Он был честным без непреклонности, скромным без слабости, серьезным без угрюмости…
Когда домашние спросили его, почему он с такой печалью принимает императорское усыновление, он изложил им, какие неприятности заключает в себе императорская власть…
Во время голода он выдал италийским городам хлеб из Рима и вообще он проявлял заботу о снабжении хлебом. Он всячески ограничивал зрелища, на которых выступали гладиаторы…
Среди других доказательств человеколюбия Марка заслуживает особого упоминания следующее проявление его заботливости: он велел подкладывать для канатных плясунов подушки, после того, как упало несколько мальчиков; с тех пор и доныне под веревкой протягивается сеть… (очень выразительный, но давно забытый подарок мировому цирку от завернувшейся в императорский пурпур 3-й Физики — А.А.)
К народу он обращался так, как это было принято в свободном государстве. Он проявлял исключительный такт во всех случаях, когда нужно было удержать людей от зла, либо побудить к добру, богато наградить одних, оправдать — выказав снисходительность — других. Он делал дурных людей хорошими, а хороших — превосходными, спокойно перенося даже насмешки некоторых.”
Важным показателем психотипической устойчивости является то, что политика “Лао-цзы” не зависит от политической системы, в которой он взращен, но вырастает как бы из внутреннего, автономного от среды, стержня личности. Чтобы убедиться в этом, достаточно сравнить портрет абсолютного монарха Марка Аврелия с портретом премьер-министра полудемократической страны, какой была Англия в викторианскую эпоху, Вильяма Гладстона.
Вильям Гладстон, неоднократно занимавший пост премьер-министра, представлял собой одну и самых замечательных фигур времен королевы Виктории, украшение английского политического небосклона. По словам биографа Гладстона, попытавшегося нарисовать его политический портрет, “в литературе о Гладстоне можно встретить мнение, что в сущности он среди своих товарищей всегда занимал положение независимое и собственно не принадлежал ни к какой партии. В этом есть много верного. Гладстон сам однажды высказался, что партии сами по себе не составляют блага, что партийная организация нужна и незаменима лишь как верное средство в достижении высокой цели. На ряду с независимостью по отношению к вопросам партийной организации необходимо отметить другую важную черту политического миросозерцания Гладстона, намек на которую находится уже в речи, произнесенной им перед избирателями, 9 октября 1832 г. это — твердое убеждение, что в основе политических мероприятий должны прежде всего лежать “здравые общие принципы”. Особенные свойства его выдающегося ума, ясность и логичность мышления развили в нем эту характерную черту, рано проявившуюся и никогда не ослабевавшую. В течение всей своей деятельности он постоянно отыскивал и находил принципиальный базис для взглядов и мероприятий каждого данного момента… Чем больше расширялся круг явлений, доступных его наблюдению, тем яснее выступало перед ним демократическое движение века, тем убедительнее становились законные его требования. В нем не могло не зародиться сомнение в справедливости и верности взглядов, которых продолжала держаться консервативная партия. Присущее Гладстону стремление отыскать принципиальную основу всякого общественного движения, в связи с его высоко-честными взглядами на жизнь и требовательное отношение к себе, помогло ему прийти к верному ответу на вопрос: где истина, где справедливость… По коренным своим убеждениям Гладстон был враг войны и всякого насилия…Весьма характерно определение роли министра иностранных дел, которое Гладстон сделал еще в 1850 г., в споре с лордом Палмерстоном по греческим делам. Задача его — “охранение мира, а одна из первых обязанностей — строгое применение того кодекса великих принципов, который завещан нам прежними поколениями великих и благородных умов.” Эту речь он закончил горячим приглашением признать равноправие сильных и слабых, независимость маленьких государств и вообще отказаться от политического вмешательства в дела другого государства. Гладстон допускал, однако, и даже требовал отступления от последнего правила, если это диктовалось соображением гуманности”.
Суммируя все сказанное прежде о Марке Аврелии и Гладстоне, можно сжать характеристику занятого на политическом поприще “Лао-цзы” до одной фразы: это — деятель вдумчивый, природный демократ, человек, едва ли не чрезмерно, жалостливый, заботливый и миролюбивый (1-я Логика, 2-я Воля, 3-я Физика). Что, в зависимости от политического контекста, может быть и плюсом, и минусом.
АЛЕКСАНДР ДЮМА
1) ФИЗИКА (“собственник”)
2) ЭМОЦИЯ (“актер”)
3) ВОЛЯ (“мещанин”)
4) ЛОГИКА (“школяр”)
На улице “Дюма” виден издалека: дородный, рослый, с, если не красивой, то сочной лепкой лица. Выставив вперед живот, он с ленивой грацией шествует по тротуару, подшаркивая и раздвинув носки. При этом физиономии его придано сложное совино-кислое выражение. Взгляд из-под полуопущенных век выглядит надменным, но, если вы попробуете заглянуть в его глаза, то обнаружите, что заглядывать некуда, так как взгляд его робко уперт в пол. В этой связи вспоминаются разночтения биографов императора Нерона, одного из виднейших представителей рода “Дюма”, одни писали про надменный, другие про робкий взгляд этого печально прославившегося владыки полумира.
Итак, надменно прищурившись с ленцой движется по улице “Дюма”. Но вот повстречался ему знакомый: обаятельнейшая улыбка расцветает на лице “Дюма”, веки поднимаются, открывая большие, красивые, блестящие глаза, в жестах пробуждается энергия, и на всю улицу разносится живой, задорный гогот. Таков “Дюма”, если смотреть на него исключительно со стороны.
Отличительнейшая из черт внешности “Дюма” — какое-то абсолютно безраздельное доминирование в ней сексуальности. Хотя, глядя через призму психе-йоги, феномен этот вполне объясним. И без того избыточная 1-я Физика делается еще избыточней под давлением 3-й Воли. А добавка в виде мощной 2-й Эмоции, функции, как уже говорилось, выросшей из сексуальной сигнализации, вообще выводит облик “Дюма” на уровень живого олицетворения половой производительности. Чувственный и чувствительный по двум первым функциям, он гипнотически привлекателен в своей сексуальности и знает это.
Однако красота “Дюма” почти всегда отдает некоторой вульгарностью. Достаточно взглянуть на его женскую версию — Мерилин Монро и мужскую — Элвиса Пресли, чтобы в этом убедиться. А дело здесь в том, что у “Дюма” чувственность 1-й Физики не облагораживается покойной верой в себя, как это происходит в при сочетании со 2-й Волей (“Чехов”, “Гете”) и не смягчается детскостью, как при сочетании с 4-й Волей (“Эпикур”, “Борджиа”). У “Дюма” 3-я Воля уродует и вульгаризирует облик, гипертрофируя, с одной стороны, и без того накаченную 1-ю Физику, а, с другой стороны, посылая вовне, на поверхность из глубин изломанной души импульсы страха и постоянного недовольства, придает лицу его выражение, которое никак не назовешь милым. Фраза биографа Нерона — “лицо скорее красивое, чем приятное”, вполне может быть приложена к данному типу в целом.
Изъяны облика “Дюма”, однако, легко скрадываются мощной бесконечно гибкой 2-й Эмоцией. Не знаю, откуда это берется, но судьба наделяет его таким талантом обаяния, перед которым устоять практически невозможно. Приходилось мне знавать одного русского архиерея-“Дюма”: патологического жмота, садиста, циника и редкостного скотину, но при этом милейшего человека, наделенного каким-то совершенно беспредельным обаянием. Резервуар обаяния этого архиерея был таков, что, при желании, он мог лить его на жертву ведрами, парализуя и заставляя, путь ненадолго, делаться доверчивыми даже людей, знающих его, как облупленного.
“Дюма”, как никому, удается роль простодушного, искреннего открытого человека, рубахи-парня. Эту роль он специально готовит и шлифует перед зеркалом для стандартных ситуаций (застолье, знакомство, общение в сфере услуг, конфликты и т. д.) и практически бьет без промаха. Львиная доля его удач принадлежит таланту обаивать. Мне не раз приходилось наблюдать, как “Дюма”, пойманный с поличным или припертый к стенке, пытался обаятельной улыбкой, типа: “Я просто милый дурачок и не ведаю, что творю”, — разрядить ситуацию, поставить в конце конфликта благоприятную для себя точку.
“Дюма” слишком хорошо знает силу своего обаяния и сексуальной притягательности, чтобы не использовать их в корыстных целях. Поэтому брачная афера — поголовное и беспроигрышное хобби данного типа, ей не брезговал даже совсем не бедный писатель, давший этому типа имя, — Александр Дюма-отец.
Несколько менее удачлив бывает “Дюма” в том случае, когда берется за религиозную аферу. Хотя и в этой сфере он в состоянии достичь совершенно фантастического результата, заложено в психотипе “Дюма” нечто, что мешает ему сделать свой успех на ниве религиозного мошенничества устойчивым и долгосрочным. Истории Григория Распутина и Ошо Раджнеша у всех на слуху и являют собой идеальную иллюстрацию деятельности “Дюма” на данном поприще.
На Раджнеша, даже внешне, очень походил хорошо знакомый мне, описанный выше архиерей. Когда он, очень представительный, красивый, стоя на амвоне в богато расшитом саккосе с щеками блестящими от слез, нес яркую, одухотворенную, чрезвычайно глубокую по лексическому подбору, неграмотную и пустопорожнюю чушь, — не поддаться его магии было просто невозможно. Похмелье наступало потом, когда трезвый анализ речей, знакомство с личность преосвященного, бытовой и интимной стороной его жизни доводило иных, наивно верующих, до катастрофического сотрясения основ. При этом более всего поражал не сам факт принадлежности церковного деятеля столь высокого ранга к стану закоренелых греховодников (этим русского человека удивить трудно), сколько невозможностью уложить в голове факт уживчивости в одной душе и, как кажется, равно искренне проповедуемых, абсолютно противоположных этических правил. Добавлю, что пугающей загадкой это свойство души “Дюма” остается не только для прихожан, но и для жертв его брачного мошенниче