дь и пошел на него с раскрытой пастью. Ай-от выстрелил. Медведь упал почти у ног. Ай-от растерялся, как ребенок. Все произошло в одно мгновение. Даже испугаться он не успел. А потом застучало сердце, затрепыхалось в груди, как маленькая рыбка… Ай-от, как в тумане, вошел в чум. В чуме светло, солнечно. Лоскуты шкуры свисают с жердей с отпечатками когтей хозяина. Люлька с младенцем стоит почти у порога в чум. Глаза малыша летают, как радостные утренние птички. Ай-от поражен увиденным. Малыш веселый, и никого, кроме него, нет… Странно!
— Где мама? — спросил он сына.
Вдруг шкуры зашевелились: показалась голова старика. Она стала белее белого оленя. В глазах его оледенел ужас. Ай-от не мог смеяться…
…Снег, снег, снег… Неужели разыгралась вьюга? Не может быть: ведь светит теплое весеннее солнышко. Снег, снег, снег… Малицы белые, щеки белые, ресницы белые… По щекам струями текут слезы. Нет, это не слезы — это на лицах тает снег. Снежки над чумом, снежки на поляне. Играют в снежки олени, играют в снежки собаки. Они носятся по поляне. А маленькая Мань-аги стоит серьезная, удивляясь, как это большие дяди и большие тети никогда раньше не играли, а теперь играют… Снег, снег, снег… Смех, смех, смех… Начало Медвежьего праздника.
Игра игрой, праздник праздником, но надо трудиться! Какой праздник может быть без труда? Оленеводы снимают шубу медведя, делают чучело его головы. Какой же праздник в тесноте! Решили праздник проводить в Красном чуме. Я, конечно, помогаю, и чтобы не испортить праздничного настроения, я тоже, как и все, не называю медведя по имени, не укоряю людей, что это пережиток прошлого.
Пусть будет праздник! Ведь люди потрудились на совесть: много недель не знали отдыха, кочевали по Уралу, под открытым небом, под холодными звездами, по холодному снегу.
Жизнь без отдыха — как лось, попавший в яму; жизнь без праздника — как могила; с песнями и с плясками жизнь словно сказка!..
Пусть повеселятся, пусть покажет каждый, на что он способен. Ведь душа не может жить без крылатой песни, чудной-чудной сказки. А лекцию о пережитках я прочитаю после, когда настанут будни…
И вот на поляне перед Красным чумом горит костер, как солнце. Над костром висит большой котел. В нем — голова хозяина. Уже горит вечерняя заря. По небу кочуют стада звезд. От костра к небу тоже летят звезды, яркие и горячие. На свежевыпавшем весеннем снегу лежат длинные синие тени, а у костра пылают лица малышей. Они сегодня особенно радостные: и снежинки, и звездное небо, и медведь, и костер… Но они не знают, что еще веселее будет дальше, в Красном чуме… Там затевают что-то интересное.
В самом чистом месте, посреди палатки, на столике низеньком, утиноногом стоит «его» голова.
Рядом с ней чашки с печеньем, с конфетами и бутылка спирта. Медведь любит полакомиться, а пить не любит. Зато люди любят, чуть-чуть людям можно. По левую сторону, рядом с хозяином, посадили виновника — охотника Ай-ота. По правую сторону почему-то меня. Я спрашиваю: почему именно я должен сидеть? Они молчат, кивают головами: мол, так нужно. Спрашивать нельзя. Потом я узнал, что это почетное место. Раньше здесь всегда сидел шаман. Он разговаривал с хозяином, узнавал его мысли и желания, предсказывал будущее. А теперь кто знает больше? Врач, учитель, ученый. Они разговаривают с книгами, они тоже знают о болезнях и о будущем. Вот они и должны сидеть рядом с головой.
На столике появилась большая деревянная чаша. Она дымилась, как озеро в летнее утро. И пахла не травами, не туманом, а чем-то живым, вкусным. А может, этот запах усиливается от подожженного сэныг? Когда горит сэныг, чум наполняется ароматом, которым дышат боги… А кто боги? Кто духи? Конечно, мы! Все, сидящие полукругом на мягких оленьих шкурах: и Микуль, и Ай-от, и Ай-Теранти, и Вун-ай-ики, и Йикор, и Потепка, все наши женщины, образовавшие по древнему обычаю свой полукруг. Вот Микуль подносит каждому большую чашу. Каждый берет себе кусок мяса, кусок вкусной головы медведя. А Потепка разливает спирт в граненые стаканы и тоже раздает. Ай-от — виновник праздника. Он сидит, опустив голову, скромен и тих, как вечер. Микуль подносит ему душистые глаза. А самый зоркий глаз, правый глаз сына хозяина Верхнего мира Нуми-Торума, дали мне. Раньше давали шаману. Почему давали шаману? Шаман по-мансийски — саман. Глаз по-мансийски — сам. Самынг по-мансийски — глазастый. Самынг саман — глазастый шаман.
Рядом со мной сидит Вун-ай-ики — самый старший человек среди нас. Он больше всех бывал на медвежьих праздниках. К нему подходит Микуль и спрашивает:
— А что делать дальше? Ты, дед, как неживой или как олень уставший. А мы на тебя надеялись, как на вожака-оленя. Что делать, мы и не знаем.
— Что делать? — слышу я глуховатый старческий голос старика. — Просто живите, пляшите, веселитесь! Я уже старик. Раньше мы много делали. Шаман был — он все знал. Он говорил, что нас ждет впереди, что думают духи, сам Нуми-Торум. Все говорил. А потом мы веселились, плясали, тулыглахтысув — показывали сцены из жизни. Спрашивайте Потепку, он больше меня, наверно, знает, все же он… — старик запнулся, потом продолжал: — Да вы все сами знаете. Вспомните, что помните, и веселитесь. Только не много пейте. Спирт не веселье, а болезнь. Главное-то — веселье.
Вун-ай-ики говорил тихим, глуховатым голосом. Он сидел рядом со мной, но казалось, он где-то далеко-далеко от меня. Словно не человек говорит, а журчит обмелевший таежный ручей…
Ойнга-писинга — звенят стаканы. Чуть-чуть шумнее стало.
Вдруг… Словно налетела большая птица, рассекая могучими крыльями свистящий, звенящий воздух. И вот птица уже парит высоко-высоко. Будто замерли тайга, снег и звезды. И лица людей сначала вздрогнули, повернулись к голове медведя. Это были звуки санквалтапа… Потепка играл уйтан — гимн медведю. Я залюбовался руками Потепки. Похожий на лодку, почерневший от времени санквалтап под его руками оказался чудом; в сторону отодвинуты куски медвежьего мяса, граненые стаканы… Лица просветлели, как небо утром. А я почувствовал себя древним-древним, словно взглянул в душу медведю и услышал думы медвежьей головы.
…Плавно, высоко парящая птица вдруг рванулась вниз, словно ястреб, и, как утки, встрепенулись люди.
Глаза действительно пылали у всех. Может быть, ярче всего пылали у той, которая кружилась посреди чума, задевая сидящих шелковой бахромой шали. Кто она? Ведь ее глаза закрыты шалью. Наверно это Итья Татья…
«У-ку-лу-лу! У-ку-лу-лу!» Эта прибежали тулыглах-тын махум[51]. Лица их прячут берестяные маски — саснелы. Сас по-мансийски — береста, нел — нос. У сасне-лов нос длинный-длинный. Над узкими щелочками глаз — длинные ресницы и черные брови дугой. Сасне-лом называют и владельца маски. Саснел может говорить все, смеяться над всеми, даже над медведем и присутствующими. У него ведь лицо не человеческое, а берестяное. Береста все вынесет!
«У-ку-лу-лу! У-ку-лу-лу!» Вот два охотника. Они в масках, в легких охотничьих малицах, подпоясанные мансийскими поясами, на которых висит сипаль с большим острым ножом и зубы медведей. В руках у них ружья. Один целится вниз, себе под ноги. А… это он разыгрывает охотника, убившего зверя. Раздается треск, напоминающий выстрел. Второй охотник нагибается и тянет что-то тяжелое-тяжелое. В руках у него чучело, изображающее хозяина.
— Не я тебя убил, — говорит он медведю, — а убило тебя ружье…
«У-ку-лу-лу! Уку-лу-лу!» Пляшут пальцы Потепки, поют струны. Берестяные маски снова вертятся, размахивая руками, вьются по полу налимами, порхают птицами…
«У-ку-лу-лу! У-ку-лу-лу!» Санквалтап замолкает. Входят трое саснелов. Двое из них одеты в облезлые тонкие малицы. Это, конечно, бедные манси. А третий — с бородой, длинной и широкой, как веник. С животом большим, как у важенки перед отелом. Он не в малице, а в шубе. Это, конечно, купец. Он достает из мешка что-то блестящее, яркое.
— Вы любите бусы? — спрашивает он голосом теплой, ласковой речки, в которой можно утонуть.
— Это люблю не я — любит моя жена! — говорит один из манси.
— Коль любит, дай белок, — говорит купец.
Охотник протягивает пушистые шкурки.
— Вы любите колокольчики? — журчит еще нежнее голос купца.
— Конечно! — говорит другой охотник. — Без колокольчиков тайга нема, как карась.
— На тебе колокольчиков, дай мне песцов. — Голос купца чуть слышен, словно по снегу легкими шажками проходит песец.
Охотник вынимает шкуры песцов, голубых, как утро.
— Нам нужен порох и дробь! — говорят оба враз.
— Пороха и дроби нет. Есть водка! Вы же любите такую водичку? — воркует купец. — Несите соболей!
Охотники несут соболей. Пьют. Пьянеют…
— А теперь платите ясак! — как вьюга, воет купец.
— Больше у нас ничего нет! — говорят охотники.
— Тогда копайте себе яму. Буду вас хоронить, коль не расплачиваетесь!
Охотники покорно копают яму. Летают лопаты, летают земля и снег.
— Померьте, какая глубина ямы, — приказывает купец.
Один манси встал в рост — яма только по грудь.
— Надо еще копать. А то вылезти сможете.
Опять копают охотники.
Купцу уже надоело ждать.
— Больно долго вы копаете! Ничего не умеете делать, медведи и то поворотливее.
— Мы, и правда, не умеем. Покажите нам, пожалуйста, как надо правильно копать.
Охотники вылезают. А купец спрыгивает в яму. Только он нагнулся — охотники начинают забрасывать его землей. Так и забросали. С тех пор на земле не стало купцов и хорошая жизнь пошла, как в веселый Медвежий праздник, — вот в чем смысл этой сценки.
«У-ку-лу-лу! У-ку-лу-лу!» Саснелы исчезают.
Опять звенят ручьи. Женский танец. Вместо женщин танцуют ребятишки. Трехлетняя Мань-аги накинула свой платок на голову, закрыв лицо и глаза, и стала кружиться в плавном танце. Трудно удержаться на месте, когда играет музыка. Под ее звуки пляшут в речке рыбы, на деревьях — белки, на земле — люди… Рядом со мной стоял радиоприемник «Родина». Я включил его. Говорила и пела Москва. Кажется, она была рядом, совсем рядом. В эти дни я словно жил в другом веке, на другой планете. Соскучился. И вот Москва… Я предложил всем послушать.