Синтаксис любви — страница 30 из 66

От ненастья мы ищем защиты.

Наши плечи покрыты плащом,

Вкруг тебя мои руки обвиты.

Я ошибся. Кусты этих чащ

Не плющом перевиты, а хмелем.

Ну — так лучше давай этот плащ

В ширину под собою расстелем.”

В эту пору он уже был старик. Но какая любовная энергия!” Замечательно это завистливое катаевское восклицание в конце, вырвавшееся из уст человека, по натуре отнюдь не бесчувственного.

Отношение Пастернака к вещественной стороне жизни вообще можно считать эталоном и иллюстрацией функционирования 3-й Физики. Во-первых, — раздвоенность. На словах старательно принижая физическую сторону бытия, Пастернак на деле-то более всего ее и ценил. Жена Всеволода Иванова вспоминала: “Нравилось ему, что основой нашей жизни, как он выражался, была “духовность, а не материальность”.Хотя материальность в смысле бытового уклада он тоже ценил. И прежде всего в своей жене. Ценил ее хозяйственность. Ценил, что она не брезгует никакой физической работой: моет окна, пол, обрабатывает огород.”

Как это обычно бывает у “недотрог”, вещей у Пастернака было немного, но к этому немногому он питал почти патологическую страсть. Продолжим цитировать тот же источник: “В одежде Борис Леонидович был крайне неприхотлив. Но как бы ни был он одет — выглядел подтянутым и даже элегантным.

Со старой одеждой он никак не хотел расставаться, и Зинаиде Николаевне приходилось обманно ее выбрасывать.

Однажды Борис Леонидович очень обрадовался подарку своего пасынка Станислава Нейгауза, привезшего ему из Парижа светло-серую курточку, которую Борис Леонидович носил долго и с видимым удовольствием”.

Странную, с точки зрения посторонних, тягу испытывал Пастернак к физическому труду, роднясь в этом пункте с 3-й Физикой Толстого.

“Я за работой земляной

С себя рубашку скину,

И в спину мне ударит зной,

И обожжет, как глину”.

Злоязыкий Катаев смотрел на огородническую слабость Пастернака другими глазами и, подозревая поэта в позерстве, писал: “Вот он стоит перед дачей, на картофельном поле, в сапогах, в брюках, подпоясанный широким кожаным поясом офицерского типа, в рубашке с засученными рукавами, опершись ногой на лопату, которой вскапывает суглинистую землю. Этот вид совсем не вяжется с представлением об изысканном современном поэте…

Мулат в грязных сапогах, с лопатой в загорелых руках кажется ряженным. Он играет какую-то роль. Может быть, роль великого изгнанника, добывающего хлеб насущный трудами рук своих.” Простим Катаеву его злоязычие, у него Третья функция была иной, поэтому ни разделить, ни понять слабость Пастернака к огороду он просто не мог.

Утонченная и рафинированная сама по себе 3-я Физика Пастернака отличалась особой сверхостротой чувственного восприятия, позволяя ему проникать туда, куда проникнуть невозможно, и сопереживать тому, чему, казалось, не по силам человеческой сенсорике сопереживать:

“Я чувствую себя за них, за всех,

Как будто побывал в их шкуре,

Я таю сам, как тает снег,

Я сам, как утро, брови хмурю”.

И сказанное — не метафора, в одном раннем стихотворении Пастернак описывает, как, увидев на блузке возлюбленной комара, он сам оказывается этим комаром и чувствует, как его жало пронзает ткань и впивается в розовую налитую грудь девушки:

“К малине липнут комары.

Однако ж хобот малярийный,

Как раз сюда вот, изувер,

Где роскошь лета розовей?

Сквозь блузку заронить нарыв

И сняться красной балериной?

Всадить стрекало озорства,

Где кровь, где мокрая листва?”

Стороннему человеку даже трудно представить себе, что должен был испытывать столь тонкокожий человек, почти всю жизнь проживший в стране, правимой бронированной десницей большевистского левиафана, где массовые казни, пытки, голод воспринимались столь же естественно и неотвратимо, как непогода. Рассказывают, что, когда в начале 30-ых советскому правительству пришла в голову блажь прокатить на поезде писательскую братию по умирающей от голода стране, то из всего клана “инженеров человеческих душ”, оказавшихся в поезде, Пастернак выделялся тем, что за всю двухнедельную поездку хлебной крошки не проглотил. Не смог.

* * *

“…сострадание, доходящее до физической боли, полная сочувствия симпатия, часто следовавшая за этим действенная помощь. И в тоже время явственна непреднамеренная, несознаваемая, быть может, оторванность от повседневной жизни, ее забот и трудностей, полное подчинение ее искусству, затмевающему самую действительность, которой оно, однако, питалось”, — писала сестра Пастернака Жозефина, очень точно подсмотрев одну из специфических черт “Пастернаковского” психотипа. При всем таланте к сопереживанию, Физика в системе ценностей “Пастернака” стоит все-таки на третьем месте, тогда как Эмоция — на первом, и, естественно, что при необходимости выбора, он всегда делает его в пользу эмоциональных производных (литература, искусство, музыка, религия, мистика), и интересы его сосредотачиваются там же.

“для него любая жизненная ситуация, любой увиденный пейзаж, любая отвлеченная мысль немедленно и, как мне казалось, автоматически превращались в метафору или в стихотворную строку. Он излучал поэзию, как нагретое физическое тело излучает инфракрасные лучи.

Однажды наша шумная компания ввалилась в громадный черный автомобиль с горбатым багажником. Меня с мулатом втиснули в самую его глубину, в самый его горбатый зад. Автомобиль тронулся, и мулат, блеснув белками, смеясь, предварительно промычав нечто непонятное, прокричал мне в ухо: “Мы с вами сидим в самом его м о з ж е ч к е!”” — рассказывал Катаев.

Жизнь сугубо эмоциональная, т. е. насквозь охудожественная, эстетизированная, вместе с тем не отменяет у 1-й Эмоции того, чем она является. А является она законченной эгоисткой, даром самому себе. Исключительно собой и своими переживаниями была занята и 1-я Эмоция Бориса Пастернака. Безоглядность, эгоцентризм, безадресность его поэзии, писем, речей часто ставила читателей и слушателей в тупик, и им стоило больших усилий дешифровать хотя бы часть обрушивающего на них интересного, неожиданного, блестящего, но дикого, слепого и темного камнепада словес. Исайя Берлин после посещения Пастернака писал: “Его речь состояла из великолепных, неторопливых периодов, порой переходивших в неукротимый словесный поток; и этот поток часто затоплял берега грамматической структуры — ясные пассажи сменялись дикими, но всегда поразительно живыми и конкретными образами, а за ними могли идти слова, значение которых было так темно, что трудно было за ними следить…”

“…восприимчивость, вдохновение художника должны быть чрезмерны”, — писал Пастернак и тем лишний раз подтверждал наличие у него 1-й Эмоции. Ведь избыточность, как не раз говорилось, — главная примета Первой функции.

* * *

Очень выразительно являла себя во всем, что делал и говорил Пастернак, его 2-я Воля. Здесь нельзя не вспомнить знаменитый телефонный разговор поэта со Сталиным по поводу ссылки Мандельштама. Сталин любил пугать своими неожиданными звонками далеких от политики и власти граждан и часто достигал желаемого эффекта — тяжелейшего психического шока. Пастернак оказался в числе немногих, легко перенесших этот удар, и даже в конце разговора стал напрашиваться к Сталину в гости, чтобы, наивная душа, просветить тирана. К счастью для поэта, Сталин скоро почувствовал, куда клонится разговор, и поспешил повесить трубку. Позднее, когда пришло время сторонних оценок этой телефонной дуэли, даже такие заведомо пристрастные арбитры, как Ахматова и Надежда Мандельштам, оценили поведение Пастернака “на твердую четверку”.

О других симпатичных чертах 2-й Воли, являемых личностью Пастернака, лучше, наверно, сказать языком лично знавших его людей: “Ему дана была детская простота, порой даже обезоруживающая наивность, а иногда вследствие чрезмерной доверчивости к людям он даже проявлял слабость и легковерие. Ему свойственна была детская прямота и пылкость, но в то же время свежесть и тонкость чувств, деликатность по отношению к людям. Это свойство он с годами развил до крайности; он всегда боялся задеть своего собеседника даже невольно. Иногда он не хотел принимать какое-нибудь решение из боязни обидеть человека, и тогда он предоставлял решение вопроса самой жизни. И проистекало это не от малодушия или желания приспособиться, а от доброжелательности, уважения к другому. Внутренне же он был стоек и непоколебим…

Борису Леонидовичу чужда была расчетливость, он не способен был к мстительности, презрению, злопамятству. Он был само благородство: всегда был рад все отдать, ничего не прося для себя; всегда был бесконечно признателен за малейшую услугу. Он не замечал своих обид и огорчений в постоянном обновлении всего своего существа, неизменно отзываясь сердцем и душой на все, что жизнь могла принести нового. И он умел всегда по новому смотреть на жизнь, вещи и людей — взглядом поэта, стремящегося к “всепобеждающей красоте”, всегда готового “дорогу будущему дать”. Жизнь, вещи и люди были для него постоянно новы. Марина Цветаева могла бы повторить в 1960 году то, что она сказала в 1922; не Пастернак ребенок, а мир в нем ребенок”.

Моментальные снимки 2-й Воли Пастернака обильно рассыпаны и по его поэзии:

“Быть знаменитым некрасиво”…

“Я не рожден, чтобы три раза

Смотреть по разному в глаза…”

“Есть в опыте больших поэтов

Черты естественности той,

Что невозможно, их изведав,

Не кончить полной немотой.

В родстве со всем, что есть, уверясь

И знаясь с будущим в быту,

Нельзя не впасть к концу, как в ересь,

В неслыханную простоту”.

.

“Всю жизнь я быть хотел как все,

Но век в своей красе

Сильнее моего нытья

И хочет быть как я.”

“Жизнь ведь тоже только миг

Только растворенье

Нас самих во всех других

Как бы им в даренье”.

* * *