Синтаксис любви — страница 31 из 66

Эталоном всех 4-х Логик может послужить и пастернаковская 4-я Логика. Человек, получивший двойное философское образование в России и Германии, ученик знаменитого неокантианца Когена, учителя великого Кассирера, Пастернак, покончив с учебой, просто отключился от процесса рационального осмысления бытия и до конца дней, добродушно иронизируя, любил говорить, что всю жизнь заниматься философией — то же, что всю жизнь питаться горчицей. И по одной этой фразе видно, сколь пренебрегал он не только философией, но и здравым смыслом в целом. Ведь пожизненное самозаточение в литературе, на каковое он обрек себя, — диета ничуть не лучше. Но 4-я Логика есть 4-я Логика, и Пастернак, вернувшись из Германии, сбросил с себя рассудок, как дикарь, сбежавший из мира белых людей, сбрасывает на опушке родных джунглей постылый фрак и, вдохнув привычную смесь из ароматов прелых листьев и мускуса, возвращается к себе, вновь живя лишь чутьем и инстинктом.

* * *

Кроме хронического конфликта со своим временем и властью в душе Пастернака постоянно жил еще один конфликт — конфликт с родным племенем и племенной религией. Сам он говорил об этом крайне осторожно, редко и обтекаемо: “Я был крещен в младенчестве моей няней, но вследствие направленных против евреев ограничений и притом в семье, которая была от них избавлена и пользовалась в силу художественных заслуг отца некоторой известностью, это вызывало некоторые осложнения, и факт этот всегда оставался интимной полутайной, предметом редкого и исключительного вдохновения, а не спокойной привычки”.

Гораздо жестче, прямее и беспардоннее говорил об этой душевной ране Пастернака Исайя Берлин: “Пастернак был русским патриотом. Он очень глубоко чувствовал свою историческую связь с родиной… страстное, почти всепоглощающее желание считаться русским писателем, чье корни ушли глубоко в русскую почву, было особенно заметно в его отрицательном отношению к своему еврейскому происхождению. Он не желал обсуждать этот вопрос — не то что он смущался, нет, он просто этого не любил, ему хотелось, чтобы евреи ассимилировались и как народ исчезли бы. За исключением ближайших членов семьи, никакие родственники его не интересовали — ни в прошлом, ни в настоящем. Он говорил со мной как верующий (хоть и на свой лад) христианин. Всякое упоминание о евреях или Палестине, как я заметил, причиняло ему боль…”

Сказать, что конфликт между кровью, с одной стороны, и профессией с вероисповеданием — с другой, был в душе Пастернака совсем непреодолим, нельзя. Иудаизм не только не оппонент поэзии, но фактически базируется на ней, вспомним “Псалтырь” и “Песнь песней”. И при желании Пастернак вполне мог заниматься двуязычной поэзией, как это делали многие его российские соплеменники-поэты.

Иное дело — вероисповедание, проблема эта была неразрешима. Конечно, будь на то его воля, Пастернак, сославшись на произвол няньки и собственную младенческую невменяемость, вполне мог откреститься от неосознанного крещения. Однако это не случилось, и не произошло это потому, что Пастернак был истинным христианином. Он был христианином не по должности, обязанности, привычке, традиции, а по душе. Проще говоря, Христос, в том виде, каким его описал евангелист Иоанн, принадлежал к “Пастернакам”. В этом и только в этом — тайна Пастернаковского упорства в исповедании Христа, с Ним Пастернак исповедовал прежде всего себя.

* * *

Коль случай представился, нельзя не высказаться в этой связи по поводу проблемы структуры Четвероевангелия и центральной его фигуры — Иисуса из Назарета.

Во-первых, тайну и очарование Евангелиям придает то, что в них описаны два психотипа: “Толстой” у Матфея и “Пастернак” у Иоанна. В Писании оба Евангелия этих апостолов разведены по полюсам, и задача промежуточных Евангелий от Марка и Луки заключалась в том, чтобы примирить и по возможности сгладить противоречия крайних Евангелий. Марку и Луке это вполне удалось, и в результате сложился какой-то действительно нечеловечески многоликий, полифонический, многими по-зеркальному узнаваемый и потому чрезвычайно привлекательный образ основателя христианства. Достоевский жаловался, что, в подражание Христу, рисуя образ князя Мышкина, он так и не смог по-настоящему приблизиться к оригиналу. И не мудрено, Мышкин одномерен, как был одномерен его создатель, не знавший, что бесподобие образа Христа в коллективности его ваяния.

У евангелиста Матфея, с его 1-й Волей, Христос-“Толстой” строг, суров, тираничен, ревнив; фраза, брошенная ученику, отпрашивающемуся на похороны, — “Иди за мной, и предоставь мертвым погребать своих мертвецов”, — исчерпывающе характеризует 1-ю Волю матфеевского Христа-“Толстого”. У евангелиста Иоанна эта фраза не только отсутствует, в его Евангелие Христос-“Пастернак” вообще не прибегает к повелительному наклонению.

К какому психотипу принадлежал реальный Христос, модель, увиденная через разные призмы разных психотипов разных евангелистов, с уверенностью сейчас сказать невозможно. Однако, с учетом психе-йоги, некоторые поправки к евангельским и последующим описаниям Христа сделать можно. Главное, Матфей и Иоанн согласны в том, что у Спасителя была 3-я Физика, ясно зримая из его экстрасенсорных способностей. А из этого следует, что христианство искусство вряд ли угадало внешность Христа, воспроизводя Его черты тонкими, мелкими, до приторности красивыми, т. е. рисуя скорее 4-ю, чем 3-ю Физику.

Есть все основания предполагать, что Христос был невысоким, сутулым человеком, с худым носатым лицом, единственным украшением которых являлись присущие высокостоящей Эмоции большие, блестящие, очень выразительные глаза. Кроме того, более чем вероятно, что у Него наличествовал какой-то крупный и очень заметный физический недостаток: что-то вроде усохшей руки или ноги. Вывожу это из его экстрасенсорной обостренности восприятия и из того, что обычная для мужской 3-й Физики тяга к блудницам т. е. женщинам, открытой, непринужденной, демонстративной сексуальности, так и не довела Его до греха. Хотя все предпосылки для грехопадения Иисус, очевидно, создавал сам, явно предпочитая общество блудниц всем другим. Но. Бог миловал и миловал скорее всего потому, что страх был сильнее вожделение, что для “Пастернака” возможно лишь в случае объективной, не поддающейся сокрытию несостоятельности внешних данных.

* * *

“Пастернак” принадлежит к тому редкому типу людей, которые, несмотря на сильную 2-ю Волю, политической карьеры старательно избегают. В политику его может затолкать лишь случай, как это произошло не на радость самому Борису Пастернаку в конце его многострадальной жизни.

Вероятней всего, что лишь судьба заставила делать постылую политическую карьеру другого “Пастернака” — римского императора Антонина Пия, основателя горячо любимой римлянами династии Антонинов, тестя и отчима Марка Аврелия (см. “Лао-цзы”). О невероятных, почти чудесных формах, которые приобретает даже абсолютная власть в нежных, ласковых руках “Пастернака”, можно судить по помещаемым ниже отрывкам из биографии Антонина Пия: “Он выделялся своей наружностью, славился своими добрыми нравами, отличался благородным милосердием, имел спокойное выражение лица, обладал необыкновенными дарованиями, блестящим красноречием, превосходно знал литературу, был трезв, прилежно занимался возделыванием полей, был мягким, щедрым, не посягал на чужое, — при всем этом у него было большое чувство меры и отсутствие всякого тщеславия… Он получил от сената прозвище “Пий” (Благочестивый) за то, что был от природы действительно очень милосердным и во время своего правления не совершил ни одного жестокого поступка…

Первым его высказыванием в новом положении, говорят, было следующее: когда жена стала упрекать его в том, что он по какому-то поводу проявил мало щедрости по отношению к своим, он сказал ей: “Глупая, после того как нас призвали к управлению империей, мы потеряли и то, что мы имели раньше.”…

Будучи императором, он оказывал сенату такое уважение, какое он хотел бы видеть по отношению к себе со стороны другого императора в бытность свою частным человеком… Ни относительно провинций, ни по поводу каких-либо других дел он не выносил никаких решений, не поговорив предварительно со своими друзьями, и формулировал свои решения, сообразуясь с их мнениями. Друзья видели его в одежде частного человека, среди занятий своими домашними делами.

Он управлял подчиненными ему народами с большой заботливостью, опекая всех и все, словно это была его собственность. Во время его правления все провинции процветали. Ябедники исчезли…

…такого авторитета у иноземных народов никто до него не имел, хотя он всегда любил мир в такой степени, что часто повторял слова Сципиона, говорившего, что лучше сохранить жизнь одного гражданина, чем убить тысячу врагов…

Среди многих других доказательств его душевной теплоты приводят еще и такое: когда Марк (Марк Аврелий) оплакивал смерть своего воспитателя и придворные слуги уговаривали его не выказывать открыто своих чувств, император сказал: “Дозвольте ему быть человеком; ведь ни философия, ни императорская власть не лишают человека способности чувствовать…”

Он — едва ли не единственный из всех государей — прожил, не проливая, насколько это от него зависело, ни крови граждан, ни крови врагов, и его справедливо сравнивают с Нумой, чье счастье, благочестие, мирная жизнь и священнодействия были его постоянным достоянием”.

Право, читая такое, невольно начинаешь верить в чудеса: как почти в одно время с Христом, в государстве, возведшем людоедство, распутство и произвол в традицию, абсолютная власть могла оказаться в руках человека столь высокой нравственности, что аналог ему трудно найти даже в наш просвещенный и гуманный век.

Пространность цитирования при рассказах о жизни Антонина Пия и Марка Аврелия (см. “Лао-цзы”) преследовала не только цель по возможности подробней нарисовать психологический портрет представителей этих типов, оказавшихся на вершине государственной пирамиды, но и отчасти восстановить историческую справедливость. Ведь о Нероне и Калигуле — худших представителях императорской власти Рима знают все, тогда как о лучших ее представителях — первых Антонинах — мало кто знает. И лишний раз напомнить о таких замечательных людях совсем не грех. Наконец, пример жизни Антонина Пия и Марка Аврелия подсказывает еще одну небанальную пока мысль, что политическая система сама по себе не многое решает в жизни общества, решающее слово принадлежит людям, стоящим в его главе.