ЦАРСТВО АТОНА НА ЗЕМЛЕ
1
Вернувшись в Ахетатон, я застал фараона Эхнатона совсем больным и нуждающимся в моей помощи. Щеки его ввалились, на лице резко обозначились высокие скулы, а шея еще вытянулась и больше не могла выдержать двойной тяжести венцов, возлагавшихся на голову царя в торжественных случаях и оттягивавших ее теперь назад. Бедра фараона раздались вширь, но ноги были тонки, как прутья, глаза опухли от постоянной головной боли и были окружены фиолетовыми тенями. Он не смотрел больше в глаза людям: взгляд его блуждал в иных пределах, и часто он забывал ради своего бога тех, с кем только что говорил. Головные боли ужесточились из-за его привычки прогуливаться под палящим полуденным солнцем без царского головного убора и без балдахина, подставляя обнаженную голову под благословенные лучи своего бога. Но лучи Атона не были благословенны для него, они отравляли его, он бредил, и его посещали жуткие видения. Его бог был, видно, похож на него самого, раздавая добро и любовь слишком щедрою рукой, слишком внезапно и обильно, принуждая и неволя, так что добро оборачивалось злом, а любовь сеяла вокруг разрушения.
Но в моменты просветлений, когда я прикладывал к голове фараона холодные примочки и умерял его боли смягчающими снадобьями, его глаза, устремленные на меня, были полны такой горечи и скорби, словно невыразимое разочарование тайно овладело его душой; его взгляд проникал прямо в мое сердце. И я снова любил его в его слабости и готов был пожертвовать многим, чтобы избавить его от этого разочарования. Он говорил мне:
– Возможно ли, Синухе, чтобы мои видения были ложью и происходили лишь от болезненности моей головы? Если это так, жизнь много страшнее, чем я мог предположить, и миром правит не добро, но безначальное и бесконечное зло. Но ведь этого не может быть, мои видения должны быть истинными. Ты слышишь, непреклонный Синухе? Мои видения должны быть истинными, пусть Его солнце и не озаряет более мое сердце и друзья оплевывают мое ложе. Но ведь я не слеп, я вижу человеческое сердце. И твое сердце вижу, Синухе, твое мягкое и слабое сердце, и знаю, что ты считаешь меня безумным, но прощаю тебя, потому что свет однажды озарил и твою душу.
Когда боли усиливались, он вскрикивал и стонал, и взывал ко мне:
– Синухе! Больную скотину милосердно побивают палицей, копьем оказывают милость раненому льву, только над человеком никто не сжалится! Разочарование для меня горше смерти, и умирать мне не страшно: Его свет воссияет в моем сердце. Плоть может умереть, но дух будет жить вечно, осиянный Его светом, разлитым в мире. От солнца я рожден, Синухе, и к солнцу я вернусь, я жажду этого возвращения, ибо здесь я во всем обманулся.
Так говорил он мне, страдая в своей немощи, и я не понимал, знает ли он сам, о чем говорит. Однако ближе к осени он стал поправляться благодаря моему уходу, хотя, возможно, было бы лучше не выхаживать его, а дать ему умереть. Но врачу непозволительно поступать так, если в его власти вылечить больного, и часто это истинное проклятье, но ничего не поделаешь – врачу должно лечить и добрых, и злых, и праведных, и неправедных. И вот, ближе к осени, когда фараон начал поправляться, он стал постепенно замыкаться в себе и не разговаривал уже ни со мной, ни с другими, взгляд его сделался жестким, и он все больше времени проводил в одиночестве.
Его слова о друзьях, оплевывающих его ложе, были, впрочем, справедливы. После рождения пятой дочери царица Нефертити окончательно отвратилась от супруга и возненавидела его, она не отдавала себе отчета в своих поступках и стремилась лишь оскорбить его всеми возможными способами. В пору созревания ячменя Нефертити понесла в шестой раз, но дитя в ее утробе было царской крови лишь по названью: лоно Нефертити впустило чужое семя, ибо она, преступив однажды границы дозволенного, презрела вскоре всякие границы и развлекалась со всеми, с кем ей было угодно, в том числе и с моим другом Тутмесом. Ей не приходилось подолгу искать соучастника для своих любовных игр – ее красота была все еще царственной, хоть весна ее уже миновала, но в глазах и в насмешливой улыбке было что-то такое, что действовало на мужчин неотразимо, подобно приворотному зелью, так что они не могли совладать с собой. С умыслом и зловредной нарочитостью, движимая своей нанавистыо и озлобленностью, она вовлекала в свои забавы верных и преданных Эхнатону, отчуждая их от него и разрежая любящий круг его приверженцев.
Ее воля была тверда, а ум пугающе остер. Опасна женщина, соединяющая в себе злонамеренность с умом и красотой, но стократ опаснее та, которая обладает впридачу и властью Великой царственной супруги. Многие годы обуздывала она себя и не давала воли. Слишком много лет приучалась расточать улыбки, покорять своей красотой, тешиться украшениями, вином, стихами и игрой с обожателями. Однако что-то сломалось в ней после рождения пятой дочери, когда она утвердилась в мысли, что не сможет никогда родить сына, и объявила фараона Эхнатона виновником этого. Спору нет, подобное странно и противно природному порядку и может даже помрачить рассудок женщины. И все же следует помнить, что в жилах Нефертити текла темная кровь жреца Эйе, лживая, коварная, неправедная кровь, отравленная властолюбием, и поэтому не стоит особенно удивляться тому, что Нефертити была такой, а не иной.
Хочу, однако, заметить в ее оправдание, что за все предшествовавшие годы, никто не мог сказать о ней худого слова или рассказать какой-нибудь сплетни: она была преданной женой и окружала фараона Эхнатона любовью и нежностью, защищала в его безумии и верила его видениям. Поэтому многие дивились внезапной перемене, происшедшей с ней, и видели в этом действие проклятия, лежащего на Ахетатоне подобно смертной тени. Глубина падения царицы была столь велика, что, как говорили, она унизилась до развлечений со слугами, сарданами и даже с могильщиками, хотя в это я поверить не могу: люди, как только у них появляется повод для сплетен, охотно преувеличивают и раздувают действительные обстоятельства, даже такие, как эти, где действительность и без того была поистине прискорбна.
Все же мне не хочется судить царицу чересчур строго: какой женщине было бы под силу выдержать такую жизнь, будучи царицей и самой прекрасной женщиной из всех живущих, обладающей умом и душой и окруженной всеобщим поклонением; кто выдержал бы жизнь с безумным сновидцем-мужем, заставлявшим ее, подобно корове, вынашивать каждый год детей, и притом одних дочерей, а в постели неизменно рассуждавшим об Атоне! К тому же когда глаза Нефертити открылись и нежность в ее сердце сменилась ожесточением, она, как умная женщина, не могла не заметить, что фараон Эхнатон сеет вокруг себя разрушение и, сам того не подозревая, расшатывает свой трон себе на гибель. Поэтому вполне возможно, что вольность ее поведения и жажда мужчин, суть следствия не поздно проснувшейся женской страсти, а хладнокровно и заблаговременно произведенного расчета – завоевать, перетянуть на свою сторону преданных фараону людей и египетскую знать способом, наиболее ей доступным, имеющимся в распоряжении у всякой красивой женщины. Впрочем, это только мои домыслы, и на самом деле все могло быть иначе.
Но, как бы то ни было, фараон Эхнатон замкнулся в своем одиночестве, и пищей ему стал хлеб бедняка, а питьем – нильская вода, ибо он желал очистить свое тело для обретения прежней просветленности и полагал, что вино и мясо помрачают его видение.
Из внешнего мира в Ахетатон более не поступало радостных вестей. Азиру потоком слал фараону из Сирии глиняные таблички с нескончаемыми жалобами. Его люди хотят возвратиться в свои дома, писал он, чтобы пасти овечьи стада, ухаживать за скотом, возделывать землю и развлекаться со своими женами, ибо они мирные люди, любящие одну только мирную жизнь. Но из Синайской пустыни на их землю беспрерывно вторгаются разбойничьи шайки, пренебрегая священными границами, обозначенными порубежнымими камнями, и разоряют Сирию, причем вооружены разбойники египетским оружием, их действиями руководят египетские военачальники и набеги они совершают на египетских боевых колесницах; все это представляет для Сирии непреходящую угрозу и Азиру никак не может распустить своих людей по домам. Также начальник гарнизона Газы ведет себя самым непозволительным образом, противно духу и букве мирного соглашения, закрывая ворота города перед мирными купцами и караванами, впуская торговать только тех, кого отбирает сам, по своему злобному усмотрению. Азиру еще много на что жаловался, его жалобным писаниям не было конца, и другой на его месте, по его уверениям, давно потерял бы терпение, но не он, он долготерпелив, ибо больше всего на свете любит мир. Однако если подобным делам не будет положен предел, то за последствия он не ручается.
Вавилон был оскорблен египетским соперничеством на поприще хлебной торговли в Сирии, а царь Буррабуриаш выказывал недовольство фараоновыми дарами, присланными в качестве приданого, полагая их недостаточными и посылая длинные перечни наискромнейших требований, удовлетворение которых поможет фараону сохранить дружбу Буррабуриаша. Постоянно пребывающий в Ахетатоне вавилонский посол пожимал плечами, разводил руками и даже рвал на себе бороду, говоря:
– Мой господин как лев, который неспокоен в своем логове и принюхивается к ветру – что тот несет. Он возлагает все свои надежды на Египет, но если Египет так беден, что не может прислать достаточно золота, чтобы господин нанял крепких ратников из варварских стран для своего войска и построил нужные ему боевые колесницы, – тогда я не знаю, что может случиться. С сильным и богатым Египтом мой господин всегда рад дружить, и такой союз будет залогом мира на всей земле, ибо Египет и Вавилония пребогаты и не нуждаются в войнах, напротив, они заинтересованы в сохранении прежнего порядка ради своего богатства. Но дружба со слабым и бедным Египтом теряет цену в глазах моего господина и делается ему скорее в тягость. Могу сказать, что господин мой испытал великую скорбь и изумление при виде Египта, отступившегося от Сирии из-за своей слабости. Всяк сам себе лучший друг, и Вавилонии следует заботиться о Вавилонии. И хоть сам я сердечно люблю Египет и желаю ему всяческих благ, для меня интерес моей страны важнее, чем интерес Египта, и я не удивлюсь, если мне скоро придется собираться в дорогу и возвращаться в Вавилон – как ни огорчительно это будет для меня!
Так я говорил, и ни один здравомыслящий человек не мог ничего возразить против его разумных доводов. А тем временем царь Буррабуриаш перестал слать в Ахетатон игрушки и разноцветные яички для своей трехлетней супруги, хоть та и была дочерью фараона и в жилах ее текла священная кровь.
Зато в Ахетатон прибыло хеттское посольство, в котором были и весьма прославленные высшие военачальники. Свое прибытие они объясняли желанием укрепить давние дружеские связи между Египтом и царством Хатти, а также стремлением познакомиться с обычаями Египта, о привлекательности которых они много наслышаны, и с египетским войском, устройство и вооружение которого несомненно содержит много интересного и поучительного для них. Их манеры были отменны и исполнены благожелательности, и они привезли с собой щедрые подношения всей высшей придворной знати. Юному Туту, супругу Анхсенатон и зятю фараона, они, между прочим, подарили нож из синеватого металла, который был острее и прочнее любых других ножей, так что мальчик был совершенно счастлив и не знал, как услужить им. В Ахетатоне только у меня одного был такой нож, подаренный мне в свое время хеттским начальником гаванского гарнизона, которого я вылечил, о чем я уже рассказывал, и я посоветовал Туту оправить его нож в золото и серебро на сирийский манер, как я сделал со своим в Смирне. Таким образом, получилось сверкающее драгоценное оружие, Тут был от него в восторге и сказал, что велит положить его вместе с собой в гробницу. Он был нежным и болезненным мальчиком и слишком часто для своих лет думал о смерти.
Хеттские военачальники были в самом деле приятными и обходительными людьми. На их нагрудных пластинах и накидках сверкали изображения крылатых солнечных дисков и секир. Их величественные и гордые носы, волевые подбородки и неукротимый взгляд диковатых звериных глаз неотразимо действовали на придворных дам, падких, как водится, до всего нового. Поэтому хетты немедленно обзавелись сонмом друзей и с утра до ночи и с ночи до утра веселились на пирах, устраивавшихся в их честь во дворцах знати, так что под конец совсем обессилели от выпитого и с улыбкой жаловались на головную боль. И так же улыбаясь они говорили:
– Мы знаем, что о нашей стране рассказывают всякие ужасы по милости соседей-завистников, сочиняющих весь этот вздор. Поэтому нам особенно приятно, что теперь, видя нас, вы воочию можете убедиться, что мы не какие-то дикари, и многие из нас даже умеют читать и писать. Мы не пожираем сырое мясо и не пьем кровь младенцев, как о нас говорят, мы умеем есть так же, как сирийцы или египтяне. Мы мирный народ и не ищем войны, мы приехали к вам со многими подарками, но не ждем ответных даров, мы хотим лишь знаний, чтобы, обогатившись ими, приобщить наш народ к мудрой учености и высокой культуре. К примеру, нам весьма любопытна манера сарданов управляться с оружием, и мы искренне восхищены вашими изящными, отделанными золотом боевыми колесницами, с которыми наши повозки, тяжелые, неуклюжие и, главное, никак не украшенные, не могут идти ни в какое сравнение. Не придавайте значения всей чепухе, которую плетут митаннийские беженцы: в них говорит одно озлобление, ибо они трусливо бежали из своей страны, побросав все свое имущество. Уверяем вас, что ничего плохого с ними бы не приключилось, если б они остались на месте, мы радушно советуем им возвратиться к себе и жить вместе с нами в мире и согласии, ибо мы не станем держать на них зла за их россказни, понимая их состояние. Но пусть поймут и нас, и вы нас поймите: земля Хатти тесна, а у нас у всех много детей, поскольку великий царь Сиппилулиума горячо любит детей. Для них нужно место, и нам нужны новые пастбища для наших стад; а у Митанни земли много, их женщины рожают по одному ребенку, редко – двух. Но главное – у нас не стало больше сил смотреть на то, как насилие и неправда торжествует в Митанни, и если говорить честно, то митаннийцы сами попросили нас о помощи, так что мы вошли в их страну как освободители, а не как захватчики. Теперь есть много места и для нас, и для наших детей, и для наших стад, и мы не мечтаем о новых завоеваниях – ведь мы мирный народ и нуждались лишь в земле, чтоб всем нам поместиться, и вот теперь мы всем довольны!
Они подымали на выпрямленных руках кубки, восхваляя Египет, а женщины с вожделением смотрели на их мускулистые шеи и зверинные глаза и млели от их речей:
– Египет – прекрасная страна, и мы любим ее. Но, может быть, и в нашей стране есть кое-что, чему стоит поучиться. Мы уверены, что наш правитель охотно оплатит расходы на дорогу и пребывание у нас тех высоких гостей, которые благосклонно отнесутся к нам и пожелают лучше узнать наши обычаи. Быть может, царь сверх того наградит их ценными подарками, ибо он особо благоволит к египтянам и нежно любит детей. Раз мы заговорили о детях, то впору заметить, что хоть царь наш и выказывает попечение о том, чтобы мы плодились и размножались, однако прекрасным египтянкам бояться нечего: мы отменно сумеем развлечь их, причем самым изысканным способом, предохраняющим от нежелательной беременности, – мы потешим их на египетский манер, так же как по-египетски едим здесь!
Вот такие они вели речи перед придворными, а еще превозносили красоту Ахетатона, так что все двери перед ними были открыты и ничего от них не утаивали. Однако на меня с их приездом повеяло забытым смертным духом, я вспомнил их неприветливую страну, насаженных на колья колдунов по обеим сторонам дороги, и, когда они отбыли восвояси, я не опечалился.
Но с ними или без них, Ахетатон перестал быть похож на себя: его жителями овладело какое-то исступление – никогда с такой ненасытностью и безоглядностью не предавались здесь обжорству, питию, утехам и развлечениям, как теперь. Ночи напролет пылали факелы перед домами знати, и дни напролет звучали там музыка и смех. Горячка захватила даже прислугу и рабов, которые напивались допьяна среди бела дня и бродили шатаясь по улицам, забыв о всяком почтении к господам и не страшась более наказаний. Но веселье было болезненное и надрывное, оно не утоляло жажды людей, но сжигало их подобно изнурительной лихорадке, ибо, веселясь, они хотели забыть о будущем. И посреди забав, песен и винного дурмана город вдруг мертвенно затихал, и тогда смех застревал в горле, и люди испуганно взглядывали друг на друга, забывая, что хотели сказать. К тому же в Ахетатоне появился странный приторный запах, происхождение которого никто не знал и заглушить который не могли ни благовония, ни душистые курения. Он особенно чувствовался ранним утром и вечером на закате солнца; он шел не с реки, не с рыбных прудков или священного Атонова озера, и он не исчез даже после того, как разрыли и прочистили сточные протоки. Многие говорили, что это тоже действие проклятья и запах этот – Амона.
Другой род исступленного рвения охватил художников: они рисовали, писали и ваяли с небывалым дотоле неистовством, словно чувствовали, что время утекает у них между пальцами, и торопились истощить свое мастерство, прежде чем завершатся положенные сроки. С горячечным пылом они предавались преувеличениям, искажая правду и превращая ее в смехотворное подобие своими резцами и перьями; они соревновались в изобретении все более странных и отвлеченных форм для изображения сущего, пока наконец не заявили о своей способности запечатлеть настроение и движение насколькими линиями и штрихами. Выражение глаз и помыслы человека они умудрялись передать одной-единственной извилистой линией, а фараона Эхнатона рисовали так, что приводили в ужас всех преклонных годами: шея фараона оказывалась непомерно вытянутой, а бедра еще шире, чем в действительности, хотя поистине они были и так непомерно широки. Они изображали фараона так, как по моему представлению мог бы сделать только ярый ненавистник. Но сами они были в восторге от своих успехов как в скульптуре, так и в живописи и заявляли:
– Воистину так еще не изображали и не ваяли! Это сама жизнь!
Но я говорил своему другу Тутмесу:
– Фараон Эхнатон поднял тебя из грязи и возвысил до себя, сделав своим другом. Почему же ты изображаешь его так, словно люто ненавидишь его, почему оплевываешь его ложе и предаешь его дружбу?
Тутмес отвечал:
– Не мешайся в дела, в которых не смыслишь, Синухе! Может, я и ненавижу его, но гораздо меньше, чем себя. Огонь творца сжигает меня, и никогда еще руки мои не были столь искусны. Быть может, неудовлетворенный и ненавидящий себя способен создать большее, чем благостный и всем довольный художник. Все цвета и формы я творю из себя и все многообразие тоже, и в каждой скульптуре я высекаю себя в камне на вечные времена. Из людей ни один не подобен мне, я больше всех, и нет для меня непререкаемых законов и запретов – мое искусство выше законов, и сам я, творец, больше бог, чем человек! Создавая цвета и формы, я соперничаю с его Атоном и побеждаю Атона, ибо все, что творит из себя Атон, – гибнет, сотворенное же мною – остается жить вечно!
Впрочем, говоря это, он был пьян, ибо пил целый день, и я его простил: в лице Тутмеса была мука и взгляд его был взглядом несчастного человека.
Так шло время. Собрали с полей урожай, поднялись и разлились воды, потом начали спадать, потом наступила зима, а с ней на египетскую землю пришел голод, и уже никто не знал, какое несчастье родит завтрашний день. В начале зимы Ахетатона достигла весть о том, что Азиру открыл для хеттов многие сирийские города и что хеттские боевые колесницы пересекли Синайскую пустыню и напали на Танис, опустошив вокруг плодородные нижние земли вплоть до реки.
2
Следом за этим известием в Ахетатон прибыли Эйе из Фив и Хоремхеб из Мемфиса – для совещания с фараоном и спасения того, что можно было спасти. Как врач я присутствовал на этом совещании: я опасался, что от всех неприятностей, которые фараону придется услышать и усвоить, ему сделается дурно, и он опять занеможет. Однако фараон был сдержан, холоден и не терял самообладания, пока Эйе и Хоремхеб говорили перед ним.
– Житницы фараона пусты, – говорил жрец Эйе, – и в нынешнем году страна Куш не прислала нам положенной дани, на которую я возлагал все мои надежды. В стране великий голод, люди выкапывают из ила корни водяных растений и едят их, обдирают кору фруктовых деревьев себе в пищу, поедают саранчу, жуков и лягушек. Многие уже умерли, другим – и их куда больше! – суждено умереть в скором будущем. Даже при строжайшем и умереннейшем распределении царского зерна на всех не хватит, а хлеботорговцы продают свое зерно по слишком высоким ценам, чтобы беднякам можно было покупать его. В умах людей происходит великое брожение и беспокойство, поселяне бегут в города, а горожане бегут из городов, и все говорят: «Это проклятье Амона, и мы страдаем из-за нового бога царя!» Поэтому, фараон Эхнатон, нельзя медлить – примирись с жрецами, отдай Амону его власть, пусть люди поклоняются ему и приносят жертвы, пусть все успокоятся. Отдай Амону его земли, пусть он возделывает их, потому что земледельцы не осмеливаются сеять на них, да и твои земли остаются порожними, их называют «проклятой землей». Поэтому примирись с жрецами и сделай это без промедления, иначе я умываю руки и не могу ручаться за последствия!
А Хоремхеб сказал:
– Буррабуриаш купил мир у хеттов, а Азиру, уступая их давлению, открыл им города и стал их союзником. Число хеттских воинов в Сирии подобно морскому песку, а колесниц у них больше, чем звезд на небе. Это гибель для Египта, ибо они, не имея флота, коварно привезли по суше воду в пустыню. Бесчисленное множество кувшинов с водой привезли они, так что когда в начале весны через пустыню двинется великое войско, оно не будет страдать от жажды. Замечу, что большую часть сосудов они закупили в Египте, и купцы, продававшие им пустые горшки, в своей жадности собственными руками вырыли себе могилу. Колесницы Азиру и хеттов уже совершили вылазки в Танис и в землю Египта, побуждаемые нетерпением, и, значит, сами нарушили мирное соглашение. Урон для нашей чести невеликий, да и разрушения они произвели незначительные, но я велел распространить в народе молву о жестоком поношенье и о хеттской свирепости, так что народ созрел для войны. Еще есть время, царь! Позволь мне затрубить в трубы, поднять ввысь реющие стяги и объявить войну! Собери всех способных носить оружие в учебные лагеря, вели направлять всю медь на выделку копий и наконечников для стрел, и ты увидишь – царский трон будет спасен. Я спасу его, я поведу невиданную войну, я побью хеттов и верну под твою руку Сирию. Все это я смогу сделать, если все египетские запасы и зерно отдадут войску. Голод делает воинами даже трусов. Амон или Атон – им все равно, народ забудет об Амоне, ведя войну, и любые брожения найдут выход в борьбе с врагом, победоносная же война укрепит твой трон прочнее прежнего. А я обещаю тебе, Эхнатон, что война будет победоносной, потому что я – Хоремхеб, Сын сокола, рожден для великих дел и ныне – мой день, которого я ждал всю свою жизнь!
Но Эйе поспешно возразил:
– Не слушай Хоремхеба, фараон Эхнатон, не слушай его, мой милый мальчик! Обман говорит его устами, ибо он жаждет заполучить твою власть. Заключи соглашение с Амоновыми жрецами и тогда объявляй войну. Но только не ставь во главе войска Хоремхеба, отдай власть какому-нибудь умудренному годами опытному военачальнику, изучившему искусство войны по древним письменам времен великих фараонов; тому, кому ты сможешь вполне доверять.
– Если б мы не стояли сейчас перед царем, – сказал Хоремхеб, – я бы заткнул кулаком твой вонючий рот, жрец Эйе! Ты меришь меня своей мерой, и обман говорит твоими устами – ведь тайно ты уже снесся с Амоновыми жрецами и заключил с ними соглашение за спиной царя! Не я обманываю мальчика, чью слабость однажды защитил, прикрыв своим платьем в пустыне близ фиванских гор. Моя цель – величие Египта, и я смогу добиться этого!
Фараон Эхнатон вопросил их:
– Вы сказали?
И они ответили в один голос:
– Мы сказали.
Тогда фараон проговорил:
– Мне надо бодрствовать и молиться, прежде чем я приму решение. Соберите завтра весь народ, соберите тех, кто любит меня, знатных и простых, господ и слуг, привезите камнеломов из их города, чтобы через них я говорил с моим народом и им объявил свое решение.
И они сделали по слову его и собрали назавтра весь народ: Эйе – веря, что фараон примирится в Амоном, а Хоремхеб – надеясь, что он объявит войну Азиру и хеттам. Фараон же бодрствовал всю ночь и молился, беспокойно расхаживал по своими покоям, не принимая пищи и не разговаривая ни с кем, так что как врач я не мог не волноваться за него. И вот на следующий день его вынесли на носилках к собравшемуся народу, и с водруженного перед всем народом трона он обратился к толпе, воздев руки, с лицом ясным и сияющим, как само солнце:
– Моя слабость причиной голоду в земле египетской, моя слабость причиной тому, что неприятель угрожает нашим рубежам. Ибо знайте, что хетты изготовились нанести из Сирии удар по Египту, и что ноги врагов скоро ступят на Черные земли. Все это должно было случиться из-за моей слабости, из-за того, что я неясно различал голос моего бога и не исполнял его волю. Но ныне бог открылся мне. Атон вразумил меня, и его истина воссияла в моем сердце; теперь во мне нет ни слабости, ни сомнения. Я низверг ложного бога, но по слабости своей оставил других египетских богов править наравне с Атоном, и их черная тень легла на весь Египет. Поэтому да падут отныне все ветхие боги земли Кемет и да воцарится и воссияет над нашей землей свет единого Атона! Да падут ветхие боги! Да настанет царство Атона на земле!
Народ ужаснулся, услышав слова фараона: кто-то воздел руки, кто-то пал на лицо свое и простерся перед царем. Но он возвысил голос и продолжал с твердостью:
– Любящие меня, идите и повергайте в прах ветхих богов земли Кемет! Разбивайте их жертвенники, крушите их изваяния, выливайте на землю их священную воду, сносите их капища, стирайте их имена со всех стен и в самых гробницах не оставляйте их, дабы спасти Египет! Знатные и сановные, возьмите в руки палицы; художники, оставьте ваши резцы и вооружитесь топорами; строители, подымите свои кувалды и идите во все края, идите по городам и селениям – свергайте ветхих богов и уничтожайте их имена! Так я очищу Египет от власти зла!
Многие люди стали разбегаться в ужасе, но фараон, набрав побольше воздуха, выкрикивал с пылающим, исступленным лицом:
– Да приидет царство Атона на землю! Да не будет отныне ни рабов, ни господ, ни хозяев, ни слуг! Все люди равны и свободны перед лицом Атона! Никто не должен пахать чужую землю или ворочать жернова на чужой мельнице! Пусть каждый выбирает себе работу сам по доброй воле и будет свободен приходить и уходить, когда ему вздумается. Фараон сказал!
Народ больше не шумел. Люди стояли в безмолвии, не отрывая взгляда от царя. Город мертвенно затих, и только остро чувствовался неприятный приторный запах. И тогда под напряженными взглядами людей фараон Эхнатон увеличился в их глазах, сияние его лица ослепило их, и сила его вошла в их сердца. Они завопили от охватившего их восторга, говоря друг другу:
– Такого прежде еще не видывали! Воистину его бог говорит через него, и нам надо слушаться!
И в возбуждении народ начал расходиться, споря между собой и пуская в ход кулаки, а позже на одной из улиц верные фараону избили до смерти стариков, осмелившихся возражать им.
Но когда все разошлись, жрец Эйе сказал фараону:
– Эхнатон, можешь выбросить царский венец и сломать свой жезл, ибо слова, сказанные тобой, опрокинули твой трон.
Фараон Эхнатон ответил:
– Слова, сказанные мной, сделали мое имя бессмертным во веки веков, и моя власть над людскими сердцами пребудет вечно!
И тогда жрец Эйе обтер руки одна о другую, плюнул на землю перед фараоном, втоптал плевок ногой и сказал:
– Если так, я умываю руки и буду поступать по своему усмотрению – я не считаю себя обязанным отчитываться за свои поступки перед сумасшедшим!
Он собрался уйти, но Хоремхеб ухватил его за руку и за шиворот и, легко держа его так, хоть тот был большой и крепкий мужчина, проговорил:
– Это твой царь, и тебе следует исполнять его приказы, Эйе, а не предавать его! Не предавай его, а то я вспорю тебе брюхо, даже если мне придется нанять для этой цели целый отряд на собственные средства! Я предупредил, и врать мне несвойственно. Безумие царя велико, это правда, и я не надеюсь, что из этого выйдет что-нибудь путное, но и в его безумии я люблю его и останусь верным ему, потому что я дал клятву и когда-то прикрыл его слабость своим платьем. Однако во всем этом есть толика смысла: если бы он только низверг старых богов, это означало бы междоусобную войну и больше ничего, но, освобождая рабов на мельницах и на полях, он путает планы злокозненных жрецов и привлекает народ на свою сторону, хоть, возможно, это приведет лишь к еще большей неразберихе. Что мне, впрочем, безразлично. Но вот как нам быть с хеттами, царь Эхнатон?
Фараон сидел с потухшим лицо, безвольно опустив руки на колени, и ничего не отвечал. Хоремхеб сказал:
– Дай мне золото и зерно, отдай оружие, колесницы и лошадей, дай право платить воинам жалованье и отзывать стражников из любого города в Нижнюю землю. Тогда я смогу отразить нападение хеттов.
Фараон поднял на него налитые кровью глаза и тихо проговорил:
– Я запрещаю тебе объявлять войну, Хоремхеб. Если народ захочет защищать Черные земли, то этому помешать я не в силах. Ни золота ни зерна – не говоря уж об оружии – я тебе дать не могу и не дал бы, даже если б они у меня были, потому что я не хочу отвечать злом на зло. Ты волен устраивать оборону Таниса, если желаешь, но не проливай кровь и только защищайся, если на вас нападут.
– Пусть будет по слову твоему, – ответил Хоремхеб. – Что так, что этак – все одно жизнь дерьмовая. Помру, значит, в Танисе по твоему царскому велению. Все равно без зерна и золота самое наиотважное и искуснейшее войско долго не продержится. Но плевал я на все эти нюни! Оборонюсь уж как-нибудь по своему разумению, царь Эхнатон! Прощай и здравствуй сколь сможешь долго!
И он ушел. Ушел и жрец Эйе. Я остался один с фараоном. Он посмотрел на меня бесконечно усталым взглядом и сказал:
– Силы оставили меня вместе с моими словами, но даже в этой слабости я счастлив. Что ты намерен делать, Синухе?
В совершенном изумлении я уставился на него, ничего не понимая. Он измученно улыбнулся и спросил:
– Ты любишь меня, Синухе?
Я ответил, что да, я люблю его даже в его безумии. Тогда он сказал:
– Если ты любишь меня, ты знаешь, что должен делать.
Но мой разум не хотел покоряться его воле, ибо в сердце своем я понимал, чего он от меня ждет. Наконец с раздражением я ответил:
– Я думал, что нужен тебе здесь как врач, но если это не так, я уеду. Полагаю, что не очень гожусь в молотобойцы, чтобы крушить изваяния, и руки мои слишком слабы, чтобы махать кувалдой, но пусть будет твоя воля. Народ, разумеется, спустит с меня шкуру с живого, разобьет мне камнями голову и повесит за ноги на стене, но тебя такое вряд ли тронет. Так что я отправляюсь в Фивы – ведь там много храмов и люди меня знают!
Он ничего не ответил мне, и я покинул его, кипя от негодования, ибо все это было, по моему мнению, величайшей глупостью и безрассудством. Он остался один сидеть на своем седалище, а я отправился к Тутмесу, потому что нуждался в обществе друга, чтобы излить переполнявший меня гнев.
В мастерской у Тутмеса сидел Хоремхеб, и вместе с ними распивал вино старый пьяница, художник по имени Бек. Слуги Тутмеса увязывали тюки, собирая его в дорогу.
– Во имя Атона! – провозгласил Тутмес, подымая золотую чашу. – Итак, больше нет ни знатных, ни простых, ни рабов, ни господ, а я, под руками которого оживает камень, отправляюсь крушить уродливые изваяния богов! Давайте выпьем, мои добрые друзья, потому что, боюсь, ни одному из нас не суждено прожить долго!
Мы выпили вместе вина, и Бек сказал:
– Он поднял меня из грязи и возвысил до себя, сделав своим другом. И всякий раз, когда я пропивал свое платье, он дарил мне новое. Так неужели ж я откажусь порадовать его такой малостью? Надеюсь, правда, что смерть моя не будет слишком мучительной, а то парни из моей деревни злобноваты и имеют нехорошую привычку чуть что пускать в дело серпы и вспарывать животы тем, кто им не по вкусу.
– Я вам не завидую, – сказал Хоремхеб, – хотя уверяю вас, привычки хеттов гораздо неприятнее. Все же я твердо намерен воевать с ними и разбить их, потому что верю в свою удачу: однажды я видел в Синайской пустыне, как горел куст – или дерево, горел и не сгорал; и вот с тех пор я знаю, что рожден для великих дел. Голыми руками их творить, конечно, несподручно, разве что мои воины возьмут хеттов на испуг – забросают их собственным дерьмом!
Я сказал:
– Во имя Сета и всех злых духов! Объясните мне, за что мы его любим? Почему повинуемся, раз точно знаем, что он безумен и все слова его безумны? Объясните мне, если можете!
– Ну, на меня его чары не действуют, – сказал Бек. – Я просто старый пьяница, и от моей смерти никому урона не будет. Поэтому я и хочу сделать ему приятное и отплатить за все годы моей пьяной жизни, проведенные возле него.
– А я, – запальчиво воскликнул Тутмес, – если что и испытываю к нему, то скорее ненависть, а уж никак не любовь! И поеду выполнять его приказ из ненависти, потому что хочу приблизить его конец! Воистину всем этим я уже сыт по горло и жажду, чтобы все закончилось.
Но Хоремхеб сказал:
– Оба вы врете, свиньи! Лучше уж признайтесь, что когда он смотрит вам в глаза, по вашим дерьмовым спинам пробегает дрожь и вы хотите стать детишками и играть на лугу с овечками! На меня одного его взгляд не имеет такого действия, но моя судьба иначе связана с ним, и я готов признать, что люблю его, хоть ведет он себя как баба и голос у него бабий!
Вот так мы разговаривали и пили вино и смотрели, как скользят суда вниз по реке, как идут под парусами вверх и увозят из Ахетатона людей. Кто-то из знати бежал, прихватив с собой что получше, другие – и их было большинство – отправлялись согласно приказу фараона низвергать египетских богов и распевали во все горло гимны Атону. Не думаю, чтобы их пение было продолжительным, скорее всего оно обрывалось как только они оказывались лицом к лицу с разъяренной толпой в местном храме… Мы пили весь день, но вино не веселило наши сердца, ибо будущее разверзлось пред нами как черная бездна и речи наши становились все мрачнее.
На следующий день Хоремхеб взошел на корабль, чтобы отбыть в Мемфис, а оттуда в Танис. Но еще прежде я обещал ссудить ему столько золота, сколько смогу собрать в Фивах, и отправить ему половину своих запасов зерна. Другую половину я собирался употребить для своих целей. Быть может, в этом и заключался источник моей слабости и моих бед: половину я всегда отдавал Эхнатону, а другую половину – Хоремхебу, полностью же не отдавал ничего и никому.
3
И вот мы с Тутмесом отправились в Фивы. Но еще на порядочном расстоянии от города нам стали попадаться плывущие по реке трупы. Разбухшие, они грозно покачивались, сносимые вниз течением, и мы видели бритые головы жрецов, видели знатных и простых, стражников и рабов: по волосам и платью, по цвету кожи можно было различить, кем они были при жизни, – пока тела мертвецов не начинали чернеть и разлагаться или пока их не сжирали крокодилы. Этим тварям теперь не приходилось подыматься вверх по реке к Фивам, чтобы полакомиться человечиной, – везде на обоих берегах и селениях людей лишали жизни и убитых сбрасывали в воду, так что крокодилам было раздолье и они могли проявлять даже известную разборчивость в пище. Поэтому они, выказывая свою особую мудрость, охотнее потребляли нежное мясо женщин и детей и отдавали предпочтение мясистым телам знати, нежели жилистым трупам рабов и носильщиков. Если у крокодилов есть разум, а он, разумеется, есть, то в эти дни они должны были хором величать Атона.
Вся река пропахла смертью, а в ночной темноте ветер доносил горький запах дыма из Фив. Тутмес ядовито заметил:
– Воистину похоже, что царство Атона сошло на землю!
Но мое слабое сердце скрепилось, и я ответил ему:
– Никогда доныне, Тутмес, не вершились такие дела, и никогда больше у мира не будет такой возможности. Хлеб не испечь, не смолов зерна. Атонова мельница перемалывает сейчас зерно на муку, а мы будем выпекать из муки хлеб ради фараона Эхнатона, и тогда воистину мир изменится и все люди наконец станут братьями пред лицом Атона!
Тутмес сказал, отхлебывая из чаши (он все время пил, чтобы заглушить приторный запах):
– Прошу прощения, но я чувствую необходимость подкрепить свои силы вином, ибо при мысли о том, что нам предстоит, признаюсь, я испытываю страх и колени мои становятся как вода. В такие времена уместнее всего напиваться – никаких лишних мыслей; жизнь, смерть, люди, боги – все становится едино!
Когда мы подплыли к Фивам, город во многих местах был охвачен огнем. Даже в Городе мертвых вспыхивали там и сям языки пламени, потому что народ грабил гробницы и поджигал набальзамированные тела жрецов. Лучники, даже не попытавшись узнать, зачем мы прибыли, обстреляли со стен наш корабль. Когда мы высаживались на берег, разгоряченные «кресты» расправлялись с «рогами», столкнув их в воду и побивая шестами, пока те не утонули. Из чего мы могли сделать вывод, что ветхие боги здесь уже низвергнуты и Атон восторжествовал.
Мы отправились прямо в «Крокодилий хвост», где первым, кого мы увидели, был Каптах. Он снял с себя дорогие одежды, вымазал грязью напомаженные волосы и облачился в грубое серое платье. Золотую пластину из пустой глазницы он тоже вынул и с великой готовностью обслуживал оборванных рабов и вооруженных гаванских носильщиков, приговаривая при этом:
– Веселитесь и радуйтесь, братья мои, настал день великого ликования – больше нет ни господ, ни рабов, ни знатных, ни простых, все люди свободны и вольны приходить и уходить, когда пожелают! Сегодня я угощаю вас, пейте вволю. Надеюсь, вы вспомните мой кабачок, когда счастье улыбнется вам и вы разживетесь серебром или золотом в храмах ложных богов или в домах злых господ. Я ведь тоже был рабом, как и вы, рабом родился, рабом вырос – вот в подтверждение мой глаз, который выколол жестокий хозяин писчей тростинкой, разгневавшись на меня за то, что я выпил жбан его пива, а потом нацедил туда собственной жижи из моей трубочки. Отныне с такой несправедливостью покончено! Никому больше не доведется отведать палок только потому, что он раб или работает своими руками. Наступает пора радости и веселия, прыгайте и ликуйте во все дни этой поры!
Только выговорив все это, он наконец заметил нас с Тутмесом и слегка смутился, но, отведя нас во внутренний покой, сказал:
– Было бы, наверное, разумнее, если б вы оделись поплоше и немножко выпачкали свои руки и лица, потому что всюду по улицам расхаживают рабы и носильщики, славя Атона и избивая во имя его всех, кто, по их мнению, чересчур упитан или кто не работает своими руками. Мне они прощают мою дородность, потому что я был рабом, раздавал им зерно и теперь бесплатно пою их. Но скажите лучше, что за незадача привела в Фивы вас? Знатному человеку сейчас лучше держаться подальше отсюда!
Мы предъявили ему свои топоры и молотки и объяснили, что приехали крушить изображения ложных богов и вырубать их имена из всех надписей. Каптах с важным видом покивал головой и сказал:
– Намерения ваши, как видно, разумны и простонародью придутся по вкусу, но нужно постараться, чтобы никто не узнал, кто вы такие. Всякое может случиться, и, если победу одержат «рога», они вам припомнят ваши дела! Я-то не верю, что вся эта развеселая жизнь продлится долго: откуда рабы возьмут хлеб, чтоб прокормиться? А поскольку управы на них нет, они успели понаделать таких дел, что «кресты» начали проявлять беспокойство и обращаться потихоньку в «рогов», дабы навести порядок. Конечно, решение фараона Эхнатона сделать рабов свободными очень мудрое, дальновидное и позволяет мне избавиться от всех бездельников и стариков, даром едящих дорогие хлеб и масло. Мне не придется больше входить в большие издержки, чтобы давать рабам пищу и кров, – я могу нанимать их, когда хочу, и прогонять, когда хочу, я к ним теперь не привязан, могу нанять любых рабочих и заплатить им, как пожелаю. Хлеб нынче невиданно дорогой, и, когда они проспятся, они наперегонки прибегут ко мне просить работу, и их работа выйдет мне дешевле, чем работа моих собственных рабов, потому что они будут согласны на любые условия, лишь бы им дали хлеб. Если прежде раб воровал и это было принято, так что хозяин ничего не мог с ним поделать, разве только выпороть, то с наемным работником совсем другое дело: его можно приговорить к возмещению ущерба, но еще прежде ему можно отрезать уши и нос за воровство! Так что я не могу не превозносить мудрость фараона и уверен, что и другие будут превозносить ее, если удосужатся хорошенько обдумать это и поймут свою выгоду.
– Кстати, Каптах, о зерне, – сказал я. – Знай, что половину всего своего зерна я обещал Хоремхебу, потому что ему нужно воевать с хеттами, и ты должен незамедлительно отправить корабли с грузом в Танис. Другую половину ты должен перемолоть, выпечь из муки хлеб и раздавать его голодающим во всех городах и селениях, где хранится наше зерно. Раздавая его, твои работники не должны брать плату, но должны говорить: «Это хлеб Атона, берите и ешьте его во имя Атона, и благодарите фараона Эхнатона и его бога!»
Выслушав меня, Каптах разодрал свою одежду, благо она была бедняцкой и ему не было ее жалко. Он стал также рвать на себе волосы, так что вокруг полетела пыль, и вопить:
– Да это разорит тебя, господин! С чего я тогда буду наживаться?! Фараон заразил тебя своим безумием, ты стоишь на голове и ходишь задом наперед! О, горемычный я, несчастный, дожил до такого черного дня! Даже наш скарабей не поможет нам, и никто не скажет тебе «спасибо» за твой хлеб! А еще этот проклятый Хоремхеб! Он нагло отвечает на мои письма с напоминанием о долге и приглашает меня явиться к нему лично за золотом! Да он хуже разбойника, этот твой друг, разбойник ограбит – и все, а этот проклятый Хоремхеб обещает барыши и изводит потом своих заимодавцев пустыми посулами, так что в конце концов их печенка лопается от досады. Но я вижу по твоим глазам, господин, что ты все решил и мои жалобы не помогут. И, значит, мне придется исполнять твою волю, хоть это и сделает тебя нищим…
Мы оставили Каптаха в «Крокодильем хвосте» любезничать с рабами и торговаться в задних комнатах по поводу священных сосудов и прочих ценностей, награбленных носильщиками в храмах. В городе все почтенные люди сидели по домам за запертыми дверьми, улицы были пустынны, а несколько храмов, в которых укрылись жрецы, были подожжены и еще горели. Мы заходили в разграбленные святилища, чтобы стесать имена богов в священных письменах, и встречали других верных фараону, занятых тем же делом. Мы орудовали нашими кувалдами и молотами с таким усердием, что высекали искры из камней. Так мы хотели убедить себя, что выполняем важнейшую работу и, размахивая молотком, помогаем стране войти в новую жизнь. Поэтому мы махали без устали, так что запястья наши немели, а до ладоней было больно дотронуться. Мы занимались этим изо дня в день, не зная отдыха, еды и сна, ибо работы был непочатый край; случалось, что к нам врывалась толпа ревнителей благочестия под предводительством жрецов, они бросали в нас камни, грозили палками, а мы оборонялись молотками, и однажды в пылу битвы Тутмес раскроил голову старому жрецу, пытавшемуся защитить своего бога. Вот так с каждым днем нами овладевало все большее исступление, и мы работали остервенело, чтобы не видеть ничего, что творилось вокруг.
Люди страдали от голода и нужды. Рабы и носильщики, упоенные свободой, воздвигли в гавани синие и красные шесты и стали собираться вокруг них, организовав даже собственные сторожевые команды, которые совершали налеты на дома «рогов» и знати, грабя и раздавая их зерно, масло и имущество беднякам, и царская стража не могла остановить их. Каптах в самом деле нанял людей молоть зерно и выпекать хлеб, но этот хлеб разворовывали у его работников из-под рук со словами: «Этот хлеб украден у народа, и отдать его народу только справедливо». Никто не благодарил меня за мое зерно, хоть я и разорил себя полностью за один месячный круг.
Вот так миновало сорок дней и сорок ночей, и смута только росла в Фивах, и те, которые прежде взвешивали золото на весах, ныне побирались на улицах, а их жены продавали рабам свои украшения, чтобы купить детям хлеба; в одну из таких ночей в мой дом пришел Каптах и сказал:
– Господин мой, тебе надо бежать. С царством Атона вот-вот будет покончено, и не думаю, что кто-нибудь из достойных и уважаемых людей пожалеет об этом. Закон и порядок должны быть восстановлены. Вернутся прежние боги, но перед этим крокодилам достанется обильное угощение, не сравнимое по обильности ни с чем до сих пор, потому что жрецы намерены очистить Египет, выпустив дурную кровь.
Я спросил:
– Откуда тебе это известно?
Он ответил с невинным видом:
– Как, разве я не был всегда верным «рогом» и не молился втайне Амону? А сколько золота я ссужал жрецам! Они-то, между прочим, платили хорошие проценты – четвертую часть с половиной! – и они закладывали Амоновы земли за золото. Спасая свою драгоценную жизнь, Эйе договорился с жрецами, и на их сторону перешла стража. Вся знать и все богачи Египта ищут защиты у Амона. Жрецы призвали негров из земли Куш и наняли на службу сарданов, до сих пор безнаказанно разорявших наши края. Воистину, Синухе, мельница скоро завертится и зерно перемелется, только за хлеб, выпеченный из той муки, нужно будет воздавать хвалу Амону – слава ему! Я все же порядком устал от этой неразберихи, хотя она и немало обогатила меня.
Потрясенный его словами, я воскликнул:
– Фараон Эхнатон никогда не согласится на это!
Каптах с лукавой улыбкой потер пальцем свою пустую глазницу и ответил:
– Его никто не спросит! Город Ахетатон проклят, и всякий, кто останется там, умрет! Как только они захватят власть, они перекроют все пути и подъезды, и реку тоже, и все оставшиеся там умрут от голода. Они потребуют, чтобы фараон вернулся в Фивы и склонился перед Амоном.
Мысли мои прояснились, и я увидел перед собой лицо фараона Эхнатона и его глаза, полные скорби и разочарования, горшего, чем смерть. Я горячо сказал:
– Каптах, такого зла нельзя допустить! Мы с тобой прошли вместе много дорог – ты и я. Давай пройдем вместе и эту дорогу, до конца. Пусть я теперь беден, раздав свое зерно, зато ты богат. Купи оружия: копий, стрел и палиц столько, сколько сможешь. Одели золотом стражников, чтобы перекупить их на нашу сторону, а оружие раздай гаванским рабам и носильщикам, и пусть стражники тоже защищают их и фараона. Я не знаю, Каптах, что из всего этого выйдет, но у мира не будет другой такой возможности начать новую, небывалую жизнь. Когда все земли окажутся у бедняков, когда в садах будут играть дети рабов, тогда, я уверен, народ успокоится и каждый будет заботиться о своем, выберет дело по вкусу, и все будет иначе и гораздо лучше, чем раньше!
Но Каптах ответил, задрожав всем телом:
– Господин мой, в мои преклонные лета я не хочу более браться за работу, которую нужно делать руками. А ведь эти люди отправили здешних вельмож ворочать жернова на мельницах и бьют их там палками, а их знатные жены и дочери обслуживают рабов и носильщиков в увеселительных домах. И ничего доброго в этом нет, одно зло. Ах, господин мой Синухе, не принуждай меня идти этой дорогой, ибо, думая о ней, я вспоминаю о Темных Чертогах, куда я последовал когда-то за тобой, – и пусть я поклялся никогда не упоминать об этом, теперь я буду говорить, потому что должен! Мой господин, ты снова хочешь вступить в лабиринт, не ведая, что тебя ждет там, и, быть может, если вступишь, встретишь там все то же – растленное чудовище и зловонную смерть. Ведь если судить по тому, чему мы стали свидетелями, этот бог фараона Эхнатона такой же лютый, как и критский бог, и заставляет лучших и самых одаренных людей Египта прыгать перед его рогами, а потом ведет их в Темные Чертоги, откуда никто не возвращался, но они все равно идут, с радостным ликованием, уповая на свое искусство и надеясь обрести блаженство на Полях Заката. Нет, мой господин, в дом Минотавра я не последую за тобой во второй раз!
Каптах не рыдал и не вопил, как бывало прежде, он говорил с твердостью и убеждал меня оставить эту затею. Под конец он сказал:
– Если ты не думаешь о себе и обо мне, подумай хотя бы о Мерит и маленьком Тоте, которые любят тебя. Увези их отсюда и спрячь в надежном месте – мельница Амона начинает перемалывать зерно, и их жизнь в опасности!
Но мое исступление ослепляло меня, и его предостережения казались мне глупостью. Поэтому я с высокомерием отвечал:
– Кто может угрожать женщине и ребенку? В моем доме они в безопасности, потому что Атон победит, он должен победить. Иначе жизнь не стоит того, чтобы жить. Есть же у народа разум. И народу известно, что фараон желает ему только добра. Разве возможно, чтобы все добровольно вернулись в царство страха и тьмы? И Темные Чертоги, о которых ты говоришь, это как раз дом Амона, а не Атона. Горстке подкупленных стражников с перепуганными вельможами не под силу будет свергнуть его, если за него будет стоять весь народ!
Каптах ответил:
– Я уже сказал все, что должен был сказать, и не буду повторять. Мне очень хочется поведать тебе один маленький секрет, язык мой прямо-таки горит и чешется, но – секрет не мой, и я удержусь. Может, знание его все равно не подействовало бы на тебя, пока ты во власти безумия. Но не вини меня, господин, если потом ты будешь биться лицом о камни и разбивать в кровь колени от отчаяния. Не вини меня, если чудовище проглотит тебя. В конце концов, что мне – бывшему рабу, у которого нет детей, моя смерть их не опечалит. Что ж, господин мой, я последую за тобой по этому последнему пути, хоть и знаю, что все это напрасно. Вступим вместе в лабиринт – только если позволишь, я прихвачу с собой кувшин с вином, как и в тот раз, мой господин!
С этого дня Каптах начал пить: он пил с утра до вечера и с вечера до утра, но среди своего пьянства он выполнял мое распоряжение и велел своим слугам раздавать в гавани оружие возле синих и красных шестов, а к себе в «Крокодилий хвост» тайно пригласил начальников стражи и щедро одарил их, склоняя к объединению с бедняками против богатых. Впрочем, в своих неумеренных возлияниях Каптах не сильно отличался от других, которые тоже пили беспробудно: пил Тутмес, пили рабы, пропивая награбленное, пили богачи, продававшие последние драгоценности, чтобы купить вина, и все говорили:
– Будем есть и пить, ибо никто не знает, что принесет нам завтрашний день!
Как-то в «Крокодилий хвост» забрел один фиванский поэт, задолжавший Каптаху уже столько, что тот был вынужден поить его беспрерывно, чтобы хоть когда-нибудь получить обратно причитающуюся ему плату. Он явился сияющий и, дергая себя за волосы, объявил:
– Я придумал нечто великое! Великое и важное, более великое и важное, чем все придуманное до сих пор! То, что я придумал, причудливее фараоновых мыслей и видений! Все происходящее вокруг есть зло и беззаконие, неправда попирает справедливость, свирепость празднует победу над незлобивостью, коварство торжествует над чистотой и невинностью. Все так! Но для скорби нет причин: все это – сон! А смерть – пробуждение. Умирая, мы просыпаемся, и сон тотчас бежит прочь от нас и больше не тревожит!
Я бы ничего не имел против приятных снов, какие были прежде, но теперь нам снятся кошмары, дурные и тревожные сны, так что лучше пробудиться, чем смотреть такие сны дальше. И вот я говорю: нет Фив, нет реки, нет Египта, нет ни полей, ни городов, ни богатых, ни бедных, ни господ, ни рабов, а все это одно наваждение, тягостный и дурной сон, который мне снится, и фараон со своими видениями – тоже снящийся мне сон. Но этот сон так надоел мне своей неотвязностью, что стал тяжелее многодневного похмелья. Я намерен проснуться, и, когда я проснусь, ни Египта, ни фараона не будет!
С этими словами он вытащил кремневый нож для бритья и полоснул им себе по горлу от уха до уха! Это было так внезапно, что никто не успел помешать ему. Хлынувшая кровь залила кресла и циновки, так что своею смертью этот несчастный нанес Каптаху еще больший ущерб, чем жизнью.
Но слова его передавались в Фивах, и многие миролюбивые и кроткие люди, уставшие от смут, говорили друг другу:
– Наша жизнь только дурной сон, а смерть – сладостное пробуждение. Давайте со спокойным сердцем выйдем из этого мрачного коридора жизни в ясное утро смерти!
И так многие люди покончили с жизнью, а некоторые еще убили своих жен и детей, чтобы тем не пришлось видеть и пережить все то зло, что свершалось в Фивах во имя Атона.
Ибо голод и исступление охватили Фивы в дни, когда царство Атона сошло на землю, и люди бредили и были пьяны без вина. Стало не важно, носит человек крест или нет, единственное, что имело значение, это оружие, увесистый кулак и зычный голос, ибо слушали того, кто мог крикнуть громче. Если на улице у кого-то в руке видели хлеб, то его выхватывали со словами: «Отдай нам свой хлеб, ведь мы все братья перед Атоном и не годится набивать себе брюхо, когда перед тобой голодный брат!» Если видели идущего навстречу прохожего, одетого в тонкое платье, то говорили: «Отдай нам свое платье, раз мы братья ради Атона, ибо не годится брату одеваться лучше брата!» А если у кого-то на шее или на одежде замечали рог, то его тотчас отправляли ворочать жернова на мельницу, или выкапывать из земли корешки, или разбирать сгоревшие дома, если, конечно, не лишали жизни и не бросали в реку на съедение крокодилам, которые в те дни паслись в Фивах у самого причала, и их никто не трогал, так что стук их челюстей и хлопанье хвостов мирно смешивались с возбужденными голосами толпы, собиравшейся у красных и синих шестов.
Беспорядок воцарился повсюду, ибо те, кто кричал громче других, провозглашали:
– Нам надо поддерживать порядок и послушание во имя Атона. Давайте соберем все зерно и распределим его между собой, чтобы никто не грабил по собственному почину. Это надлежит сделать нам, поскольку мы самые сильные, мы соберем всю добычу, чтобы потом раздавать ее другим.
И эти горлопаны собирались вместе, избивали палками всякого, кто пытался грабить по одиночке, и начинали разбойничать хуже прежнего, убивая тех, кто оказывал им сопротивление; они наедались до отвала, одевались в царский лен, носили золото и серебро на шее и запястьях. Среди них были люди, у которых носы и уши были отрезаны за постыдные преступления, и те, у кого на лодыжках оставались следы от цепей, а на спинах – рубцы от палочных ударов; все они чрезвычайно гордились этими отметинами, обнажали их для всеобщего обозрения и говорили:
– Вот что мы претерпели ради Атона! Разве не заслужили мы вознаграждения за наши муки?
Эти люди ничем не отличались от тех, кто принадлежал раньше к «рогам», был сослан в каменоломни, а теперь вернулся уже «крестом» и неразличимо слился с общей толпой. Только в Золотой дворец на другом берегу реки никто из них не пытался вломиться – это был дворец фараона, и там сидел Эйе, по-прежнему правивший царским жезлом и бичом и укрывавший у себя Амоновых жрецов.
Так прошло дважды по тридцать дней, и царство Атона на земле закончило свое существование: прибывшие из страны Куш корабли привезли отряды негров, нанятые Эйе сарданы окружили Фивы и перекрыли все дороги и реку тоже, так что путей для бегства не осталось. «Рога» подняли мятеж во всех частях города, жрецы раздали им оружие из Амоновых кладовых, а те, кому оружия не хватило, закаляли в огне острия своих палок, обшивали медью кухонные песты и выковывали наконечники для стрел из украшений своих женщин. Мятеж подняли «рога», но вместе с ними поднялись все, кто желал для Египта лучшей доли, и даже самые мирные, долготерпеливые и кроткие люди тоже поднялись, говоря:
– Мы хотим, чтобы вернулся старый порядок! Мы сыты по горло всеми нововведениями и с лихвою потерпели от грабительства Атона!
4
Но я, Синухе, сказал народу:
– Быть может, много зла творится в эти дни, неправда попирает справедливость и невинные страдают вместо виновных, но Амон все равно остается богом страха и темноты и его власть над людьми зиждется на их невежестве. Атон – вот единый бог, пребывающий в нас и вне нас, и нет других богов, кроме него. Сражайтесь за него вы все – рабы и бедняки, носильщики и слуги, ведь вам терять нечего, зато, если победит Амон, вам точно несдобровать, вы воистину узнаете вкус рабства и смерти! Сражайтесь ради фараона Эхнатона, ибо подобного ему на земле еще не бывало и сам бог говорит его устами, сражайтесь, ибо такой неповторимой возможности для обновления у мира доныне не было и после фараона уже не будет!
Но рабы и носильщики потешались над моими словами и говорили мне:
– Не морочь нам голову, Синухе, этим Атоном, все боги на один лад и фараоны тоже! Вот ты, Синухе, хороший человек, хоть и простак, ты перевязывал нам сломанные руки и лечил разбитые колени, не требуя платы. Поэтому лучше не таскайся с этой кувалдой, с которой ты все равно не можешь управиться: воина из тебя так и так не выйдет, а «рога», если увидят тебя с нею в руке, наверняка убьют, чего мы тебе не желаем. Самим нам уже все равно когда умирать: наши руки в крови, но мы успели пожить в довольстве, поспать под расписными потолками и попить из золотых кубков, хоть сами толком не знаем, зачем все это было нужно. Так или иначе, но праздник наш подходит к концу и умирать мы намерены с оружием в руках, потому что, испробовав свободы и жизни в довольстве, мы не испытываем охоты жить в рабстве. А ты, если желаешь, можешь залечивать наши раны и облегчать боли, только не таскайся ты с этой кувалдой среди нас, а то от смеха мы сгибаемся в три погибели, копья выпадают из наших рук и мы становимся легкой добычей для черномазых, сарданов и «рогов» Амона.
Слова их устыдили меня, я отбросил кувалду и отправился домой за лекарским сундучком, чтобы в «Крокодильем хвосте» заняться врачеванием их ран. Три дня и три ночи в Фивах шло сражение, несметное число «крестов» перешло к «рогам», но еще большее – побросало оружие и попряталось в домах, винных кладовых, амбарах и в пустых корзинах в гавани. Однако рабы и носильщики сражались, и из них самыми отважными были люди с тихими голосами; рядом с ними бились те, у кого были отрезаны носы и уши: они понимали, что их-то опознают легко. Три дня и три ночи шло в Фивах сражение, рабы и носильщики поджигали дома и по ночам вели бои при свете пожаров. Жгли и грабили дома и негры и сарданы, без разбору убивавшие всякого, кто попадался им под руку, будь то «крест» или «рог». Их главою и военачальником был тот самый Пепитатон, который в свое время избивал народ на Аллее овнов и перед храмами Амона, но только теперь его имя было Пепитамон, и Эйе остановил на нем свой выбор за его особую ученость и высшее положение среди военачальников.
А я, Синухе, перевязывал рабам раны и залечивал проломленные головы носильщиков в «Крокодильем хвосте», Мерит разрывала мою одежду, одежду Каптаха и свою для перевязок, а маленький Тот подносил вино тем, чью боль надо было утишить. Все, кто могли, уходили опять сражаться, но в последний день бои шли лишь в гавани и в квартале бедняков, где обученные военному делу негры и сарданы косили народ, как колосья, так что кровавые ручьи стекали по узким переулкам к каменному причалу, а оттуда – в реку. Никогда еще смерть не снимала такой обильный урожай в земле Кемет, как в эти дни, ибо, если человеку случалось упасть и он не мог подняться, его приканчивали копьем негры или «рога», и так же поступали рабы и носильщики с «рогом», оказавшимся в их власти. Но мне известно не очень много обо всем этом, потому что я перевязывал раны в "Крокодильем хвосте" и не озирался по сторонам. Я делал это ради фараона Эхнатона – так я полагаю, но не могу утверждать с уверенностью, потому что человеку не дано знать свое сердце.
Выбранные рабами и носильщиками в начальники самые дюжие и горластые приходили в "Крокодилий хвост" освежиться вином, пока сражение было еще в разгаре. Они были пьяны от крови и брани, со смехом они похлопывали меня по плечу своими увесистыми лапищами и говорили:
– Мы приготовили для тебя в гавани уютную корзину, Синухе, в ней ты можешь спрятаться! Ведь ты, наверное, не захочешь висеть сегодня вечером рядом с нами на стене вниз головой? Пора, пора прятаться, Синухе! Какой толк перевязывать раны, если их через миг снова вспорют?
Но я отвечал:
– Я царский врач, и никто не посмеет поднять на меня руку!
Они смеялись еще громче, пили вино кувшинами и шли обратно – сражаться. А потом ко мне приблизился Каптах и сказал:
– Твой дом горит, Синухе, и Мути ранена ножами «рогов», потому что набросилась на них с вальком для стирки, когда они поджигали дом. У тебя еще есть время облачиться в тонкое платье и надеть все знаки твоего достоинства, чтобы спастись. Оставь всех этих увечных рабов и грабителей, пойдем со мною во внутренние покои, дабы достойно приготовиться к встрече с военачальниками жреца Эйе. Я ведь припрятал от этих разбойников несколько кувшинов с вином, чтобы угостить по чести жрецов и военачальников и чтобы продолжить как подобает заниматься своим почтенным делом.
А Мерит, обвив мою шею руками, умоляла меня, говоря:
– Спаси себя, Синухе! Если не ради себя, то ради меня с маленьким Тотом!
Но недосыпание, горечь разочарования, близость смерти и шум битвы совершенно помутили мой разум, и я не слышал своего сердца. Поэтому я сказал:
– Что мне мой дом или моя жизнь! Что мне ты и Тот! Кровь, которая льется, это кровь моих братьев пред лицом Атона, и я не хочу жить, если царство Атона погибнет!
О, зачем я говорил так безумно! Этого я не знаю и сам – во мне говорил чей-то голос, но это не был голос моего слабого сердца.
Впрочем, я не знаю, было ли тогда у меня время, чтобы скрыться самому и спрятать кого-то, потому что спустя мгновение сарданы и негры разбили входную дверь и ворвались в дом. Ими предводительствовал жрец с бритой головой и лоснящимся от священного масла лицом. Первым делом они ринулись добивать раненых, лежавших в крови на полу. Жрец выкалывал им глаза священным рогом, а размалеванные полосами негры вспрыгивали им на головы, так что кровь струей хлестала из их ран. Жрец выкрикивал:
– Гнездо Атона! Огнем очистим его!
И тогда на моих глазах они размозжили голову маленькому Тоту. И всадили копье в Мерит, которая пыталась укрыть его в своих объятиях. Я не успел защитить их – жрец ударил меня в голову рогом, я поперхнулся криком и больше ничего не помнил.
Очнулся я в переулке перед «Крокодильим хвостом», еще не понимая, где я и что со мной: мне казалось, что я видел сон или я умер. Жреца уже не было. Воители, отложив копья, пили вино, которое подавал им Каптах. Их начальники серебряными плетками побуждали их оставить вино и идти сражаться. "Крокодилий хвост" был объят пламенем: отделанный внутри деревом, он теперь полыхал, как сухой тростник на берегу. И вот тогда я вспомнил. Кое-как я поднялся на ноги, но колени мои подогнулись, и я пополз на четвереньках к горящей двери. Я вполз внутрь в огонь. Я хотел добраться до Мерит и Тота. Однако прополз я недалеко, успев все же опалить свои жидкие волосы. Одежда на мне горела, а руки и колени были обожжены, когда Каптах с криком и стенаниями настиг меня и вытащил из огня. Потом он катал меня по пыли, пока не потушил тлевшее платье. Воины от души веселились, глядя на это, и хлопали себя по коленям. Каптах объяснял им:
– Он, видите ли, немного не в себе, его ударил рогом по голове жрец, за что еще понесет заслуженное наказание! Ведь это царский лекарь, особа неприкосновенная, жрец первой ступени! Правда, ему пришлось облачиться в лохмотья и снять знаки своего достонства, но это для того только, чтобы не пострадать во время бунта черни.
А я сидел в пыли, обхватив голову обожженными руками, слезы лились из моих опаленных глаз, и я выл и звал:
– Мерит, Мерит, Мерит моя!
Каптах зашипел на меня, толкая в бок:
– Замолчи ты, болван! Мало того, что ты уже учинил всем нам своей глупостью!
Но я не унимался, и тогда он приблизил свое лицо вплотную к моему и с упреком и горечью зашипел:
– Может, хоть теперь ты образумишься, потому что воистину, господин, твоя мера полна и даже полнее, чем ты думаешь. Я скажу тебе, хоть теперь слишком поздно, что Тот был твоим сыном, от твоего семени произошел он на свет, плодом твоего первого объятия и первой ночи с Мерит был он. Говорю это тебе, чтоб ты образумился, потому что сама Мерит не пожелала рассказать тебе этого, она была гордой и одинокой – ведь ты оставил ее ради фараона и Ахетатона! А он был твоей плотью и кровью, этот мальчик, и, если б ты не был так безумен, ты бы увидел, что у него твои глаза и губы тоже. Я бы не пожалел своей жизни, чтобы спасти его, но из-за твоей глупости не смог уберечь его, а Мерит не хотела оставлять тебя. Они умерли из-за твоего безумия, но теперь ты образумишься, я надеюсь, господин!
Оглушенный, я молча смотрел на него. Потом спросил:
– Это правда?
Но мне не нужен был его ответ, чтобы понять, что это правда. Я сидел на пыльной земле, я больше не плакал и не чувствовал боли. Все во мне застыло и замкнулось, и сердце тоже. Мне было все равно, что случится со мной.
«Крокодилий хвост» полыхал, объятый пламенем, дыша мне в лицо дымом и посыпая голову пеплом, и в нем сгорало тело маленького Тота и прекрасное тело Мерит. Они сгорали вместе с убитыми рабами и носильщиками, и я не мог сохранить их для вечной жизни. Тот был моим сыном, и, если то, что я думал, было правдой, в его жилах, как и в моих, текла священная кровь фараонов. Если б я мог знать это раньше, быть может, все сложилось бы иначе, потому что ради сына человек способен совершить то, что не станет делать ради себя. Но теперь было слишком поздно: его священная кровь сгорала вместе с кровью рабов и носильщиков… его не было больше… И я знал, что Мерит утаивала от меня это не только от гордости и одиночества, но еще из-за моей ужасной тайны. И вот теперь я сидел на пыльной земле среди дыма и огненных искр, и пламя их тел обжигало мое лицо.
С этого мгновения все стало мне безразлично. Я позволил Каптаху повести меня, куда он хотел, и следовал за ним, ничему не противясь. Он повел меня к Эйе и Пепитамону. Сражение было окончено, квартал бедняков пылал, а они восседали на золотых седалищах, водруженных на каменном причале, и творили суд над пленниками, которых воины и «рога» подводили и ставили перед ними. Всякого пойманного с оружием в руках вешали на стене вниз головой, всякого завладевшего чужим добром бросали в реку на съедение крокодилам, всякого встреченного с крестом Атона на шее или на платье били палками и отправляли на каторжные работы, женщин отдавали неграм и воинам для развлечений, а детей – в храмы Амона, чтобы их растили там. Так свирепствовала смерть на берегу реки в Фивах, ибо Эйе не был милосерден, он завоевывал благосклонность жрецов, говоря:
– Пустим дурную кровь, чтобы очистить египетскую землю!
А Пепитамон был в гневе оттого, что рабы и носильщики разорили его дом, выпустили из клеток всех кошек и унесли их молоко и сливки своим детям, так что кошки изголодались и одичали. Поэтому Пепитамон не знал жалости, и в два дня стены города были заполнены телами людей, повешенных вниз головой.
Жрецы с ликованием восстановили изображение Амона в его святилище и принесли ему великую жертву. Следом стали воздвигать на прежних местах изображения других богов, и жрецы с торжеством объявили народу:
– Не будет больше ни голода ни слез в земле Кемет, ибо Амон вернулся и благословляет всех верующих в него! Вспашем его поля, и Амоново зерно воздаст нам тысячекратно, довольство и изобилие придут снова в Египет!
Несмотря на эти заверения, голод в Фивах разросся до небывалых размеров, и не было дома, где не лили бы слез, потому что негры и сарданы разбойничали вовсю, не делая различий между «крестами» и «рогами», насиловали женщин, продавали в рабство детей, но Пепитамон был не в силах остановить разбой, а у Эйе не хватало власти на это. А те говорили:
– Власть держится на остриях наших копий и на наших палицах. Поэтому лучше помалкивайте и не мешайте нам!
И словно не стало в Египте фараона: жрецы объявили Эхнатона ложным и незаконным царем и прокляли его город, а от его преемника потребовали явиться в Фивы, пасть ниц перед Амоном и принести ему жертву, только тогда они готовы были признать его фараоном!
Ввиду всеобщего беспокойства Эйе назначил Пепитамона наместником Фив, а сам поспешил в Ахетатон, чтобы принудить Эхнатона отречься от трона и упрочить собственную власть при его преемнике. Мне он сказал:
– Следуй за мной, Синухе. Мне, быть может, понадобится совет врача, чтобы склонить ложного царя к повиновению.
И я ответил:
– Так и будет. Я последую за тобой, Эйе, потому мера моя еще не полна.
Но он не понял моих слов.
5
Вот так я отправился вместе с Эйе к проклятому фараону в Ахетатон; но и до Хоремхеба в Танис успели дойти известия о том, что произошло в Фивах и что происходило повсюду на обоих берегах потока, и, спешно снарядив военные суда, он помчался на всех парусах вверх по реке в Ахетатон. По мере его продвижения вверх, города и селения на том и этом берегах успокаивались, открывались храмы, воздвигались на прежних местах изваяния богов, и крокодилы, как я полагаю, снова должны были петь ему хвалу. Но Хоремхеб очень спешил: ему надо было успеть добраться до Ахетатона в одно время с Эйе, ибо он намерен был бороться за власть, и поэтому он прощал всех рабов, сложивших оружие, и всех тех, кто по доброй воле менял крест Атона на рог Амона. Народ превозносил его за милосердие, происходившее, однако, вовсе не от милости сердца, а из желания сберечь людей, способных носить оружие, для будущей войны. Жрецы также славили его во всех храмах на обоих берегах реки там, где продвигались его корабли, ибо он открывал закрытые храмы, воздвигал поверженные изображения богов и иногда даже совершал жертвоприношения – когда задувал хороший попутный ветер.
Но Ахетатон стал заклятым местом: жрецы и «рога» сторожили все ведущие к нему дороги и лишали жизни всякого, кто пытался бежать оттуда и не соглашался сменить крест на рог и принести жертву Амону. Так они перегородили реку медными цепями, чтобы воспрепятствовать тем, кому вздумалось бы бежать по воде. Беглецы, по большей части, охотно приносили жертву Амону и от души проклинали Атона, потому что, бывшие жители его города, они по горло были им сыты. Я не узнал Ахетатона, увидев его с палубы корабля: он был мертвенно тих, цветы исчезли из его садов, а зеленая трава пожухла, ибо никто больше не поливал ее. Птицы не пели на желтых, опаленных солнцем деревьях, и повсюду витал сладковатый, страшный запах проклятия, возникший неведомо как и откуда. Оставленные дома вельмож опустели – слуги из этих домов были первыми, кто бежал отсюда, но каменотесы и камнеломы тоже ушли, бросив все, даже кухонную утварь, ибо никто не решался забирать что-либо из проклятого города. Собаки, отвыв положенный срок, сдохли в своих будках, а лошади умерли от голода в стойлах, ибо бежавшие служители конюшен подрезали у них жилы на ногах. Так прекрасный Ахетатон умер, и я почувствовал дыхание смерти, когда вступил в него.
Однако фараон Эхнатон по-прежнему пребывал в Золотом дворце, с ним была его семья, а также самые преданные слуги и престарелые придворные, которые не могли помыслить жизни вдали от фараона, ибо весь свой век провели в Золотом дворце. Да они и не знали ничего о внешнем мире и о том, что там происходит, ибо уже два месячных круга ни один гонец не прибывал в Ахетатон. Даже во дворце кончались запасы провизии, и по воле Эхнатона пищей для всех был сухой хлеб и жидкая каша… Однако самые находчивые ловили в реке рыбу, охотясь на нее с копьем, убивали птиц палками для метания и в тайне от всех поедали свою добычу.
Жрец Эйе отправил меня вперед, чтобы я, представ перед фараоном, поведал ему обо всем случившемся – ведь фараон доверял мне как другу. И я предстал перед ним, но все во мне окаменело, я не чувствовал ни скорби ни радости, и серце мое было закрыто для него. Он обратил ко мне свое изможденное серое лицо с потухшими глазами, руки его бессильно лежали на коленях, и он сказал, глядя на меня:
– Синухе, ты вернулся ко мне один? А где же все верные мне? Где все, которые любили меня и которых любил я?
Я ответил:
– Старые боги правят опять в Египте, и жрецы в Фивах приносят жертвы Амону в виду ликующего народа. Они проклинают тебя, фараон Эхнатон, и твой город тоже, и твое имя они предают проклятию на вечные времена и счищают его со всех надписей.
Он нетерпеливо пошевелил рукой, и лицо его на миг зажглось прежней страстью. Он сказал:
– Я не спрашиваю, что происходит в Фивах. Я спрашиваю, где верные мне, где те, кого я любил?
Я ответил:
– С тобой по-прежнему твоя прекрасная супруга Нефертити. Твои дочери с тобой. Юный Сакара охотится на рыбу в реке, а Тут разыгрывает с куклами погребальные обряды, как и прежде. Что тебе до остальных?
Он спросил:
– Где мой друг Тутмес, который также и твой друг и которого я любил? Где он, этот художник, под чьими руками оживали камни для жизни вечной?
– Он умер ради тебя, фараон Эхнатон, – ответил я. – Негры проткнули его копьем и сбросили его тело в реку крокодилам, потому что он был верен тебе. И если он и оплевывал твое ложе, тебе не стоит вспоминать об этом сейчас, когда в его опустевшей мастерской воют шакалы, а его ученики разбежались, побросав инструменты и изваяния, в которые он вдохнул бы вечную жизнь.
Фараон Эхнатон повел рукой у лица, словно смахивая паутину, и принялся называть имена тех, кого он любил, и про некоторых я отвечал: «Он умер ради тебя, фараон Эхнатон». Но про многих других я говорил: «Он приносит жертвы Амону, облачившись в праздничные одежды, и проклинает твое имя, фараон Эхнатон». Наконец я сказал:
– Царство Атона рухнуло, фараон Эхнатон. Царства Атона нет больше на земле. Амон правит ныне – как и прежде.
Он смотрел перед собой тусклым взором и нетерпеливо шевелил своей бескровной рукой.
– Да, да, я знаю все это, – сказал он. – Мои видения рассказали мне. Вечное царство не умещается в земных пределах. Все будет так, как было, – страх, ненависть и неправда владеют миром. Поэтому лучше мне было умереть, а всего лучше никогда не родиться, чтоб не видеть мерзостей и зла, творящихся на земле.
Его слепота вызвала во мне гнев, и я с горячностью воскликнул:
– Ты не видел и малой толики зла, происшедшего по твоей, фараон, вине! Кровь твоего сына не стекала по твоим пальцам, и твое сердце не застывало в груди от предсмертного крика твоей любимой! Поэтому речи твои – пустая болтовня, фараон Эхнатон!
Он устало ответил:
– Оставь меня тогда, Синухе, раз я – причина зла. Оставь меня, чтобы тебе не пришлось еще страдать по моей вине. Оставь меня, потому что довольно уже я насмотрелся на твое лицо и на лица всех людей, сквозь которые я вижу лицо зверя.
Но я сел на пол перед ним и сказал:
– Нет, фараон Эхнатон, я не оставлю тебя, я хочу, чтобы моя мера была полна, для этого, верно, я, появился на свет, и это судили мне звезды еще до дня моего рождения. Знай: жрец Эйе прибыл сюда, а на северной границе города Хоремхеб велел протрубить в трубы и перервать медные цепи, натянутые через реку, чтобы проплыть к тебе.
Он слабо улыбнулся, развел руками и проговорил:
– Эйе и Хоремхеб, беззаконие и насилие, – вот единственные верные, вернувшиеся ко мне!
После этого он замолчал, молчал и я. Сидя в тишине, мы слушали мерное падение капель в водяных часах, пока пред седалищем фараона не предстали жрец Эйе и Хоремхеб. По дороге сюда они, как видно, крепко повздорили, потому что лица их были темны от гнева, они тяжело дышали и перед фараоном заговорили одновременно, забыв о всяком почтении к его сану.
Эйе сказал:
– Ты должен отказаться от трона, фараон Эхнатон, если хочешь сохранить себе жизнь! Пусть вместо тебя правит Сакара, пусть он отправится в Фивы и принесет жертву Амону, тогда жрецы назовут его фараоном и возложат на его голову красный и белый венцы.
А Хоремхеб сказал:
– Мое копье удержит для тебя трон, фараон Эхнатон, если ты вернешься в Фивы и принесешь жертву Амону. Жрецы могут поворчать, но я быстро утихомирю их своей плеткой. А потом они вообще забудут, как ворчать, когда ты объявишь священную войну за возвращение Сирии Египту.
Фараон Эхнатон переводил свой взгляд с одного на другого, улыбаясь безжизненной улыбкой.
– Я жил и умру царем, – сказал он. – Никогда я не поклонюсь ложному богу и никогда не объявлю войну, чтобы на крови удержать свою власть. Фараон сказал.
Произнеся это, он завесил лицо краем своей одежды и вышел, оставив нас троих в зале приемов, где запах смерти наполнял наши ноздри.
Эйе развел руками и посмотрел на Хоремхеба. Хоремхеб тоже развел руками и взглянул на Эйе. Я сидел на полу, потому что колени мои подгибались, и смотрел на них обоих. Вдруг Эйе хитро улыбнулся и сказал:
– Хоремхеб, у тебя копья, значит, трон – твой. Надевай на свою голову венцы, которых ты жаждешь.
Но Хоремхеб насмешливо рассмеялся и ответил:
– Я не так глуп. Бери себе эти вонючие венцы, если хочешь, потому что копья колют задницу, когда пробуешь усидеть на них. Да и царской крови во мне нет. Ты отлично знаешь, что вернуться к прошлому после всего, что произошло невозможно. Египту грозит голод и война, и, взойди я сейчас на трон, народ обвинит во всех будущих бедах меня, и тебе будет легко свалить меня, когда ты сочтешь, что пришло время.
Эйе сказал:
– Что ж, тогда Сакара, если он изъявит желание вернуться в Фивы. А если не он, то Тут. Тут согласится наверняка. В их супругах течет священная кровь. Пусть они примут на себя гнев народа, пока времена не изменятся к лучшему.
– Значит, пока ты собираешься править из-за их спин, – сказал Хоремхеб.
– Ты забываешь, – возразил Эйе, – что у тебя войско и что тебе сейчас сражаться с хеттами. Если ты берешься за такое, значит, в земле Кемет нет человека сильнее тебя.
Так они препирались, пока не поняли, что судьбы их крепко связаны и что один без другого обойтись не сможет. Тогда Эйе сказал:
– Признаюсь честно, что я сделал все, что было в моих силах, чтобы свалить тебя, Хоремхеб. Но теперь ты стал сильнее меня, Сын сокола, и обойтись без тебя я не смогу: если хетты нападут на нас, в моем положении веселого будет мало. Я, разумеется, не тешу себя мыслью, что какой-нибудь Пепитамон сумеет повести войну против хеттов, хоть он и неплохо справляется со всякими кровопусканиями и заплечными делами. Пусть нынешний день станет днем нашего союза, Хоремхеб, потому что вместе мы сможем править Египтом, а по отдельности оба падем. Без меня твое войско бессильно, а без твоего войска погибнет Египет. Поклянемся же именами всех египетских богов, что отныне мы будем вместе. Я уже стар, Хоремхеб, и жажду вкусить сладость власти. А ты молод, и у тебя еще есть время ждать.
– Я жажду не венцов, а хорошей войны для моих головорезов, – сказал Хоремхеб, – но помимо всего прочего, я хочу кое-чем заручиться, иначе ты обманешь меня при первом удобном случае. Я тебя знаю.
Эйе развел руками:
– Какая еще может быть порука? Разве войско – недостаточное ручательство?
Лицо Хоремхеба потемнело, взгляд его беспокойно прошелся по стенам, а ноги в сандалиях задвигались по каменным плитам, словно пытаясь зарыться в песок. Помолчав, он ответил:
– Я хочу взять в жены царевну Бакетатон. Да, воистину так: я хочу и намерен разбить с нею горшок, даже если разверзнутся небеса и земля, и никто, даже ты, не помешаешь мне!
Эйе воскликнул:
– Ага! Теперь я понимаю, куда ты метишь! Что ж, ты хитрей, чем я думал, и заслуживаешь моего уважения. Кстати, она уже поменяла свое имя на Бакетамон, и жрецы ничего против нее не имеют, да и в жилах у нее течет священная царская кровь. Воистину, беря ее в супруги, ты получишь законное право на престол и даже более веское, чем зятья Эхнатона, ведь за ними одна только неправедная и незаконная кровь. Воистину, твой расчет искусен, Хоремхеб, но я на это не пойду, во всяком случае пока не пойду, иначе я окажусь у тебя в руках и у меня не останется никакой над тобой власти.
Хоремхеб завопил:
– Да возьми ты себе эти вонючие венцы! Я хочу ее больше чем трон, я хочу ее с того самого мгновения, когда впервые увидел ее красоту в Золотом дворце. Я жажду смешать свою кровь с кровью великого фараона, чтобы из моих чресл вышли будущие цари Египта. Ты жаждешь венцов, Эйе? Бери их, когда сочтешь, что настало время, мои копья поддержат твой трон, но мне отдай царевну; я взойду на престол после тебя, даже если ты будешь жить еще долго, у меня есть время ждать, как ты сам сказал!
Эйе потер рукой рот и погрузился в размышления. Размышлял он долго, но постепенно на лице его начало проступать все большее довольство: он нашел способ держать Хоремхеба в своих руках. А я все сидел на полу, слушал их разговоры и дивился человеческим сердцам – эти двое бойко пристраивали венцы, в то время как фараон Эхнатон жил и здравствовал в соседних покоях. Наконец Эйе сказал:
– Ты ждал царевну долго, скрепись и подожди еще некоторое время. Тебе еще предстоит тяжелая война, а в военную пору не до свадебных приготовлений. Да и благосклонности царевны вдруг не добьешься, она ведь смотрит на тебя с великим презрением, как на всякого рожденного на навозе. Но у меня – заметь, именно у меня! – есть средство, чтобы склонить ее к согласию, и я клянусь тебе именами всех египетских богов, что в тот день, когда я возложу на свою голову красный и белый венцы, я своими руками разобью между вами горшок, и ты, Хоремхеб, получишь царевну. Больших уступок ты от меня ждать не можешь, потому что я и так окажусь у тебя в руках.
Но Хоремхеб устал от торга. Он сказал:
– Пусть будет так. Теперь остается довести это вонючее дело до конца. Надеюсь, что ты не станешь без толку строить козни – ты ведь всерьез жаждешь венцов, этих детских побрякушек!
В своем возбуждении он совсем забыл обо мне, но вдруг, оглянувшись, заметил меня и ошеломленно воскликнул:
– Синухе, ты что – все время был тут? Тебе не повезло, ты слышал вещи, которые не предназначались для твоих ушей. Боюсь, мне придется убить тебя, хоть мне это будет очень неприятно – ведь ты мой друг!
Его слова показались мне забавными; они тем более были смешны, потому что два этих недостойных человека, Эйе и Хоремхеб, занимались дележом царства в моем присутствии – перед ними на полу сидел, быть может, единственно достойный и законный наследник по мужской линии великого фараона, в чьих жилах текла священная кровь. Я не мог сдержаться и стал хихикать, прикрывая рукою рот – как старая баба. Смех мой глубоко возмутил Эйе, который сказал:
– Не годится тебе смеяться, Синухе! Речь идет о серьезных вещах, да и вообще смех сейчас не в пору. Мы тебя, конечно, убивать не станем, хоть ты этого и заслужил, но, пожалуй, даже хорошо, что ты все слышал и можешь быть свидетелем в нашем деле. Говорить о том, что ты слышал, ты никому не будешь, ибо ты нам нужен и мы тебя привяжем к себе, привяжем прочнее, чем любой клятвой. Надеюсь, ты понимаешь, что фараону Эхнатону самое время принять смерть. Так что тебе, как его врачу, надо будет сегодня же вскрыть его череп и постараться, чтобы твой нож проник достаточно глубоко и он смог умереть в соответствии с добрым обычаем.
Хоремхеб сказал:
– Я в это дело ввязываться не стану, я и так замарал свои руки в дерьме, общаясь с Эйе. Но он прав. Фараону Эхнатону придется умереть, иначе Египет не спасти. Другого пути нет.
А я все хихикал, прикрывая рукою рот, и не мог остановиться. Наконец я успокоился и сказал:
– Как врач, я не могу вскрывать его череп, ибо для этого нет достаточных причин и законы моего ремесла не позволяют мне этого. Но можете не волноваться: я по дружбе составлю ему доброе снадобье. Когда он выпьет его, то заснет, а заснув, больше не проснется, вот так я привяжу себя к вам и вам не придется опасаться, что я стану говорить про вас что-нибудь дурное.
С этими словами я достал горшочек из цветного стекла, данный мне когда-то Херихором, и в золотом кубке смешал свое снадобье с вином; в запахе напитка не было ничего неприятного. Я взял кубок в руки, и мы все трое отправились в покой фараона Эхнатона, где он лежал на постели с серым лицом и воспаленными глазами, сняв со своей головы венцы и положив их рядом с жезлом и бичом. Эйе подошел поближе, с любопытством дотронулся до венцов, взвесил на руке золотой бич и сказал:
– Фараон Эхнатон, твой друг Синухе смешал тебе доброе снадобье. Выпей его, тебе станет лучше, а завтра мы спокойно обсудим все неприятные дела.
Фараон сел на постели и взял из моей руки кубок. Оглядев нас по очереди, он остановил свой усталый взор на мне. Его глаза пронизали меня насквозь, так что по спине у меня пробежала дрожь. Он спросил:
– Больному зверю оказывают милость палицей. Ты хочешь смилостивиться надо мной, Синухе? Если так, благодарю тебя, ибо вкус разочарования горше смерти для меня, а смерть кажется мне ныне сладостней мирры.
И я сказал ему:
– Пей, фараон Эхнатон, пей ради своего Атона.
И Хоремхеб сказал:
– Выпей, Эхнатон, выпей, мой друг. Выпей, чтобы спасти Египет. Я укрою твою слабость своим платьем, как когда-то в пустыне близ фиванских стен.
И фараон Эхнатон поднес кубок к губам. Но рука его задрожала, и часть напитка выплеснулась ему на подбородок. Тогда он обхватил кубок обеими руками и осушил его до дна, а потом вытянулся на постели, опустив голову на деревянный подголовник. Мы смотрели на него, все трое, но он ничего не говорил нам, глядя прямо перед собой, в свои видения, затуманенными воспаленными глазами. Спустя какое-то время его тело начало содрогаться, словно от озноба, и Хоремхеб снял со своих плеч одежду и укрыл его. А Эйе взял венцы и водрузил их двумя руками на голову, примеряя.
Так умер фараон Эхнатон. Я напоил его смертью, и он выпил ее из моих рук. Но почему я сделал это, не ведаю, ибо не дано человеку знать свое сердце. Думаю все же, что я поступил так не из одной только заботы об Египте, но из-за Мерит и Тота, который был моим сыном. И не столько из любви к фараону, сколько из горечи и ненависти ко всему злу, принесенному им с собой. Но прежде и вернее всего я сделал это потому, что так было предначертано звездами – чтобы положенная мне мера стала полной. И, глядя на его смерть, я думал, что эта мера полна, но не дано человеку знать свое сердце, сердце его ненасытимо, ненасытнее крокодила в потоке вод.
И вот, убедившись воочию в смерти фараона, мы покинули Золотой дворец, запретив слугам беспокоить царя, который спал.
Только на следующее утро они нашли его тело и подняли великий вой. Вой и плач заполнили Золотой дворец, хоть многие, я думаю, испытали большое облегчение, узнав о его смерти. Одна царица Нефертити стояла у ложа фараона без слез, и по ее лицу нельзя было понять, что она чувствует. Прекрасными руками она дотрагивалась до тонких пальцев Эхнатона и гладила его щеки – так было, когда я явился, чтобы, в соответствии со своей должностью, препроводить тело царя в Дом Смерти. Золотой дворец и Дом Смерти были в Ахетатоне единственными обитаемыми домами. Я выполнил эту свою обязанность и в Доме Смерти препоручил тело обмывщикам и бальзамировщикам, чтобы они приготовили его для вечной жизни.
А затем, в соответствии с законом и обычаем, фараоном должен был стать юный Сакара. Однако разум его от горя совсем помутился, он смотрел вокруг себя бессмысленным взором и не мог выговорить ни единого слова, привыкнув слушать и произносить лишь слова фараона Эхнатона. Эйе и Хоремхеб говорили с ним и пытались втолковать ему, что должны поспешить в Фивы, чтобы принести жертву Амону, если он хочет сохранить трон за собой. Но он не верил им, ибо был еще ребячлив и грезил наяву. Вот почему он сказал:
– Я сделаю так, что все народы узнают свет Атона; я построю храм своему отцу Эхнатону и буду служить ему как богу в его храме, ибо он был велик и не было среди людей, ему равных!
О ребячливости Сакары рассказывали еще такое: когда отряд стражников в боевом порядке покидал пределы проклятого города, Сакара побежал следом за ними, со слезами умоляя их вернуться ради фараона, говоря: «Вы же не можете вот так покинуть ваши дома и ваших жен с детьми!» На что сарданы и сирийцы ответили громким хохотом и насмешками; а один из младших военачальников обнажил свое детородное оружие и показал его Сакаре со словами: «Где он, там и дом и жена с детьми!»
Вот так в своей ребячливости Сакара наносил урон царскому достоинству, клянча и умоляя наемников вернуться.
Что касается Эйе и Хоремхеба, то они, поняв его неразумие, оставили его. А на следующий день случилось так, что Сакара отправился с копьем на рыбную охоту, на воде его тростниковая лодка перевернулась, и он угодил в пасть крокодилам, которые его съели. Так говорили. Как было на самом деле, я не знаю. Но я не верю, что его убил Хоремхеб. Скорее это было делом рук Эйе, которому не терпелось вернуться в Фивы, куда его манила власть.
После этого происшествия Эйе и Хоремхеб направили стопы к юному Туту, который, по своему обыкновению, играл, сидя на полу, в куклы, изображая похоронную церемонию, и его супруга Анхсенатон играла вместе с ним. Хоремхеб сказал:
– Эй, Тут, давай подымайся со своего пола, ты теперь фараон.
Тут послушно поднялся и, усевшись на золотом троне, сказал:
– Я фараон? Это меня не удивляет. Я всегда знал, что я лучше других людей, и это правильно, что я стал фараоном. Моим бичом я буду наказывать всех, кто поступает плохо, а моим жезлом я буду пасти послушных и хороших.
Эйе сказал:
– Не болтай ерунды, Тут! Ты будешь делать все, что я тебе скажу, и без всяких разговоров. Во-первых, мы поедем в Фивы для праздничной церемонии, и там ты поклонишься Амону в большом храме и принесешь ему жертву, жрецы помажут тебя священным маслом и возложат тебе на голову красный и белый венцы. Ты все понял?
Тут задумался на мгновение и спросил:
– Если я поеду в Фивы, мне построят такую же прекрасную гробницу, как всем великим фараонам? И жрецы положат туда игрушки, золотые кресла и прекрасные ложа? А то могилы в Ахетатоне слишком тесные и некрасивые, и мне не нравится, что там только рисунки на стенах, я хочу, чтоб у меня были настоящие игрушки и еще мой чудесный синенький ножик, который мне подарили хетты, – пусть его тоже положат со мной!
– Конечно, жрецы построят тебе прекрасную гробницу, – заверил Эйе. – Ты умный мальчик, Тут, раз первым делом заботишься о своей гробнице, став фараоном. Умнее, чем даже сам думаешь. Но прежде всего тебе надо сменить имя. Жрецам Амона имя Тутанхатон будет неприятно. Отныне пусть твое имя будет Тутанхамон.
Тут не возражал против нового имени, только хотел сразу научиться его писать – он не знал знаков, которыми изображается имя Амона. И так впервые в Ахетатоне было нечертано это имя. Однако Нефертити, услышав, что фараоном стал Тутанхамон, а про нее словно забыли, облачилась в прекрасные одежды, умастила волосы благовонным маслом, а тело – душистыми притираниями, презрев, таким образом, свое вдовство, и отправилась на корабль к Хоремхебу, которому сказала:
– Смеху подобно, что несмышленного ребенка делают фараоном! Этот негодяй, мой отец Эйе, вырывает его из моих рук и собирается править Египтом от его имени, но ведь есть я – Божественная супруга и мать! Мужчины смотрят на меня с вожделением и называют прекрасной, самой прекрасной в Египте, но это, конечно, преувеличение. Взгляни на меня, Хоремхеб, хоть печаль и затуманила мои глаза и согнула мои плечи. Взгляни, ибо время дорого! У тебя есть копья, ты и я, вместе сумеем все устроить к вящей славе Египта. Говорю с тобой так прямо, ибо пекусь лишь о благе Египта, а мой отец, этот негодяй, этот алчный глупец, несет один только вред и разрушение стране!
Хоремхеб внимательно смотрел на нее, и Нефертити распахнула свои одежды, жалуясь на жару, и употребляла всевозможные приемы, чтобы соблазнить его. Откуда ей было знать о тайном сговоре Хоремхеба с Эйе! И даже если она, как женщина, догадывалась о вожделении Хоремхеба к Бакетамон, она полагала, что своею красотой легко добьется победы и вытеснит царственную недотрогу и гордячку из его мыслей. Она привыкла к легким победам в Золотом дворце, где без труда склоняла любого и каждого к оплевыванию фараонова ложа.
Но на Хоремхеба ее красота не действовала. Он холодно оглядел ее и сказал:
– Достаточно я уже измазался в дерьме в этом треклятом городе и не хочу мараться еще больше, связываясь с тобой, прекрасная Нефертити. К тому же мне нужно диктовать писцам срочные депеши касательно военных приготовлений, и у меня просто нет времени для возни в постели.
Все это рассказал мне позже сам Хоремхеб, наверяка приукрашивая свой рассказ, но в основном он был правдив, ибо с того времени Нефертити люто возненавидела Хоремхеба и вредила ему как могла, очерняя его имя и заведя в Фивах дружбу с царевной Бакетамон, отчего Хоремхебу был великий урон, о котором я расскажу позже. Так что он поступил бы мудрее, если бы не оскорблял ее, а сохранил ее дружбу и утешил ее в печали. Но ради фараона Эхнатона он не стал совершать этого, не стал плевать на его тело, он – как это ни удивительно – продолжал любить фараона, хоть и отдал распоряжение счищать его имя со всех надписей и уничтожать его изображение на всех росписях, и повелел разрушить до основания храм Атона в Фивах. Однако в подтверждение своих слов скажу, что одновременно Хоремхеб приказал своим верным слугам тайно перенести тело фараона Эхнатона из гробницы в Ахетатоне в фиванскую гробницу его матери и укрыть там, дабы оно не попало в руки жрецов. Жрецы были не прочь сжечь тело Эхнатона и развеять прах по воде, чтобы обречь его на вечные скитания в бездне преисподней. Хоремхеб опередил их, велев спрятать тело Эхнатона. Впрочем, все это случилось много позже.
6
Получив согласие Тутанхамона, Эйе с великой поспешностью стал снаряжать для отплытия в Фивы корабли, на которые поднялся весь двор, так что в Ахетатоне не осталось ни единой живой души, если не считать обмывщиков и бальзамировщиков в Доме Смерти, которые готовили тело фараона Эхнатона для вечной жизни и погребения в гробнице, вырубленной по его распоряжению в восточных горах. Так покинули Небесный город последние жители, и покидали они его торопливо, забывая оглянуться назад, оставляя на столах в Золотом дворце неприбранной посуду, а на полу игрушки Тута – вечно играть в одну и ту же игру погребения.
Ветер пустыни сорвал оконные щиты, песок засыпал пол, по которому блестящие утки пролетали в вечно зеленеющих тростниковых зарослях и радужные рыбы плавали в прохладных водах. Пустыня вернулась в сады Ахетатона, рыбные пруды пересохли, оросительные каналы засорились, фруктовые деревья погибли. От стен домов отвалилась глина, потом обрушились крыши, и город превратился в руины: шакалы выли в пустых залах и устраивали себе лежбища на мягких постелях под расписными потолками. Так уничтожился город Ахетатон, уничтожился еще быстрее, чем был возвигнут по воле фараона Эхнатона. Никто не осмеливался прокрасться на его руины, чтобы поживиться дорогими вещами, втуне пропадавшими под слоем осыпавшейся глины, ибо земля эта была вовеки проклята и Амон иссушал ногу всякого, дерзнувшего ступить на нее. Так исчез Ахетатон, словно его и вовсе не бывало, исчез как сон или мираж.
Впереди судов, сопровождавших Тутанхамона, вверх по реке ринулись, подобно ураганному вихрю, боевые корабли Хоремхеба – усмирять земли по обоим берегам потока. В Фивах Хоремхеб тоже навел порядок: разбой прекратился и людей перестали вешать на стенах вниз головой – Хоремхеб нуждался во всяком человеке, способном носить оружие. Эйе украсил Аллею овнов стягами нового фараона, а жрецы устроили ему пышную встречу в главном храме. И я, Синухе, был свидетелем того, как его несли в золотом паланкине по Аллее овнов, и царица Нефертити с дочерьми Эхнатона сопровождала его, так что победа Амона была полной. Жрецы помазали нового фараона перед изображением Амона со всеми подобающими священными действиями и возложили на его голову в виду всего народа красный и белый венцы – венцы лилии и папируса, Верхнего и Нижнего Царств, и тем показали народу, что фараон получил власть из их рук. Головы их были выбриты наголо, лица лоснились от священного масла, а фараон приносил на жертвенник Амону богатую жертву – ту, что впопыхах успел собрать Эйе с обнищавшей страны. Херихор, однако, условился с Хоремхебом, что Амон ссудит свои богатства для ведения войны, ибо из Низовья приходили дурные вести, которые Хоремхеб нарочито раздувал, дабы возбудить в народе ужас перед хеттами.
Народ Фив ликовал, приветствуя Амона и нового царя, хотя тот был всего лишь ребенком – так неразумно сердце человека, что оно всегда готово надеяться и уповать на будущее, оно не хочет учиться на прошлых ошибках и мечтательно воображает, что завтрашний день будет лучше нынешнего. Поэтому народ, теснясь по обеим сторонам Аллеи овнов и во дворах перед святилищем, восторженно приветствовал нового фараона и осыпал его путь цветами; если же кто-то не кричал, а стоял молча с угрюмым видом, воины Эйе и Хоремхеба живо втолковывали ему древками копий, что такого поведения они не потерпят.
Но в гавани и в квартале бедноты еще тлели развалины, от них поднимался едкий, чадный дым, а река пропахла кровью и трупами. На коньках храмовых крыш с урчанием вытягивали шеи вороны и стервятники, не в силах взмахнуть крыльями от обжорства, а крокодилы, столь же объевшиеся, ленились шевельнуть хвостами и валялись на берегу с разинутыми пастями, позволяя мелким птичкам выклевывать остатки их ужасной трапезы, застрявшие между зубами. Там и сям бродили среди развалин и пепелищ испуганные женщины и дети, рывшиеся на местах своих бывших жилищ в поисках какой-нибудь хозяйственной утвари, а дети убитых рабов и носильщиков бегали за царскими боевыми колесницами, подбирая конский помет и выковыривая оттуда непереваренные зерна хлеба, ибо великий голод царил в Фивах. И я, Синухе, шел вдоль причала, где так же пахло гнилой водой, смотрел на пустые корзины и суда, стоявшие без груза, и ноги сами несли меня к "Крокодильему хвосту", на пепелище, и я думал о Мерит и маленьком Тоте, погибших ради Атона и по моей глупости.
Ноги несли меня к развалинам "Крокодильего хвоста", и я вспоминал Мерит, сказавшую мне: "Я мягкое ложе для твоего одиночества, если не изношенный тюфяк под тобой". Я думал о маленьком Тоте, который был моим сыном, а я этого не знал; теперь же я видел его перед собой, его по-детски нежные щеки и ручки, которыми он обхватывал мою шею, когда прижимался ко мне лицом. Я шел по пыльной гавани, вдыхая едкий запах, и видел перед собой пробитое копьем тело Мерит и залитое кровью лицо Тота, и пятна крови на его волосах. Вот что виделось мне, и я думал, что смерть фараона Эхнатона была слишком легкой. Я думал, что в мире не может быть ничего страшнее и опаснее царских сновидений, ибо они сеют кровь и смерть, и тучнеют от них лишь крокодилы. Вот о чем думал я, проходя по пустынной гавани, в то время как до моего слуха доносились приглушенные вопли ликующей перед храмом толпы, приветствовавшей фараона Тутанхамона и воображавшей, что этот дурашливый ребенок, мечтающий о красивой гробнице, изгонит неправду и установит мир, покой и благоденствие в земле Кемет.
Я шел, куда вели меня ноги, и сознавал снова свое одиночество, сознавал, что в Тоте моя кровь иссякла и что этого не исправить; упований на бессмертие и вечную жизнь у меня не было, смерть казалась мне отдохновением и сном, она была подобна теплу жаровни в холодную ночь. Все мои надежды и радости были украдены богом фараона Эхнатона, теперь я знал, что все боги обитают в Темных Чертогах, откуда никто не возвращается. Фараон Эхнатон выпил смерть из моей руки, но это не принесло мне облегчения, вместе со смертью он выпил милосердное забвение, а я жил и не мог забыть. Мое сердце было полно ожесточения, разъедавшего его как зола, я чувствовал злобу ко всем людям, чувствовал злобу к народу, такому же тупому и бессмысленному, как и прежде, и ничему не научившемуся, который как стадо собирался перед храмом. Гаванские руины были подобны смерти, но вдруг от груды пустых корзин отделилась тень, и ко мне на четвереньках подполз человек. Это был маленький худой мужчина, чьи руки и ноги искривились еще в детстве от недоедания. Он облизнул губы почернелым языком и, глядя на меня безумным взглядом, спросил:
– Ты – Синухе, царский лекарь, перевязывавший раны бедняков во имя Атона?
Потом поднимаясь с земли, он рассмеялся страшным смехом и, указывая на меня пальцем, сказал:
– Ты ведь Синухе, раздававший людям хлеб и говоривший: "Это хлеб Атона, берите и ешьте его во имя Атона". Раз так, дай-ка мне во имя всех богов преисподней кусок хлеба, а то я прятался много дней под самым носом у стражников и даже боялся спуститься к реке, чтобы попить. Во имя богов преисподней дай мне хлеба! Рот мой совсем пересох, а живот позеленел, как трава.
Но у меня не было с собой хлеба, чтобы дать ему, да он и не ждал этого, он вышел ко мне, чтобы поглумиться надо мной ради своего ожесточения. Он сказал:
– У меня была хижина, пусть убогая и пропахшая тухлой рыбой, но она была моя. У меня была жена, пусть некрасивая, изможденная, высохшая, но – моя. У меня были дети и хоть они голодали на моих глазах, это были мои дети. Где моя хижина, где моя жена, где мои дети? Твой бог забрал их, Синухе! Атон, всесветный разрушитель и губитель всего, забрал их, не оставив мне ничего, кроме вот этого праха, зажатого в моем кулаке. Я скоро умру, но меня это не огорчает.
Он опустился на землю передо мной, прижав сжатые кулаки к своему вздутому животу, и просипел:
– Синухе, а может, наши забавы все-таки чего-то стоили? Пусть я умру, как умерли все мои товарищи, но хоть память о нас останется в словах людей? Может, она останется в сердцах тех, кто работает своими руками и чьи спины привыкли к палочным ударам. Может, они будут помнить о нас даже тогда, когда вовсе забудут твоего Атона, а имя проклятого фараона сотрут со всех надписей. Может, смутная память о нас останется в душе народа, и дети впитают ее с горьким молоком своих матерей и выучатся на наших ошибках. Тогда они с рождения узнают то, чему нам приходилось учиться. Узнают, что нет разницы между человеком и человеком, и что кожа богача и вельможи легко рвется, если ее вспороть ножом, и что кровь есть кровь, течет она из сердца голодного или сытого человека. Они узнают, что рабу и бедняку не след доверять фараону или царским лекарям, или законам, или посулам знати – только крепким кулакам, чтобы с их помощью придумать свои законы! А тот, кто не принимает сторону бедняков, тот их враг, и в этом деле не может быть жалости и различия между людьми. Ведь ты в своем сердце, Синухе, был не с нами. Значит, ты был наш враг, хоть ты и раздавал нам хлеб и сбивал нас с толку своими речами о царском Атоне. Все боги на один лад, и все фараоны тоже, и все вельможи, хоть сами они и не признают этого. Так говорю я, Мети, потрошильщик рыбы, мне нечего терять, потому что я скоро умру, и мое тело швырнут в воду, и оно уничтожится, и меня больше не будет. Но какая-то часть меня останется на земле, и ты узнаешь меня в неспокойных сердцах рабов, в тайной усмешке в их глазах, в горечи молока, которым истощенные матери будут вскармливать своих слабых детей. Я, Мети, потрошильщик рыбы, заставлю забродить все, пока тесто не заквасится и не будет испечен великий хлеб!
По его речи и глазам я видел, что горе и страх помутили его разум. Но он цеплялся за мои колени своими руками в рубцах, удерживая меня, и шептал:
– Ты, Синухе, который много учился и умеешь читать и писать, ты, конечно, считаешь, что потрошильщик рыбы не способен думать. Да, это трудно и требует многих усилий, но у меня есть время – дни и ночи, чтобы думать, пережевывая траву и обсасывая соленые узлы плетеных корзин из-под рыбы. Поэтому теперь я знаю, в чем была наша ошибка и почему нам пришлось умереть. Ведь у нас была власть и земля была нашей, но мы не умели пользоваться властью – мы научились грабить, ругаться из-за добычи и упиваться допьяна, так теша себя своим новым положением. Мы объедались и обпивались, в то время как должны были убивать, убивать и убивать не переставая, пока не убили бы всех, кто был не с нами. А мы в своем убожестве не выучились этому ремеслу и, нищие и голодные, слишком высоко ставили человеческую душу, пока этот кот Пепитамон и черный Эйе не показали нам своего мастерства и не перебили нас всех. Но нам было уже поздно усваивать эту науку, зато, прячась среди корзин, я видел много снов об убийстве, и свои сны я оставлю в наследство потомству; сны мои, когда я умру, будут прокрадываться во мраке к спящим рабам и беднякам, так что пальцы на их руках и ногах начнут подергиваться и скрючиваться от моих снов, хоть меня самого давным-давно не будет.
Он смотрел на меня горячечным взглядом и держал мои колени своими руками в рубцах. Тогда я опустился в пыль рядом с ним, поднял руки и сказал:
– Мети-потрошильщик, я вижу, что ты прячешь нож в своих лохмотьях. Убей меня, если ты думаешь, что вина на мне. Убей меня, Мети-потрошильщик, ибо я устал от снов и радости во мне нет. Убей меня, если это порадует твою душу. Другой услуги я не могу тебе оказать.
Он достал из-за пояса рыбничий нож и, вертя его в своих ладонях, покрытых шрамами, посмотрел на меня; потом глаза его увлажнились, он заплакал, отбросил нож и сказал:
– Убийство бесполезно, я понимаю это теперь; убивая, ничего не добьешься, ибо нож слепо бьет виноватого и невиновного. Нет, Синухе, забудь мои слова и прости мне мою злобу: человек, ударяющий ножом человека, ударяет своего брата, и, может быть, мы, рабы и бедняки, понимали это в сердце своем и не научились убивать. Поэтому, быть может, мы вышли в конце концов победителями, мы, а не те, кто убивал нас, – своим убийством они опозорили и погубили себя. Синухе, брат мой, наверное, наступит день, когда человек увидит в другом человеке брата и не станет убивать его. Пусть мой плач до того дня останется в наследство моим братьям, когда я умру. Пусть он, плач Мети-потрошильщика рыбы, прокрадывается в сны бедняков и рабов, когда я умру. Пусть под мой плач убаюкивают своих слабых детей матери. Пусть его всхлипы вечно слышатся в скрежете мельничьих жерновов, чтобы всякий узнавший его в сердце своем находил рядом с собой брата.
Он дотронулся до моей щеки, его горячие слезы капали на мои руки, а зловонный запах потрошильщика рыбы наполнял мои ноздри. Он сказал:
– Уходи, мой брат Синухе, чтобы стражники не убили тебя и чтобы тебе не причинили вреда из-за меня. Уходи, но пусть мой плач пребудет с тобою во всякий миг, пока глаза твои не отверзятся и ты не увидишь все то, что вижу ныне я, и тогда мои слезы станут для тебя драгоценнее жемчуга и каменьев. Ибо плачу сейчас не я – во мне плачут поколения порабощенных и битых из века в век. В моих слезах – тысячи и тысячи слез, состаривших мир и сморщивших его лицо. Вода, что течет в реке, – это слезы тех, кто жил до нас, вода, что падает на землю в иных краях, – это слезы тех, кто родится после нас в этом мире. Когда ты поймешь это, ты не будешь больше одинок, Синухе.
Он склонился к земле передо мной, его скрюченные пальцы зарылись в пыль, а слезы серыми жемчужинами скатывались на гаванские пыльные камни. Я не понял его слов, хотя и готов был умереть от его руки. Тогда я оставил его, вытерев влажную от его слез руку о платье и унося с собой неотвязчивый зловонный запах. И скоро забыл о нем, продолжая идти туда, куда несли меня ноги, и сердце мое было полно ожесточения, разъедавшего его как зола, – ибо мое горе и одиночество казались мне огромнее горя и одиночества всех других. Вот так ноги принесли меня к бывшему дому плавильщика меди, и, пока я шел, мне попадались напуганные дети, прятавшиеся при моем приближении, и женщины, рывшиеся в развалинах в поисках утвари и закрывавшие от меня лица.
Бывший дом плавильщика меди стоял обгоревший, с закопчеными глиняными стенами, пруд в саду высох, а ветви смоковницы были черны и голы. Но среди развалин кто-то устроил навес, под которым я увидел кувшин с водой, и оттуда навстречу мне поднялась Мути – с вымазанными грязью седыми волосами, прихрамывая от увечья, так что мне показалось, что передо мной ее Ка, и я оцепенел в первое мгновение. Но она поклонилась мне, стоя на дрожащих ногах, и с усмешкой произнесла:
– Благословен день, приведший моего господина домой!
Больше она ничего не смогла сказать, потому что голос ее пресекся от горечи. Она опустилась на землю и закрыла лицо руками, чтобы не смотреть на меня. На ее худом теле во многих местах были следы от Амонова рога, ноги были изувечены, но все раны уже затянулись, и я ничем не мог помочь ей, хоть и осмотрел все тщательным образом, несмотря на ее протесты. Потом я спросил:
– Где Каптах?
– Каптах умер, – ответила она. – Говорили, что рабы убили его, увидев, как он потчует вином людей Пепитамона и предает их.
Но я не поверил ее словам, я хорошо знал, что Каптах не может умереть, Каптах будет жить, что бы ни произошло.
Мути страшно разгневалась, видя, что я не верю ее словам, и вскричала:
– Тебе впору смеяться сейчас, Синухе – все получилось так, как ты желал, и твой Атон торжествует! Вы, мужчины, все одинаковы! От мужчин все зло в мире, потому что они никогда не взрослеют, вечные дети! Дерутся, кидаются камнями, машут палками, расквашивают друг другу носы, и нет для них большего удовольствия, как приводить в отчаяние тех, кто их любит и желает им добра. Воистину разве я не желала тебе всегда добра, Синухе? И вот мне награда – изуродованная нога, продырявленное рогом тело и горсть прелого зерна для каши! Но что я, на себя мне наплевать. Мерит, Мерит, которая была слишком хороша для тебя, потому что ты мужчина, Мерит, которой ты почти что своими руками воткнул нож в сердце! А маленький Тот, из-за которого я выплакала все глаза! Он был мне как сын, я пекла ему медовые пирожки и так старалась лаской умягчить его буйный мужской нрав! Но тебе это все безразлично, ты приходишь ко мне с довольным видом, весь потрепанный, с облупленной физиономией и размотавший все свое богатство, приходишь, чтобы спать под моим кровом, который я столькими трудами и усилиями возвела над своей головой на развалинах твоего дома, и еще, верно, хочешь, чтобы я тебя покормила!
Бьюсь об заклад, что не успеет зайти солнце, как ты потребуешь себе пива, а наутро побьешь меня палкой, если я обслужу тебя не так скоро, и отправишь меня на заработки, чтобы самому отлеживать себе бока, – таковы мужчины, и я ничуть этому не удивлюсь, я уже ко всему привыкла, и никакая твоя новая затея не застанет меня врасплох.
Вот так она долго, с сердцем, выговаривала мне, не выбирая слов, пока ее бранчливая воркотня не напомнила мне дом и мою мать Кипу, и Мерит, так что сердце мое переполнилось печалью и слезы хлынули из глаз. Увидев это, она всполошилась и принялась утешать меня:
– Ах ты, Синухе, отчаянный ты человек, ты же знаешь, что я не со зла говорю все это, а для твоего вразумления. И на самом деле у меня припрятана горсть-другая зерна, я сейчас быстро его смолю и сварю тебе вкусную кашу, а потом устрою тебе постель из сухого тростника здесь, среди этих развалин. Со временем ты начнешь заниматься своим делом, и мы выживем. А пока не беспокойся об этом: я хожу стирать в богатые дома, где много вещей, испачканных кровью, и этим зарабатываю на жизнь. Так что сейчас, чтобы ты немного потешил свое сердце, я вполне смогу одолжить жбан пива и увеселительном доме, куда на постой разместили воинов. Ну не плачь так горько, Синухе, мальчик мой! Слезами ничего не поправишь. Мальчишки есть мальчишки, им вечно надо что-то вытворять, от их безобразий страдают и сокрушаются сердца матерей и жен, но с этим ничего не поделаешь, так было, и так будет всегда. Все же мне совсем не хочется, чтобы ты притащил сюда еще каких-нибудь богов, – если ты сотворишь такое, тогда уж точно в Фивах камня на камне не останется! Я очень надеюсь, что этого не случится, хоть я, конечно, только простая женщина, старуха, и не мне учить мужчин. Но ведь я любила Мерит больше, чем любят дочь, – насколько я могу судить об этом, раз у меня не было детей. Я ведь всегда была уродлива и к тому же презирала мужчин. Так вот, она была мне дороже дочери, и все же я должна сказать: она не единственная женщина на свете, есть много других женщин, с которыми ты сможешь порадовать свое сердце, когда пройдет время, и ты перестанешь скулить и успокоишься. Воистину, Синухе, время – самое милосердное снадобье из всех снадобий, и оно засыпет как песок твою печаль, и ты станешь замечать, что на свете есть другие женщины, которые неплохо смогут угомонить ту маленькую штуку, что скрыта под твоим передником, и ты снова ощутишь довольство и начнешь толстеть – для мужчин ведь нет ничего важнее этой их штуки. Ох, Синухе, господин мой, как ты исхудал, щеки у тебя совсем провалились, я просто не узнаю тебя! Ну ничего, сейчас я сварю тебе вкусную кашку, потушу рагу из молодых тростниковых побегов и одолжу для тебя пива – если только ты перестанешь плакать!
Ее слова устыдили меня, я взял себя в руки и сказал:
– Я совсем не для того пришел сюда, чтобы быть тебе в тягость, дорогая Мути, я уезжаю и, наверное, вернусь очень не скоро, если вообще вернусь. Поэтому мне хотелось до отъезда посмотреть на дом, где я был счастлив, погладить шероховатый ствол смоковницы, дотронуться рукой до порога, стертого ногами Мерит и маленького Тота. И не хлопочи ради меня, Мути, я не могу есть твое зерно, потому что в Фивах сейчас царит великая нужда. Я постараюсь прислать тебе немного серебра, чтобы ты смогла прожить, пока меня не будет. И еще: пусть будут благословенны твои слова и ты сама, Мути, ты мне словно мать! Ты очень хорошая женщина, хоть слова твои жалят как осы.
Мути всхлипывала и утирала нос своими жесткими ладонями. Она не отпустила меня, а разожгла огонь и приготовила кушанье из своих скудных припасов, и мне пришлось его есть, чтобы не обидеть ее, хоть каждый кусок застревал у меня в горле. Мути смотрела, как я ем, кивала головой и, все еще шмыгая носом, приговаривала:
– Кушай, Синухе, кушай, отчаянный ты человек! Зерно мое, конечно, прелое и кушанье скверное и несъедобное, я сама не понимаю, почему меня это заботит ныне, когда и огонь-то я развожу с трудом, и хлеб мой пополам с золой. Но ты кушай, Синухе, потому что еда лечит все печали, укрепляет тело и веселит сердце, и ничего нет лучше для человека, много плакавшего и чувствующего себя сиротой, как хорошо покушать. Я понимаю, что ты опять собираешься отправиться в дальний путь и будешь совать свою глупую голову во все сети и ловушки, какие только ни есть, но с этим я ничего поделать не могу и помешать тебе не в моих силах. Так что кушай лучше, Синухе, чтобы окрепнуть, – и обязательно возвращайся, я благословлю день, когда ты вернешься, мой господин, и верно буду ждать тебя. Обо мне не тревожься, раз у тебя нет серебра, как я догадываюсь, – ведь ты его все извел, раздавая хлеб беднякам и рабам, которые тебя за это, конечно, не благодарили, а только издевались над твоей глупостью. Так вот, обо мне тревожиться не надо – я хоть и стара и колченога теперь, но еще крепка и уж, конечно, прокормлю себя стиркой и стряпней, пока в Фивах есть что стряпать. Только ты возвращайся, господин мой!
Вот так я просидел до темноты среди развалин бывшего дома плавильщика меди, и разведенный Мути огонь одиноко светился среди непроглядной черноты ночи. Но именно это место было моим единственным домом в целом мире. Поэтому я погладил шероховатый ствол смоковницы, думая, что, скорее всего, никогда больше сюда не вернусь, и погладил стертый каменный порог дома, думая, что наверняка уже не вернусь, и дотронулся до узловатых материнских рук Мути, думая, что несомненно будет лучше, если я никогда не вернусь, потому что всегда я приносил с собой лишь скорби и горести для тех, кто меня любил. И поэтому лучше мне было жить и умереть одному, как один я спускался во тьме по реке в просмоленной лодочке в ночь своего рождения.
Когда зажглись звезды и стража начала ударять древками копий о щиты для устрашения жителей развалин в гаванских переулках, я простился с Мути и покинул бывший дом плавильщика меди в фиванском квартале бедноты, чтобы еще раз посетить Золотой дворец фараона. И пока я шел к берегу, ночное небо над Фивами вспыхнуло багровым светом: зажглись огни на главных улицах, озаряя тьму, и звуки музыки достигли моих ушей, потому что эта ночь была ночью восшествия на престол фараона Тутанхамона, ночью празднеств в Фивах.
7
Но этой же ночью усердно трудились жрецы в храме Сехмет, очищая каменные плиты пола от проросшей между ними травы, водружая на место львиноголовое изображение, облачая его в пурпурные пелены и увешивая знаками войны и истребительного опустошения. Ибо, водрузив на голову Тутанхамона оба царских венца, красный и белый, лилии и папируса, Эйе сказал Хоремхебу:
– Теперь настал твой час, Сын сокола! Можешь трубить в трубы и объявлять о начале войны. Пусть кровь очистительной волной омоет землю Кемет, чтобы восстановилось былое и народ забыл самую память о ложном фараоне!
Поэтому на следующий день, когда в Золотом дворце фараон Тутанхамон вместе со своей царственной супругой играл в погребальные церемонии, а опьяненные властью жрецы Амона курили священные благовония и без устали проклинали имя фараона Эхнатона на вечные времена, Хоремхеб отдал приказ затрубить в трубы на всех перекрестках, медные врата храма Сехмет распахнулись настежь, и Хоремхеб во главе отборной части войска двинулся по Аллее овнов торжественным ходом совершать жертвоприношение Сехмет. Жрецы к тому времени получили свою долю – каменотесы рьяно тесали камни во всех храмах, дворцах и гробницах, уничтожая на веки вечные проклятое имя фараона Эхнатона. Фараон Тутанхамон тоже получил свою часть – царские мастера строительных работ уже собирались на совет о месте будущей гробницы. И Эйе получил свою часть – десница царя, он управлял землей Кемет, ведая налогами, судом, награждениями и раздачей знаков благоволения. И вот настал черед Хоремхеба, чтобы и ему получить свою часть. Я последовал за ним в храм Сехмет, ибо он непременно хотел показаться мне во всем своем могуществе – наконец он объявлял войну, ради которой употребил столько сил и хитрости и к которой готовился всю свою жизнь.
К его чести должен сказать, что Хоремхеб в эти мгновения своего торжества отринул всякий внешний блеск и пышность и решил впечатлить народ именно простотой церемонии. Поэтому в храм он отправился на обычной колеснице, над головами его лошадей не раскачивались перья, а колеса не сверкали золотом. Вместо этого по обеим сторонам повозки поблескивали, рассекая воздух, отточенные медные резаки, а его копейщики и лучники вышагивали ровными рядами следом, и удары их голых ног по камням Аллеи овнов звучали гулко и мощно, как накаты волн, бьющихся о скалы, и негры ударяли в такт в барабаны, обтянутые человеческой кожей. Молча и боязливо взирал народ на статную фигуру на колеснице, вознесенную над всеми, и на воинство, лоснящееся от довольства, когда вся страна голодает. Молча наблюдал народ за тем, как Хоремхеб проследовал в храм Сехмет, словно вдруг после праздничной ночи начиная догадываться, что страдания не окончены и еще ждут впереди. Перед святилищем Сехмет Хоремхеб сошел с колесницы и вступил в храм в сопровождении своих военачальников. Их встречали жрецы, чьи лица, руки и одежды были обрызганы свежей кровью; они повели воинство к изваянию Сехмет. Богиня была облачена в пурпурное одеяние, пропитанное жертвенной кровью и от этого льнувшее к каменному телу. Каменные груди ее гордо вздымались, и кровь каплями просачивалась сквозь пурпурную ткань. В сумраке храма ее суровая львиная голова, казалось, шевелилась, а глаза из драгоценных камней вперялись как живые в Хоремхеба, когда он, представ перед жертвенником, сжимал ладонями теплые сердца жертв и творил молитву о победе. Жрецы исполняли вокруг него прыжки ликования, наносили себе раны ножами и кричали:
– Вернись победителем Хоремхеб, Сын сокола! Вернись победителем, и богиня сойдет к тебе, живая, и обоймет тебя своею наготою!
Но Хоремхеб сохранял совершенное хладнокровие среди жреческих прыжков и криков: он с холодным достоинством исполнил все надлежащие церемониальные обряды и вышел из храма. Пока он совершал жертвоприношение, во дворе перед храмом и на площади за храмовыми воротами собралась великая толпа напуганных горожан, призванных сюда звуками труб. Выйдя из святилища, Хоремхеб воздел окровавленные руки и заговорил, обращаясь к народу:
– Слушай меня, народ земли Кемет! Слушай меня, ибо я, Хоремхеб, Сын сокола, своею рукою дарую победу и бессмертную славу всякому, кто пожелает следовать за мной на священную войну. В этот час боевые колесницы хеттов грохочут в пустыне Синая, их передовые отряды разоряют Нижние земли. Никогда еще земля Кемет не подвергалась столь великой опасности, как ныне, ибо по сравнению с хеттами прошлая власть гиксосов была милосердной и мягкой. Хетты идут на нас, им нет числа, и свирепость их – бич для всех народов. Они разорят ваши дома, выколют вам глаза, будут насиловать ваших жен и уведут в рабство детей! Хлеб не растет там, где проносятся их колесницы, и земля превращается в пустыню там, куда ступают копыта их лошадей. Поэтому война, которую я объявляю им, – священная война. Это война ради жизни и ради богов земли Кемет, ради ваших детей и домов, и, если все пойдет так, как должно, мы отвоюем обратно Сирию, победив хеттов, и богатство вернется в землю Кемет, вернется былое благоденствие, и каждый будет получать свою меру полной. Довольно чужеземцам осквернять нашу землю, довольно глумиться над бессилием нашего оружия и смеяться над нашей слабостью! Пришло время вернуть военную славу земле Кемет, и я сделаю это. Всякий, кто последует за мной по своей воле – обещаю! – получит меру зерна и свою часть добычи, а добыча будет воистину громадна: те, кто вернутся со мной в день победы, будут богаче, чем они могут вообразить. Того же, кто не захочет следовать за мной по своей воле, придется заставить силою, и ему придется на своем горбу тащить поклажу воинов и подвергаться насмешкам и поношению, не имея притом никакой части в добыче. Вот почему я надеюсь и верю, что каждый мужчина Египта, в котором бьется сердце мужа и который в состоянии держать копье, последует за мной по своей воле. Сегодня мы нуждаемся во всем, и голод следует по пятам за нами, но с победой для нас наступят дни великого благоденствия. Те, кто погибнет, сражаясь за свободу земли Кемет, вступит тотчас на поля блаженства, и ему не придется заботиться о своем теле, ибо о нем позаботятся боги Египта. Но только сложив все наши усилия, мы сможем победить. Женщины Египта! Сплетайте ваши волосы, чтобы натянуть тетивы в луки! С радостью провожайте ваших мужей и сыновей на священную войну! Мужчины Египта! Перекуйте ваши украшения на наконечники для копий и следуйте за мной – я дам вам войну, которой еще не видел мир! Души великих фараонов встанут, чтобы сражаться на нашей стороне. Все боги Египта, и прежде всего великий Амон, будут сражаться вместе с нами. Мы вышвырнем хеттов из Черных земель, как поток сметает со своего пути солому. Мы отвоюем обратно богатства Сирии и смоем кровью позор Египта. Слушай меня, народ страны! Хоремхеб, Сын сокола, победитель, сказал!
Он замолчал, уронил окровавленные руки и тяжело перевел дух, потому что все это время кричал изо всех сил. Затрубили трубы, воины стали ударять древками копий по щитам и гулко топать. Кое-где среди толпы начали раздаваться крики, постепенно переросшие в общий громкий гомон, так что уже все восторженно, с раскрасневшимися лицами вопили и вздымали руки; наконец рев стал оглушительным, хоть многие из кричавших, я думаю, сами не знали, зачем они кричат. Хоремхеб улыбнулся и взошел на колесницу. Воины расчищали ему дорогу, а восторженно ревущая толпа приветствовала его, сгрудившись по обеим сторонам Аллеи овнов. В эти мгновения я понял, что для народа нет большей радости, как, собравшись, покричать вместе, и не имело значения, по какому поводу, – в общем крике каждый чувствовал себя сильнее, а дело, ради которого кричали, казалось единственно правым делом. Хоремхеб был очень доволен и горделиво помахивал рукою, приветствуя толпу.
Он направился прямо в гавань, чтобы на своем корабле немедленно отплыть в Мемфис, ибо он и так слишком промешкал в Фивах, а по последним полученным известиям лошади хеттов паслись в самом Танисе. Я взошел на корабль следом за ним и, беспрепятственно пройдя к Хоремхебу, сказал ему:
– Хоремхеб! Фараон Эхнатон умер, я больше не царский лекарь и волен распоряжаться собой, благо здесь меня ничто не удерживает. Я намерен последовать за тобой и отправиться на войну, потому что мне все на свете безразлично и ничто меня больше не радует. Но мне любопытно увидеть, какую благодать принесет эта война, о которой ты твердишь всю жизнь. Воистину, хочу это увидеть и хочу узнать, будет ли твое владычество лучше власти фараона Эхнатона, или духи преисподней правят миром.
Хоремхеб возликовал и с поспешностью ответил:
– Пусть это станет добрым предзнаменованием, ибо воистину я и помыслить не мог, чтобы ты, Синухе, стал первым добровольцем на этой войне. Нет, такого я от тебя не ожидал, зная, что удобства и мягкую постель ты любишь больше тягот похода. Я предполагал оставить тебя блюсти мои интересы в фиванском дворце, усердно обрабатывая твоих здешних подруг. Но так, пожалуй, даже лучше, поскольку тебя, простака, проведет кто угодно и скормит тебе любую небылицу; а если ты отправишься со мной, то у меня, по крайней мере, будет под рукой стоящий врач, а это мне, думаю, будет кстати. Правы были мои люди, Синухе, прозвавшие тебя Сыном дикого мула, когда мы воевали с хабири, – у тебя поистине сердце этой твари, раз ты не боишься хеттов!
Пока мы разговаривали, гребцы отвели судно от причала, погрузили весла в воду, и корабль заскользил вниз по реке с развевающимися по ветру вымпелами. Фиванская пристань была бела от народа, и ликующий рев толпы достигая наших ушей. Хоремхеб глубоко выдохнул и, улыбнувшись, сказал:
– Как видишь, моя речь имеет шумный успех у народа. Но пойдем ко мне в каюту, я хочу смыть кровь божества со своих рук.
Я последовал за ним. Он выставил за дверь писцов, тщательно омыл руки, понюхал их и хладнокровно заметил:
– Клянусь Сетом и всеми злыми духами, я не подозревал, что жрецы Сехмет все еще совершают человеческие жертвоприношения! Но эти старики были просто вне себя от возбуждения – ведь храмовые ворота лет сорок уже не открывались. А я-то недоумевал, зачем им понадобились хеттские и сирийские пленные, но я решил не вмешиваться.
Я ужаснулся его словам, так что ноги у меня подкосились, а Хоремхеб беспечно продолжал:
– Если б я знал заранее, вряд ли я позволил бы им это. Можешь поверить, Синухе, что я был просто обескуражен, когда оказался перед жертвенником с теплым, кровоточащим человеческим сердцем в руке! Конечно, мне хотелось скорее вымыть руки, но если благодаря этому Сехмет соблаговолит подсобить нашему оружию, то, значит, дело того стоит, ибо воистину нам понадобится всякая помощь, какая возможна и какая невозможна, хотя, пожалуй, несколько лишних копий были б полезнее и вернее, чем милости Сехмет. Но отдадим жрецам то, что им принадлежит, и они оставят нас в покое.
И он снова начал похваляться своим обращением к народу, желая, чтобы я тоже воздал должное его красноречию, но я заметил, что речь, произнесенная им перед воинами в Иерусалиме, понравилась мне куда больше. Хоремхеб оскорбленно возразил:
– Одно дело говорить с войском, а другое – с народом! Ты еще услышишь, как я разговариваю с воинами – без околичностей, прямо, как я умею. Но то, что я говорил перед храмом Сехмет, предназначалось еще и потомству, ибо я отлично сознаю, что мои слова будут высечены на камне и останутся в веках. Поэтому я выбирал совсем не те слова, которые произношу перед сражением, в мою речь были вплетены слова прекрасные и возвышенные, которые как хмель ударяют людям в голову, ослепляют их и черное делают белым. Недаром же я изучал в древних письменах речи фараонов и военачальников перед народом. И моя речь была подобием их речей. Первым делом я представил войну с хеттами как оборонительную и призвал народ восстать против захватчиков, которые совершают опустошительные набеги на порубежные египетские земли. В общих чертах это правда. При этом я не стал скрывать, что намерен одновременно отвоевать для Египта Сирию. Далее, во-вторых, я отметил, что с теми, кто пойдет со мной добровольно, все будет хорошо, а тем, кого потащат силком, будет плохо. В-третьих, я объяснил, что эта война – священная и сослался на всех египетских богов, хоть сам я отказываюсь понимать, чем одна страна святее другой или почему боги Египта вдруг окажутся могущественнее хеттских богов! Но и в древних письменах я читал, и в историях о прошлых войнах слышал, что стоит начаться войне, как тотчас обращаются к богам, и верховные военачальники в своих речах всегда призывают их. Народ любит такое, знаешь ли. А ведь ты не станешь отрицать, что моя речь произвела на них сильное действие. К тому же – не уверен, правда, принесло ли это пользу, – я расставил своих людей среди толпы, чтобы они сразу начали кричать в мою честь. Заметь также, Синухе, что, суля им победу, я не стал особенно расписывать трудности, которые ожидают нас, потому что лишений и тягот народу все равно не избежать, так что нечего его стращать заранее. А для победы в этой войне придется здорово попотеть, и, отправляясь на нее сейчас с неопытными воинами, без копий и колесниц, я чувствую себя мальчишкой, тыкающим льва в морду соломинкой. Но раз мне суждено совершать великие дела, я не сомневаюсь в конечной победе; боюсь только, что сначала многим придется умереть.
– Хоремхеб, – спросил я, – есть для тебя что-нибудь священное?
Он на мгновение задумался и ответил:
– Большому военачальнику и правителю должно видеть сквозь слова и фантазии и уметь самому использовать их как оружие. Признаюсь, Синухе, что это довольно тяжело и лишает жизнь радости, но, пожалуй, чувство, что ты своевольно управляешь людьми и заставляешь их совершать великие дела, сильнее радости. Когда я был моложе, я верил в свое копье и в своего сокола. Теперь я верю больше в свою волю и знаю, что моя воля – это моя судьба. Но моя воля истачивает меня, как точило истачивает камень. И у меня нет ни единого мгновения отдыха – ни днем ни ночью, ни во сне ни наяву и нет другого способа вкусить отдых, как только напиться допьяна. Когда я был моложе я верил в дружбу и в то, что люблю одну женщину, чье презрительное сопротивление доводило меня до безумия, но теперь я знаю, что ни один человек не может быть моей целью – только средством, и та женщина для меня теперь тоже лишь средство. Я сам – средоточие всего, из меня все исходит и ко мне все возвращается. Я – Египет, и я – народ. Поэтому, возвеличивая и укрепляя Египет, я возвеличиваю и укрепляю себя. Это правильно и разумно, как ты сам понимаешь, Синухе.
На кого-то другого его слова, вероятно, произвели бы впечатление, на того, кто не был с ним знаком. Но не на меня, знавшего его хвастливым юнцом и видевшего в Хетнечуте его родителей, пропахших сыром и коровами, хоть Хоремхеб и возвысил их. Поэтому я не мог слишком серьезно относиться к нему, как бы он ни украшал себя словами и ни старался стать в моих глазах подобным божеству. Но я скрыл от него свои мысли и начал рассказывать ему о царевне Бакетамон, которая была страшно оскорблена, не заняв в торжественном выезде Тутанхамона подобающего ее сану места – так она считала. Хоремхеб жадно слушал меня и предложил мне выпить вина, чтобы я продолжил свой рассказ. И так мы пили вино всю дорогу, пока спускались по реке к Мемфису и пока хеттские колесницы опустошали Нижние земли.