сосьвинская будет?! Глаза рыбаков сияют, как эта Сосьва под лучами заходящего солнца…
Плеск и гомон ввысь летит…
Хэй-я, хэй-я, хэй-я, и-йа!
Счастьем каждый взор блестит.
Хэй-я, хэй-я, хэй-я, и-йа!
И правда, в мотне плещутся и серебряные сырки, и золотистые язи, полосатые окуни, ершики колючие…
Среди этой суетливой мелочи важно ходят рыбки снежной белизны, удивительного спокойствия. Это она, сосьвинская селедка. И какая дубина назвала эту нежную рыбку селедкой? И что общего у нее с тихоокеанской?!
А еще зовут ее тугун ком. Манси же ее золотым мальком, рыбкой золотой величают.
— Хорошо! Золотой нашей рыбки почти ведро, наверно, будет. По нынешним временам совсем хорошо! Спасибо Сосьве, что подарила нам свое золото!
— И тебе спасибо, Йикор! За музыку спасибо! Смешно ты звал рыб в наш невод… Чтобы золотая зашла, может, и вправду что-то надо придумать?!
Шутки, хохот над рекою…
Видел ты хоть раз такое?
Хэй-я, хэй-я, хэй-я, и-йа!
4
Письмо… Пришло однажды Солвалу письмо. И каждое утро, на заре, когда глухари будят уснувшую тайгу, он достает чуть помятые, но еще не пожелтевшие страницы. То глядит он в синие строчки букв, то в серебряную даль разлившейся Сосьвы устремляется его взгляд. Отсюда, с этого обрывистого берега, где стоят вековые кедры, он многое видит, и вспомнить есть о чем.
О днях незабываемых поет это письмо. Жизнь была полноводной, как эта сверкающая в лучах утренней зари Сосьва…
«…Помните суровую зиму 1944 года, когда в поселениях Обского Севера бушевала эпидемия сыпного тифа? Нам с врачом И. Ф. Гладких пришлось около трех месяцев бороться с этой инфекцией. Около ста дней трудились мы днем и ночью и победили ее».
Как не помнить тот суровый год!
Война была. Большая война. Мужчины на фронт ушли. Немногие с поля боя вернулись. А он, Солвал, хоть и раненый, но вернулся. Недаром род его нарекли соленым. Соль все выдержит: и мороз, и Гитлера, и тиф!
…В таежной деревеньке, куда направили вернувшегося с фронта коммуниста, свирепствовал тиф. Почему эта старая болезнь опять проснулась? Может, ее подбросил Гитлер? А может, потому, что ханты — жители глухой тайги — по суеверию не хотели мыться в бане?!
Да и бани доброй в деревне не было. Новый председатель с нее решил начать свою деятельность. В тайге деревьев больше, чем людей. Срубили люди баню. А печь Солвал сложил сам. Потому что мастеров не оказалось.
Из Березова, районного центра, приехали «люди в снежных шапках», «в снежных платьях». Врачи. Вернее, мужчина-врач — Гладких, так его фамилия звучала, — и девушка, его помощница. Голубоглазая, светлолицая зырянка казалась волшебницей. Колола иглой тонкой и сияющей, давала таблетки, спрыскивала дома какой-то таинственной жидкостью. И люди оживали, на лицах смугловатых появлялась улыбка. Вот какой была тогда эта девушка. А теперь она уже врач!
«Я никогда не забуду ваше предсказание, Солвал, что буду хорошим врачом… Вы меня назвали тогда «дохтуром», но я была только фельдшером».
Да, была она тогда еще молоденькой… Малицу наденет — северянка, да и только! А снежную шапочку наденет, шприц возьмет — преображается, на дохтура похожей становится. Сильной и могучей кажется, как сам Гладких.
Да, Гладких был герой. Спас других, а сам погиб. От тифа и погиб. И на Севере был фронт. И на Севере была война. Война была с болезнями и предрассудками. Спасибо голубоглазке, что вспомнила старика и написала весточку.
…Думы стариковские воскрешают живую и кипучую жизнь…
Наизусть знает Солвал это письмо, хотя и не умеет читать. Люди помогли. Сейчас все грамотные. И он мог бы быть таким же, да родился рановато! Но кто сказал, что он необразованный?! Есть и у него свое образование, своя грамота.
…Это письмо обычное. Бумага белая, как снег. Буквы синие, как следы утром. Как сплошные росомашьи следы, обведенные пушистым хвостом.
Не умеет он различать эти буквы. А вот след любого зверя он угадает без ошибки. И старинные надписи на деревьях читает. Но там не буквы, а волшебные рисунки. В них — целые слова и предложения. О жизни таежника повествуют эти знаки. На скалах крутых их можно увидеть и на маленьких дощечках, которые носит с собой охотник, делая какие-то зарубки, понятные только ему.
А узоры на шубах и кисах женщин — это тоже не просто орнамент. Не только для красоты нарисованы они. Они повествуют о жизни тайги. Вот рога лося. А вот лягушка. Она — хозяйка рода, волшебный амулет семьи. И все другие должны знать об этом. И крылья гагары, и след медвежьих лап, и длинная шея журавля говорят о многом… Солвал каждый знак знает. Старинное это письмо читает, как молодые — новое.
Солвал всю свою жизнь пользовался этим таинственным письмом. Оно его ни разу не подвело. И когда делал доклад перед большим колхозным собранием, и когда на пленуме райкома выступал, и когда на сессии окружного Совета держал слово. Когда говорил о рыбаках, о славных их трудовых делах — в орнамент рыбы глядел, когда говорил об оленеводах — в орнамент рогов глядел, когда пел о пушнине, о золотых мехах, добытых далеко в тайге, — орнамент тоже помогал.
Об этом, наверно, и вспоминает голубоглазка: «А ваши выступления на пленумах и конференциях — всегда самые толковые и злободневные — заканчивались бурей аплодисментов в любой аудитории… А помните наши поездки на сессии окружного Совета?… Ездили на лошадях в Ханты-Мансийск, ходили пешком. Но являлись всегда вовремя…»
«Эх, была жизнь! Настоящая, большая! — подумает Солвал с удовольствием и сожалением об ушедшей молодости. — Да только в одном маху дал: не захотел учиться. Орнаментом хотел все понять и постичь!.. Э-эх!.. Жаль!..»
Возили Солвала на курсы, учиться заставляли. Слушал он преподавателей окружной колхозной школы, внимательней лайки был. Звонкие слова пропускал мимо, а умные — записывал. Волшебное мансийское письмо помогало. Учителя удивлялись: человек не писал, а рисовал — и все понимал. На любой вопрос отвечал председатель северного колхоза. Хорошо отвечал.
Одного не мог — писать по-новому. И еще одного не мог — жить в городе, где мало свежей, очень свежей рыбы и мяса звериного нет. И убегал он из города в свою деревню. И руководил колхозом по-своему. А рыбу добывать в его колхозе умели: два-три годовых плана за год давали. И звери с золотым мехом от колхозных охотников не уходили. И картошку научились выращивать. Все северяне поняли тогда, что это — второй хлеб. И коров завели, и черно-бурых лисиц. Дома всем понастроили. Новая жизнь пошла…
На дымной, прокопченной корме мотолодки любил стоять председатель. Важно он стоял. Знал: ни в одном колхозе района не было еще такой железной силы. Угадывал, что за железной силой — будущее Севера. Лишь с помощью машин, мудрых и мощных, северяне возьмут богатства своего еще таинственного края. Чувствовал он это и, гордый тем, что первый обладает такой силой, под ритмичный треск мотора пел песню.
Много раз с тех пор прилетали утки, неся на крыльях новую весну. Много раз улетали утки, унося с собою время. Те далекие дни стали мутной памятью, те далекие люди живой легендой стали. Может быть, что и не так, по-другому было. Но легенды живут. Жизнь была. И счастье было! Большое счастье коммуниста, организатора первых северных колхозов! Четверть века проработал он председателем. Много колхозов поднял. Не позабыла об этом голубоглазка. Она ведь стала тогда секретарем райкома партии и редактором районной газеты. Не раз Солвал бывал с ней в ближних и дальних поездках…
«Спасибо!» — шепчет Солвал, обводя пальцем строки:
«Я помню, району было очень тяжело. Война… В рыбартелях одни женщины, дети, старики. А артель выполняла план по добыче рыбы, пушнины… Ваш образ организатора-самородка… останется со мной навсегда…»
«Навсегда»!.. Это слово неточное. Знает об этом Солвал. Ничто на свете не вечно. Все рождается и умирает, но Солвал знает одно: дети продолжают дело отцов и ценят сделанное ими.
— Жизнь… Она вечна. Только бы она пошла по пути, проложенному нами, старыми коммунистами!.. — Солвал задумывается, и снова воскресает в его памяти прожитая жизнь…
«Когда-то мечтал стать богатым. Таким, как Яныг-пуки. Сытой жизни каждый хочет. А другой мечты тогда и не было. Колхозы, социализм… — это потом появилось. Это потом загорелись манси новым огнем, от которого было жарко и друзьям, и врагам. А тогда!.. Что там говорить!
Видят люди: хозяйство наше в гору пошло. И лошадь появилась, и коровы, и овцы… Стали со мной разговаривать даже старики. А им почет был особый. Молодой человек за счастье почитает обращение к нему старика, даже самого последнего.
Стал на меня поглядывать сам шаман. В гости приглашает. С трепетом вслушиваюсь в таинственные слова молитв и заклинаний. И кажется мне, что живу я в волшебном мире. Иногда забываюсь. Причудливые видения вижу во сне. Как и шаманы, я умел забываться. Сейчас я узнал, что у меня была какая-то нервная болезнь. А тогда!.. Трясет меня. И люди думают, что в это время меня посещают духи. Если буду верным старому шаману — духи смогут мне открыть желания неба.
А шаман — это не простой человек. Не дурачок какой-то, как часто на сцене изображают. За семь озер его глаз должен видеть, за семь лет вперед его ум должен думать. Лечить он умел и погоду предсказывал. Но и коварный был, как зубастая рыба. Преступишь обычай — как щука: проглотит, детей своих не пощадит. Скользкий был, как налим! Голыми руками не поймаешь. Говорил, как пел. Как весенний тетерев токовал. Заслушаешься, забудешь себя и свое горе. И ты уже в его власти. И несешь ему не только свое добро, но и сердце. В руках шамана плясали манси и ханты. И я мог сделаться таким владыкой. Обладал я еще хорошей памятью. А это большое дело! Много должен знать шаман — больше, чем сто манси, а может, и тысяча. Он должен «на языке держать» все заклинания и молитвы, богатырские песни предков и плачи о сказочном прошлом…
Учили меня старики, посвящали в священное таинство. Но посредником между небом и землей не суждено было мне стать. Пришла новая жизнь.
Коммунисты… Далеко было мне и до них. К тому же в нашей деревне коммунистов не было, как и грамотных. Но когда из района приезжали уполномоченные — я чувствовал, что эти люди по мне. Они такие же, как я, «соленые» и упрямые. И слова у них огненные, как у шамана, но не усыпляющие. Они звали к деятельности. Большой и огненной деятельности, какой еще не знали манси. А мне этого и хотелось. И я стал коммунистом… И не жалею. Спасибо. Я узнал такую жизнь, что вы мне еще не раз позавидуете! В борьбе за жизнь людей, а не только за свою жизнь, есть сладость. Ее невозможно нарисовать словами, ее надо почувствовать самому…
Избрали меня председателем — хозяином колхоза. Я сначала не очень хорошо знал — что делать с этой властью? В руках ли держать ее, людям ли раздать или запрятать так, чтобы никто и духу ее не почуял? На всей земле никогда раньше колхозов не было. И такую жизнь мы начинали впервые. Не сразу все у нас наладилось.
И хоть не стал я шаманом, а Сорни-най, нашу золотую богиню, темной ночи светлую красавицу, я все же держал в святом ящике, который стоял в углу нашего нового дома. Что правда — то правда. Не могу кривить душой при заходящем огненном солнце. Унесем-ка свой ум в то далекое время.
Дела в колхозе были не совсем удачные. И вот рассердился я на нашего домашнего духа Сорни-най. Наверно, она, не верящая в коммунизм, во всем виновата. Из-за нее, наверное, мало ловим рыбы и премии не получим. Если плохо работает бог, зачем тогда он нужен? Утоплю нашу богиню в проруби. Пусть она там мерзнет. И посылает в наши ловушки рыб, пока не поймет, как хорошо быть в теплом углу мансийского дома.
Поехал по дрова на своей белой лошади и захватил с собой золотую богиню. Какое там золото! Это кукла. Лицо у нее деревянное, две дырочки — два глаза, красный, мазанный кровью рот. Шелковый платок на шее и соболья шуба.
Ругать ее не стал: грех ругаться на божественного духа. А просто, без слов, толкнул ее в прорубь. Сам поехал в лес, чтобы вывезти срубленные дрова. На обратном пути лошадь моя провалилась в полынью, и сам я чуть не оказался в ледяной воде.
«Мстит мне богиня и другие духи, от которых я отрекся, — подумал я со страху. — Сегодня она лошадиную душу захотела взять, завтра потребует жертву побольше. Будет мешать, как злой дух. И не успею я доказать, что колхоз лучше. И путь наш к коммунизму затруднится. И из-за чего?! Из-за собственной дурости — не смог сговориться с каким-то духом! Если богиня есть на самом деле — пусть будет мне другом, а не врагом. Пусть и духи помогают строить светлый коммунизм!..»
Достал ее из проруби, отвез домой, посадил на прежнее место. И сказал ей:
— Не буду больше приносить тебе в жертву ни белой лошади, ни барана, ни курицы. Смиловался я над тобой, посадил тебя в угол теплого дома. Но если не будешь помогать — тогда гляди!
Не знаю, помогла ли мне богиня, но мои колхозники в тот год поймали много-много рыбы. Два колхозных плана за один год выполнили. И слава о нас пошла по всему округу.
Когда рассказываешь сказку — и то запинаешься. Нужное слово не сразу с языка летит. А жизнь складывать еще труднее. Борьба была. Настоящая драка. Яныг-пуки не хотел быть колхозником. Сыновьям и внукам завещал то же самое. За ним тянулись и некоторые старики. Рыбу все ловили, а сдавали государству не все. В лесу прятали, гноили. Сами не ели и другим не давали.
— Преступники! — сказали бы сейчас.
А тогда не каждый решался сказать это в лицо бывшему богачу. Помнили люди его былое могущество. Еще злых духов назовет, и несчастья посыплются… А главная беда — манси и ханты не будут ловить рыбу в священном озере. А сырка там много, как летом в речке мальков. И никто это добро не ловит. Обычай запрещал. Священная, мол, рыба. И ловить ее могли лишь Яныг-пуки, шаман да их приближенные. Простые манси и ханты, как деревья на ветру, трепетали, даже близко к этому озеру не подходили.
Мы, молодые — коммунисты и комсомольцы, — решили сломать древний обычай. Не пропадать же добру. Но большинство колхозников были против.
— Накажут вас боги за то, что хотите порушить древний обычай! — сказали старики, женщины повторили. Лишь семь смельчаков нашлось. Тоже священное число. «Что-то будет», — говорили суеверные.
И сами-то трясемся. Ведь духи, быть может, вправду есть. Накажут они не только нас, но и детей наших. И все же вышли на лов серебряной заповедной рыбы.
Дрожим. Холодно под сердцем. Кажется, душа ушла от нас. И все же ловим рыбу. А ее в озере много-много. На самолетах ее возят. Начальники большие нас, смельчаков, хвалят. В газетах о нас пишут, а старые манси на нас самые тяжкие проклятия сыплют.
Вернулся домой — жена слезами умывается. Стонет и кричит на меня: «Ах ты, убийца! За тебя мы наказаны. Дочь наша умирает…» Ругала меня, проклинала! А дочь моя маленькая и вправду при смерти. Кричать уже не может, красная вся. Животик — как надутый мяч. Я к врачу бегу. Пришла к нам фельдшерица наша, голубоглазка… Она что-то сделала, и девочка уснула. И выздоровела в конце концов!
Богател колхоз. Слава добрая о нас слыла. И видит Яныг-пуки: духи Шамановы ему не помогают. Шаман Якса к нему на помощь приехал. Тогда, видно, решили они силой со мной расправиться.
Приехал я в деревню к Яныг-пуки. Хожу, как начальник, ищу в лесу ямы, в которых рыба спрятана. Лазаю по лабазам, где мешки с мукой лежат, шкурки звериные висят. Хозяйничаю. Приказываю сдать все это государству. Видно, глаза мои были затуманены колхозной славой. Не чуял беды. Схватили меня мои недруги. Били. Скрутили назад руки, привязали к кедру.
Сосут меня комары и веселые песенки напевают. Их много, длинноносых кровопийц. Горит лицо огнем, и тело полуголое горит, и силы гаснут. Лишь душа моя не гаснет.
Видел я, как из-за кустов смотрел на меня шаман красными глазами глухаря. Жгли меня комары, сосали мою кровь, но я не молил о помощи, а вспоминал заклинания. Цветистыми заклинаниями стал я крыть шамана, Яныг-пуки и весь их род.
По коре кедра стекали янтарные капельки смолы, а из глаз шамана — слезы. Он плакал, но меня не отвязывал. Может, ему показалось, что я говорю с богами? И они мне дарят такие яркие слова, а он бессилен против меня. И колхоз богатеет, и не он, а коммунисты на Севере хозяева…
Струсил Яныг-пуки — отвязал меня. Понял, наверное: коммунисты не простят его…
А Север наш богатый. Ой, какой богатый. Все, что хочешь, — все есть у нас! Счастье — жить на такой земле!
Зверь скачет в лесу, рыба в речке плавает. Без зверя жить нельзя: ноги лыжи потеряют, глаза зоркость потеряют, не за кем будет охотиться! Скучно будет…
Без рыбы жить нельзя: без плеска рыб — оглохнут уши, без рыб — река замрет. И человеку нечего будет ловить. Скучно будет…
Без коммунистов жить тоже нельзя! — так я думаю. Как человек может жить без головы? Без головы жить человек не может! Чтобы жизнь была мила — нужна светлая голова.
Есть у нас на Севере жир земли — черная нефть. Не расплескать бы ее по ручьям, не замутить бы речки!
Есть у нас на Севере дух земли — горючий газ. Не продымить бы наши леса, не затмить бы солнце. Нашему Северу ой как нужна мудрая голова!
В лесу еще токуют глухари, в Сосьве играет сырок, хватая бабочек над плесом…
Хорошо!..»
Так думает старый манси, старый Солвал.
Глаза его были раньше синими — я помню. Теперь уж поблекли. Волосы его были чернее соболя — я помню. А теперь в кольцах кудрей — белый мех…
Он держит в руках письмо, и вся его жизнь проплывает перед его глазами, звенит в сердце щемящей песней…
5
Меня качало солнце. Большое и яркое солнце детства качало меня. Я снова был в родной колыбели…
Сердце мое плеснуло в груди большой рыбой, когда снова увидел я зеленовато-желтый тальничек, по колено плескавшийся в разлившейся реке. Я глядел на него, как на родного братца, с которым вместе играл и рос.
Маленьким был тальничек. Помню. Маленьким был и я. Помнит тальничек.
Возмужал тальничек. Повзрослел и я.
И старая черемуха качала корявыми ветвями, приглашая отведать черноглазых ягод с костяным сердцем. И тропинка узкая, в тени черемушьих ветвей, манила меня пройтись. Тропинка бежала, осторожно обходя густые кусты светло-зеленой смородины. Тропинка привела меня, как в детстве, на берег круглолицего озера. Улыбнулось озеро серебряной улыбкой. От радости неожиданной всплеснуло руками — и взмахнула к небу стая острокрылых уток. И долго-долго держало крылатые руки свои над седой головой. Долгодолго говорило, причитало, крякало озеро голосами уток, гусей, куликов. Помнило, наверно, как подполз в первый раз карапуз к его стоячей зеленоватой воде и пустил свою дерзкую стрелу.
«Не забыл ли, сын мой, как подарило я тебе первую добычу — золотоголовую утку?» — проквакало озеро лягушечьим голосом.
— Спасибо тебе, озеро! Как забыть такое! — шепчу я тихо, наклоняя голову.
Белая ночь плыла. Склонившись к воде, раскрыв белые лепестки-ресницы, удивленно смотрели цветущие деревья на свое отражение.
Все это снилось мне не раз в далеком городе.
Низкий берег. Деревья — в воде. Звонко всплескивает рыба…
«У-ух! У-ух! У-ух!» — где-то далеко-далеко на темных ветвях большого дерева стонет филин.
На каком-то суку опять колдует кукушка, считая чьи-то годы. Чьи годы считает вечная колдунья?
Кедр зеленокудрый, что стоит на берегу высоком рядом с отцовским домом, не раз шептал мне во сне: «Приди ко мне, сын, приди! В краю родном — дыхание твое. Надышись запахом кедровой хвои — и ты прозреешь…»
Я все помню… Волосы у отца были черные и курчавые. Глаза — как небо. Щека кололась, как детская оленья шкура. Я помню. Ведь мы живем давно-давно. Как эти чайки, кулики, деревья, вода, небо солнце. Только я был маленьким раньше, а атя — большим. «Плохо быть маленьким, — думал я тогда, — все время надо ждать и ждать!»
Может, плохо быть и стареньким? Может, так же, как дети, они ждут кого-то?! Но я тогда знал, что вырасту, буду большим. А что думает о своем будущем отец? Как хорошо, что мы увиделись снова! Молодец сестренка, что придумала телеграмму. Я рад был увидеть снова и ее, и отца, и родные края.
Постарел отец, но еще много в нем сил. И я смотрел на него с гордостью, как в далеком детстве, — вот он какой, мой атя!
Порой мне казалось, что все это мне чудится. Но когда я слышал его слова, звучные и ясные, как крик чаек, когда ощущал на плече его руку, мне дышалось легче. И это было не в сказке, а наяву. Мы сидели у одного костра. Вместе плыли по Сосьве, смотрели на берега, где проснулась новая жизнь. Я рассказывал отцу о далеком городе, о моих новых друзьях. Старый Солвал слушал меня не перебивая. А потом я слушал его рассказы — о тайге, о Сосьве, о новых и давних временах. Мне кажется, я стал намного богаче. Жизнь моя словно удлинилась. Будто не он, а я жил в те далекие годы, когда впервые его качнуло веселое и яркое солнце жизни.
Рядом с отцом все было и проще, и сложнее. Все казалось понятнее, но тут же возникали новые загадки… Жизнь играла свою вечную игру. Рядом с отцом мне она казалась полноводной рекой, выходящей из берегов. И жизнь моя снова была полная чаша.
И вот я снова лечу в крылатой лодке. Высоко лечу. Рядом с солнцем лечу.
Солнце осталось и на земле. Золотым язем плескалось солнце в серебряном плесе. И чайки смеялись, унося в тонких клювах рыбок. И рыбы ломали сияющее лицо воды расплывающимися кольцами…
Земля моя, где олени бегали, где резвились соболи, где мать моя качала берестяную люльку, где отец мой на широких лыжах из лосиного камуса оставлял узкий след, снова навеяла мне свою сказку.
Крылатая лодка несет меня вдаль. Смогу ли я ее остановить? У нее расписание и строгий маршрут.
Там, внизу, над обрывом стоит мой родной кедр. Наклонив трехсотлетнюю голову, в глубоком раздумье стоит он. Нашел, нашел я время и пришел к тебе, как в детстве. Походил вокруг тебя без топора острого, посидел под могучей кроной — но не с молитвой древней, а с глубокой думой. Пощелкал орехи и скорлупки не разбросал. В память встречи уронил орешек.
Крылатая лодка несет меня в новую сказку. Какой-то она будет?