Синий ветер каслания — страница 38 из 61

…Вчера тетя Сана с мужем приехали из стада в деревню. С недельку они поживут в своем доме. Будут собираться в большое кочевье. А потом опять уедут на семь-восемь месяцев, будут весну, лето и осень кочевать в предгорьях и горах Урала.

Вечером все родственники собрались вместе. У южного угла дома убили оленя для пиршества. По обычаю, на этом месте были одни мужчины. Вун-ай-ики бормотал что-то непонятное. Кружками и стаканами с наслаждением пили свежую кровь. Голову оленя сразу отдали варить. А сердце, печень и легкие, разложив на две большие тарелки, подали на стол. Там уже стояли две бутылки спирта. Они были еще не раскрыты.

У стола хлопотала тетя Сана. Она укутана от головы до пят в сиреневую шелковую шаль с переливающейся бахромой. Что было в ее глазах: светилась ли ласковая улыбка, искры злобы ли сверкали или просто равнодушие застыло в них — никто ничего не видел. Лицо ее закрыто шалью. Лишь сквозь маленькое отверстие между складок ткани она видела кого и что ей нужно было. Особенно она сторонилась Вун-ай-ики — дяди Микуля. Он, по поверьям манси и ханты, не должен был видеть лицо невестки.

Мне было странно. Ровесницы Саны, Матра и Оле-на, которые тоже были должны закрываться, сидели с открытыми белыми лицами, веселыми глазами смотрели на древних дедов, подмигивали парням, будто они лоси, играли острым словом, улыбкой убивали…

А моя тетя Сана, Вун-ай-ики, Микуль и Яныг-турпка-эква говорили тихо, почти полушепотом. Лица их торжественны, движенья осторожны, а в глазах тайна.

Ловким ударом Микуль открыл бутылку спирта, стакан наполнил, сказал:

— Найт-отрыт[29], хоть на мгновение приблизьтесь к нашему праздничному столу.

На столе стояли большие чаши. Ароматным паром дымилась голова оленя, разрубленная на куски. Из одной деревянной чаши смотрели глаза рогатого. В другой лежал его язык.

Восторженные лица, плавные движенья, таинственный полушепот наполняли торжественностью мансийский ужин. Кажется, стол расширился, кажется, дом расширился, кажется, весь мир огромный сегодня в этом доме. Кажется, над этим паром, что чуть не светится радугой при тусклом электричестве, вьются наши боги, в которых верит моя тетя, в которых я не верю.

— Ойнга-писинга! Счастья-удачи! — звенят стаканы. — Ойнга-писинга! — пьют одни мужчины. — Ойнга-цисинга! — Пьют уже и женщины. — Ойнга-писинга! — И я пью вместе со всеми.

Вдруг тетя Сана, словно вспугнутая куропатка, сорвалась со своего места и наклонилась к Микулю.

— Ты, как эти деревенские, тоже все забыл. Надо бы сначала подняться вам на крышу и отнести шайтану, хозяину нашего дома, дымящиеся глаза оленя, да хотя бы чарочку пылающей воды. Все забыли. Накажут нас за это шайтаны, — шептала с дрожью в голосе встревоженная тетя.

— Ийсынга-нотынга! Века вечные жить! Да ладно с этими шайтанами. Если шайтаны хотят быть с нами — пусть спускаются к людям, гостям всегда мы рады, стол наш для всех накрыт.

— Ийсынга-нотынга! — Звенят стаканы, хрустят кости. — Ойнга-писинга! — Вкусные глаза.

— Ийсынга-нотынга! — Целуются женщины. Играет санквалтап.

Эй, «Куриньку»[30] заиграли —

Все поджилки задрожали.

Пляшет девушка, смеется,

Как налим, скользит и вьется.

Ноги гнутся в рог олений,

И плывет, что гусь весенний,

Скачет, как лесной лосенок…

А напев-то звонок, звонок,

Санквалтапы в звоне, в звоне,

Бей в ладони, бей в ладони!

Пляшет, как в медвежий праздник,

Всех напев крылатый дразнит,

Пляшет, пляшет платье-пламя,

Так и плещет языками,

Чтоб глаза у всех пылали…

Где такое вы видали?

— Ийсынга-нотынга! — Льются песни. Тетя поет.

— Ийсынга-нотынга! — Играет уже и радиола. Молодежь танцует. И тетя танцует «Куриньку». — Ийсынга-нотынга! — Богов забыли…

— Ойнга-писинга! — Мы просто живем…

…Утром разбудил меня возбужденный голос тети:

— Эти люди совсем уж заплутались. Кто это их щекочет, побуждает к дурному? Вон, смотрите, Татья на коне верхом несется. Женщина на чистое животное залезла. До чего дожили!..

Я взглянул в окошко. Размахивая плетью, наклонясь вперед, как настоящий охотник, гоняющийся за лисицей по свежему первому снегу, несется верхом комсомолка Итья Татья — конюх колхоза. Она, видимо, погнала молодых коней на водопой. Погода за ночь резко изменилась, подул север, разыгралась вьюга, и жеребята не хотят идти навстречу летящему снегу и ветру, их так и тянет назад, к теплому конному двору. Но Итья Татья (недаром зовут бесстрашной) словно летает на своем тонконогом воронке, и жеребята вынуждены ей подчиниться, они рысцой бегут к водопою.

Тетя Сана возмущалась ее поступком, жители деревни уже давно привыкли к этому. Правда, даже мне, учителю, окончившему институт в Ленинграде, сначала как-то непривычно, странно было видеть мансийку верхом на лошади.

Но я рад за Итью Татью: она победила!

Тетя Сана, наверно, еще не знает, что ей придется жить в одном чуме с этой девушкой: позавчера у нас было комсомольское собрание, на котором решили, кого из молодежи отправить пастухами в оленеводческое стадо, и, к общему удивлению, первой откликнулась Итья Татья.

Из парней никто не изъявил желания стать пастухом. Пришлось обязать комсомольца Ларкина. Он недавно вернулся с армейской службы, больше толка от него будет — так решили мы.

Организатором просветительной работы решил поехать я. Надо молодежи брать в свои руки древнее наше хозяйство. Недостает людей. Одни болеют, другие показывают на белую голову: мол, и глаз не тот, и ноги не те, и хорей[31] дрожит в руках, и тынзян летит не туда, а стадо большое, а волки злые, а дорога на Урал бесконечная, а сам Нер, Камень-Урал, высокий. Вот и обратились колхозники к комсомолу. Мы решили. Теперь дело за общим колхозным собранием…

Мне жаль мою тетю. Живет по старым обычаям и законам. Закрывает лицо платком от родственников мужа, не поднимается на крышу дома, верхом на лошади, как Итья Татья, не проскачет, над вещами мужскими не пройдет. Она верит в Сорни-най — золотую женщину. Лес для нее живой, населенный духами. Есть духи злые, от них зависит многое — так думает она. Но есть в лесу и добрая лесная женщина — Миснэ.

Я говорю тете, что это сказка. А она:

— Нет, правда. Миснэ не сказка, ее много раз видели люди, много добра она им сделала. Да, вот я тебе расскажу историю…

Это было во время войны. Тогда не только хлеба было мало, но и зверей в лесу словно кто-то сглазил, и птица не шла в ловушки, и не ловилась рыба. Однажды мы весь день неводили — и поймали только одну щуку да мелочь разную. Щука, правда, была крупная, но до того старая, что росла у нее борода и глаза позеленели.

Уже звезды зажглись, когда мы повесили невод. Был холодный осенний вечер. Мы продрогли до звона в зубах. Развели костер. И скоро была готова уха. Поели, попили чайку. И тепло, как в летний вечер, стало. Погуляв немного, начали устраиваться спать в пологи, в шалаши из просохшего сена. В бригаде было пять женщин: мужчины на фронте. Я уже легла… Устала и от воды, леденящей руки, и от тяжелого невода. Другие еще копошились у теплого костра. Вдруг раздался чей-то крик: «А щуки нет в лодке: кто-то утащил!»

И не слышно стало, как трещит костер, как у берега струится говорливая вода, — все наши женщины заговорили, застрекотали, будто птицы ронжи, когда на кедрах поспевают шишки. Самые тяжелые слова кидали друг в друга. Вспомнили пороки отцов и матерей. Бабушки в гробах, наверное, перевернулись: стыдно было им и за себя, и за таких внучек. Куда тише тайга, даже когда глухари токуют, когда стонут деревья от острых клювов дятла или когда из чащи несется зычный голос филина. Ругани не было конца…

…Вдруг из лесу, что темным зверем чернел на мысу реки, вышла стройная высокая женщина. Глаза ее черные-черные, лицо ее белое-белое. Одета была она в мансийскую шубу с яркими узорами и колокольчиками. Шла она по густой траве, покачивая головой, недовольная руганью: «Чего вы ссоритесь из-за какой-то одной щуки, разве она стоит ваших добрых сердец? Вот настанет утро, и если вы будете дружны и добры друг к другу — добудете много-много рыбы…»

Сказала — и растаяла в голубом лунном свете. И все вдруг поголубело: и лица женщин, и звездное небо, и лунная река…

А утром мы действительно поймали много-много рыбы: лодка была полной, даже невод пришлось оставить в воде.

Вот как бывает, зря ты говоришь, что нет на свете Миснэ. Она есть, как солнце, как лес, как ты, как я… — горячо говорила тетя, стараясь убедить меня.

Она верит, а я не верю, поэтому я не умею так рассказывать о Миснэ. Так взволнованно, так поэтично!

…Миснэ, кто она такая? Ты, конечно, не знаешь. А знал бы, если бы скользил по склонам Камня-Урала, вросшего прямо в небо, если бы спал под снегом длинной таежной ночью, что длиннее самой плохой дороги, если бы бродил между кедров и лиственниц, таких высоких и белых, что не проникает сквозь них зимнее золотое солнце, только лучи его скользят яркими пальцами на серебристых вершинах могучих деревьев. А под ними таинственно и тихо, не хрустнет снег, не шелохнется ветка. Лишь ели, да кедры, да небо, да снег, снег, снег без конца и края.

Тебе может показаться, что в лесу совсем нет жизни. Но это не так; идешь, идешь — и вдруг с ветки сыплется серебряная радуга: то белочка щелкает кедровые орешки. Она их нанесла в свое теплое гнездо еще осенью.

А что это за снежный вихрь среди безветрия, на синем морозе? Это с гулом и шумом взлетел старый глухарь. А вот здесь волк протащил свой хвост по снегу, а под этим кедром резвился соболь.

Есть жизнь в тайге.

А вечером, когда разожжешь костер на хрустящем, как сахар, снегу и посмотришь на деревья, тебе покажется, что они ожили, зашевелились ветки, от тепла людского вдруг зашептали… Шепчут сказки и навевают сны. Ветки деревьев и хлопья снега укрывают снежной шубой человека. И он засыпает… Деревья своими вершинами смотрят в небо, разговаривают с ним. И на небе появляется большеглазая луна.