Синухе-египтянин — страница 15 из 16

ХОРЕМХЕБ

1

По соглашению с Хоремхебом Носитель жезла Эйе готовился возложить на свою голову венцы, как только завершится церемония погребения фараона Тутанхамона. Чтобы приблизить вожделенную цель, Эйе велел поторопиться с бальзамированием тела Тутанхамона и прекратил работы в его гробнице, оставив ее небольшой и весьма скромной по сравнению с усыпальницами великих фараонов, к тому же он при этом присвоил себе значительную часть сокровищ, которые Тутанхамон предполагал взять с собой в гробницу. Однако по тому же соглашению Эйе обязался склонить царевну Бакетамон к браку с Хоремхебом, чтобы тот мог законным образом претендовать на престол по смерти Эйе, хоть и был рожден на навозе. Эйе условился с жрецами так: когда завершится положенный срок траура, царевна Бакетамон предстанет пред Хоремхебом в образе Сехмет в ее храме, куда он явится для торжественного празднования победы, и в том же храме Сехмет Хоремхеб возьмет Бакетамон, дабы их союз освятили боги и Хоремхеб сам стал бы божеством. Вот так придумал Эйе с жрецами, но у царевны Бакетамон были другие планы, которые она готовила с великим тщанием, и я знаю, что на это ее подвигла царица Нефертити, ненавидевшая Хоремхеба и рассчитывавшая стать самой влиятельной после Бакетамон дамой в Египте – если план удастся.

А план их был поистине безбожен и ужасен, только злодейское коварство женщины могло породить подобный замысел, столь неслыханный, что он чуть было не удался – именно потому, что никому такое не могло бы прийти в голову, а если б и пришло, то показалось бы невероятным. Только когда все обстоятельства раскрылись, стало понятно, почему хетты вдруг расщедрились и не только сами предложили мир, но и с готовностью уступили Мегиддо и царство Амурру, а потом согласились на все прочие условия мирного договора. Хетты ведь были людьми мудрыми и приберегали в своем колчане еще одну стрелу, о которой ни Эйе, ни Хоремхеб не догадывались. Заключая мир и соглашаясь на все условия, хетты были уверены, что ничего не теряют. Хоремхебу следовало бы, видя их щедрость, заподозрить неладное, но военные триумфы совершенно ослепили его, и к тому же он сам желал мира – для укрепления своей власти в Египте и для заключения брака с царевной Бакетамон. Слишком долгие годы он ждал этого, и мучительное ожидание сделало его вожделение к царственной крови неистовым. Вот почему ему было не до подозрений, и хитрости хеттов он не заметил.

Что касается царицы Нефертити, то после смерти супруга и после того, как ее принудили поклониться Амону, она отнюдь не смирилась с мыслью, что теперь, лишенная власти, она стала просто одной из дам, населяющих женские покои Золотого дворца. Она была все еще красива, несмотря на возраст, хоть это была уже не та красота, а очень и очень потасканная, чему способствовали усилия многих, и требовавшая непрестанного ухода и разнообразных ухищрений для своего поддержания. И все же своей красотой царица привлекла к себе многих придворных вельмож из тех, что проводят всю свою жизнь в Золотом дворце при ничтожном царе и сами подобны бесполезным трутням. Умом и хитростью Нефертити завоевала дружбу царевны Бакетамон и раздула тлевшую в ее сердце природную гордыню в бушующий пожар, пожиравший самое седце гордячки и превративший ее наконец почти в безумную. Бакетамон столь кичилась своей священной кровью, что не позволяла простому смертному не только касаться ее, но даже наступать на ее тень. Всю жизнь она надменно берегла свою нетронутость, ибо, по ее мнению, в Египте не было мужа, равного ей по достоинству, раз в ее жилах текла кровь великого фараона. Поэтому она миновала обычный брачный возраст, и думаю, что ее нетронутость просто ударила ей в голову и сделала ее сердце больным – доброе брачное ложе могло бы вполне излечить ее. Ведь она была красива, в горделивая осанка и надменность делали ее красоту нечувствительной к годам, и Бакетамон ревниво холила свою красоту, хотя и не позволяла рабам дотрагиваться до себя.

Нефертити как могла раздувала ее гордыню и внушала ей, что она рождена для великих дел и что ей суждено спасти Египет от притязаний черни, от рук презренного захватчика низкого рождения. Она рассказывала Бакетамон о великом фараоне – царице Хатшепсут, которая привязывала царственную бородку, препоясывала чресла львиным хвостом и правила Египтом, сидя на престоле фараонов. Вместе они посетили многоцветный скальный храм Хатшепсут с белой колоннадой, прошли по миртовым террасам и долго разглядывали изображения великой царицы, а Нефертити уверяла Бакетамон, что ее красота похожа на красоту Великой царицы-фараона.

О Хоремхебе Нефертити говорила много дурного, так что Бакетамон в своей гордыне стала бояться его: низкорожденный и презренный, он был могучим и рослым, выше всех придворных на голову, и царевне была непереносима мысль, что он может взять ее силой, овладеть ею как грубый солдат, мужлан и осквернить ее священную кровь. Но поскольку сердце человеческое переменчиво и лукаво, я думаю, что она еще прежде возненавидела Хоремхеба за то, что его сила и грубость втайне влекли ее, и, когда он совсем юным появился в Золотом дворце, она слишком часто засматривалась на него и слишком пылко волновалась от его взглядов – хотя, конечно, никогда не признавалась в этом даже себе.

Вот почему Нефертити не составило труда склонить Бакетамон на свою сторону, когда война в Сирии подходила к концу, фараон Тутанхамон таял на глазах и затея Эйе и Хоремхеба стала вполне очевидной. Не думаю, чтобы Эйе скрывал от Нефертити свои намерения – ведь она была его дочь. Поэтому ей было легко вызнать, какую большую игру втайне ведут Эйе и Хоремхеб. Но Нефертити ненавидела отца за то, что, использовав ее, он отстранил ее от всего и держал затворницей в Золотом дворце как супругу проклятого царя, не позволяя даже принимать участие в дворцовых церемониях. Думаю, впрочем, что у ее ненависти были и другие причины, но о них мне бы не хотелось говорить, потому что утверждать этого я не могу и не могу верить всем сплетням Золотого дворца, хотя знаю, что дворец фараона – воистину темный дом и скрывает в своих стенах ужасные дела. Но я хочу сказать вот что: красота и ум, соединенные в женщине, чье сердце с годами очерствело, – сочетание, не сулящее добра, – опаснее обнаженных ножей и смертоноснее медных резаков на боевых колесницах. Не думаю, что в мире есть что-либо более опасное и разрушительное, чем женщина, обладающая красотой и умом, но не имеющая сердца. И лучшее этому подтверждение – выношенный Нефертити замысел, в который она вовлекла царевну Бакетамон.

Злокозненный умысел вышел наружу в первые дни пребывания Хоремхеба в Фивах, когда он в своем нетерпении не отходил от покоев Бакетамон, чтобы увидеться с ней и поговорить, а она отказывалась принимать его и встречаться с ним. Вот так случайно Хоремхеб оказался свидетелем прибытия хеттского посольства, явившегося к Бакетамон. То, что посольство было допущено к царевне, а сам посланник пробыл у нее продолжительное время, сильно озадачило Хоремхеба, и он собственной властью, ни с кем не советуясь, велел задержать посланника, на что тот ответил угрозами, держался спесиво и употреблял такие выражения, которые может позволить себе лишь лицо, облеченное большой властью.

Затем Хоремхеб оповестил о случившемся Эйе. Вместе они силой вломились ночью в покои Бакетамон, убив рабов, охранявших ее, и нашли переписку, которую Бакетамон прятала в пепле жаровни. Прочитав глиняные таблички они пришли в ужас, заперли Бакетамон в ее покоях и приставили к ней стражу. Так же они поступили и с Нефертити и тою же ночью явились ко мне в бывший дом плавильщика меди, который Мути отстроила заново на присланное ей Каптахом серебро. Они прибыли под покровом ночи в простых носилках, с закутанными лицами. Мути впустила их, поначалу не узнавая, и сердито ворчала на то, что они заставляют ее подымать меня среди ночи с постели. Но я не спал: после возвращения из Сирии, где я перевидел столько всякого, я вообще стал дурно спать. Поэтому я встал с постели под неумолчную воркотню Мути, зажег светильник и впустил гостей, думая, что они пришли ко мне за помощью как к врачу. Узнав их, я пришел в смущение, велел Мути принести вина и отослал ее спать. Хоремхеб, однако, был в такой тревоге, что думал даже убить Мути за то, что она разглядела их лица и могла подслушать наш разговор. Я никогда прежде не видел Хоремхеба в таком смятенном состоянии, и это доставило мне сердечное удовольствие. Я сказал:

– Разумеется, я не позволю тебе убивать Мути! Боюсь, что с головой у тебя неладно, раз ты говоришь такой вздор. Мути – бедная глухая старуха, которая храпит во сне, как бегемотица. Если ты прислушаешься, то вот-вот ее услышишь. Так что пей вино и забудь о старушке – тебе нечего ее бояться.

Но Хоремхеб нетерпеливо возразил:

– Оставь эти разговоры о храпе – я не для этого сюда пришел! Что такое одна старуха, когда Египту грозит смертельная опасность! И ты должен его спасти.

Эйе поспешил подтвердить его слова:

– Воистину Египет в опасности, Синухе, и я тоже! Никогда столь великая опасность не угрожала стране. Поэтому в нашем бедственном положении мы обращаемся к тебе.

Я с горечью рассмеялся и показал им свои пустые руки. Тогда Хоремхеб вытащил глиняные таблички царя Суппилулиумы и дал мне их прочесть, а потом дал копии ответных посланий царевны Бакетамон в Хаттушаш, отправленные ею хеттскому правителю незадолго до конца войны. Я прочитал все, и мне стало не до смеха, и вино у меня во рту утратило вкус, потому что Бакетамон писала хеттскому царю так:

«Я дочь фараона, в моих жилах течет священная кровь, и в Египте нет человека, равного мне по крови. Я слышала, что у тебя много сыновей. Пришли мне одного из них, чтобы ему стать моим мужем и править вместе со мной в земле Кемет».

Это послание было столь неслыханно, что осторожный Суппилулиума не вдруг поверил ему и отправил в Египет посланника с тайным письмом к Бакетамон, чтобы выяснить ее намерения. Но она подтвердила свое предложение вторым посланием, в котором уверяла, что египетские вельможи поддерживают ее и жрецы Амона тоже. Это убедило Суппилулиуму в искренности ее намерений. Тогда-то он и поспешил заключить мир с Хоремхебом и тотчас стал снаряжать в Египет своего сына Супатту. Было условлено, что Супатту отправится из Кадета с караваном подарков для Бакетамон, и, согласно последней полученной глиняной табличке, он уже был на пути в Египет.

Пока я читал всю эту переписку, Хоремхеб и Эйе бранились. Хоремхеб говорил:

– Вот неблагодарность за все, что я сделал для тебя! За войну, выигранную у хеттов, в которой я столько претерпел! Воистину мне было бы больше пользы от слепой собаки, чем от тебя, если б я поставил ее блюсти мои интересы, пока я отсутствовал. От тебя проку как от сводника, который только вымогает, а девку и не кажет! Воистину, Эйе, в жизни не видал человека дерьмовее тебя! Ох, как я желею о том дне, когда я коснулся твоей мерзкой руки и заключил с тобой соглашение! Зато теперь у меня есть только один выход: захватить со своими головорезами Фивы и сесть на трон самому.

Эйе отвечал:

– Жрецы никогда не позволят этого! И мы же не знаем размеров их заговора, не знаем, многие ли жрецы поддерживают Бакетамон, кто из вельмож вовлечен в него. Народ значения не имеет – это вол, на шею которого накидывают веревку и волокут куда надо. Нет, Хоремхеб, если Супатту явится в Фивы и разобьет горшок с Бакетамон, нашей власти конец, мы даже не сможем остановить его оружием: это означало бы новую войну, а Египет ее сейчас не выдержит, к тому же она погубит и нас и уничтожит все, что мы с таким трудом устроили. Это правда, я был слепой собакой, но такого испокон веку не бывало, и я не мог даже вообразить такое! Синухе, ты должен помочь нам!

– Ради всех богов Египта! – воскликнул я и в изумлении. – Чем я могу помочь? Я ведь только врач и не могу склонить эту безумную женщину к Хоремхебу, даже если покопаюсь у нее в голове!

Хоремхеб ответил:

– Ты уже как-то помог нам, а однажды взявшись за весло, надо грести, хочешь или нет. Поэтому ты должен выехать навстречу к Супатту и позаботиться о том, чтобы до Египта он не добрался. Как ты это сделаешь, мы не знаем и знать не хотим. Скажу лишь, что открыто убить его мы не можем, это будет началом новой войны с хеттами, а я предпочитаю сам выбирать подходящее для войн время.

Его слова привели меня в ужас: колени мои задрожали и сердце размякло и стало как вода. Заплетающимся языком я возразил:

– Это, конечно, правда, что как-то я вам помог, но сделал я это столько же для себя, сколько и для Египта. А этот царевич не причинил мне никакого зла, и видел я его только однажды – возле твоего шатра в день смерти Азиру. Нет, Хоремхеб, тайным убийцей ты меня не сделаешь, лучше я умру, чем совершу постыдное преступление, и если я когда-то напоил фараона Эхнатона смертью, то поступил так ради него самого тоже, потому что он был болен, а я был его другом.

Хоремхеб нахмурился и стал похлопывать себя плеткой по ляжке, а Эйе сказал:

– Синухе, ты разумный человек и сам понимаешь, что мы не можем кинуть царство, как тюфяк, под ноги вздорной бабе. Поверь, у нас нет иной возможности. Царевич должен умереть на пути в Египет, и меня не интересует, каким образом это случится – от болезни он умрет или его убьют. Вот почему ты должен встретить Супатту в Синайской пустыне – как придворный лекарь царевны Бакетамон, посланный ею, чтобы осмотреть царевича – годится ли он ей в мужья. В это он охотно поверит и примет тебя хорошо, будет много расспрашивать о Бакетамон – царевичи тоже люди, и думаю, что его обуревает любопытство и он гадает, какую ведьму Египет собирается дать ему в супруги. Ох, Синухе, дело твое проще простого, а вознаграждение, которое воспоследует, отнюдь не покажется тебе малым, ибо, совершив это, ты станешь богатым человеком.

– Выбирай и побыстрее, – сказал Хоремхеб, – выбирай, Синухе, между жизнью и смертью. Ты сам понимаешь, что, если ты откажешься, мы не сможем оставить тебя в живых после всего, что ты узнал. Будь ты хоть тысячу раз моим другом. Эта тайна фараонов, и у таких тайн не должно быть свидетелей. Имя, которое дала тебе твоя мать, Синухе, оказалось дурным предзнаменованием: ты и так посвящен в слишком многие тайны царей. Так что одно слово – и я перережу тебе горло от уха до уха, хоть это и не доставит мне никакой радости: ты ведь наш лучший служака и нам просто некому доверить это дело, кроме тебя. Ты ведь уже связан с нами общим преступлением, и это нынешнее мы охотно разделим с тобой – если, по-твоему, можно назвать преступлением освобождение Египта из-под власти хеттов и сумасшедшей бабы.

Так я оказался пойманным в сеть, сотканную моими собственными делами, сеть неподатливую, цепко державшую меня и не оставившую мне ни единой лазейки. Сетью стали мои дела, и стали они мне крепкой веревкой, той, которая ныне опутала меня и которую я сам ссучил; начало ее было в далеких годах, она завивалась в ночь смерти великого фараона, и раньше, когда Птахор приходил в дом моего отца, и еще раньше – на пустынной реке, по которой я плыл в тростниковой лодочке в ночь своего рождения. Но лишь когда я подал фараону Эхнатону чашу и напоил его смертью, лишь в это мгновение я навсегда прилепил свою судьбу к судьбе Хоремхеба и Эйе, хотя в ту пору, в своей скорби и отчаянии, не узнал этого.

– Ты ведь знаешь, Хоремхеб, что я не страшусь смерти, – сказал я, тщетно пытаясь приободриться, ибо, сколь много я ни рассуждал о смерти и сколь часто ни призывал ее, все же смерть довольно гадкий и малоприятный гость в ночную пору, когда совсем не хочется, чтобы глупый нож проехался по твоему горлу.

Я пишу все это для себя, не пытаясь приукрасить свою особу, поэтому должен со стыдом признать, что в ту ночь мысль о смерти пугала меня и более всего потому, что явилась нежданно-негаданно и у меня не было времени подготовиться к ее приходу. Если бы я успел приготовиться, наверное, я не испугался бы так сильно. Но я подумал о полете быстрокрылых ласточек над рекой, о гаванском вине, о жаренном по-фивански гусе, которого Мути так прекрасно готовит, – жизнь вдруг показалась мне такой упоительной, такой несказанно сладкой! Я подумал и о Египте, подумал, что Эхнатону нужно было умереть, чтобы спасти Египет и чтобы Хоремхеб смог отбить хеттов силой оружия. А ведь Эхнатон был моим другом! Не то что этот чужеземный и неизвестный мне царевич, который наверняка за войну наделал таких дел, что тысячу раз заслужил смерть. Почему же не убить и его ради спасения Египта, раз ради этого спасения я напоил смертью Эхнатона! К тому же я уже очень хотел спать и поэтому, зевая, сказал:

– Отложи-ка свой нож, Хоремхеб, потому что вид этого дурацкого ножа приводит меня в волнение. Ладно, пусть будет по твоему слову. Я, так и быть, спасу Египет от власти хеттов, хотя сам не представляю, каким образом мне это удастся, думаю, что это будет стоить мне жизни, потому что хетты наверняка разделаются со мной, если царевич умрет. Но жизнью я дорожу не слишком, к тому же мне не хочется, чтобы хетты уселись на египетский престол. Однако я соглашаюсь не ради вознаграждения и не ради щедрых посулов, а потому, что совершить это мне было суждено звездами еще до моего рождения и уклониться от предписанного не в моих силах. Так что примите от меня царские венцы, вы двое, примите свои венцы и благословляйте мое имя, ибо я, ничтожный лекарь Синухе, сделал вас фараонами!

К концу этой речи меня так и подмывало расхохотаться: ведь это в моих жилах, возможно, текла священная кровь, и тогда именно я был единственным законным наследником царской власти, в то время как Эйе вышел из низших жрецов бога-солнца, а от родителей Хоремхеба пахло коровами и сыром. Я зажал рот ладонью и захихикал, как старуха, представляя, что, обладай я твердостью Хоремхеба или жестокостью и коварством Эйе, я бы иначе распорядился своей жизнью и сейчас сам всходил бы на царский трон, найдя подтверждения своего настоящего происхождения. В такие смутные времена все становится возможным. Но власть страшила меня, и окровавленные царские венцы внушали мне ужас – недаром солнечная кровь в моих жилах смешалась со слабой митаннийской кровью, сумеречной и закатной. Так что я мог только хихикать, зажав рот ладонью, не в силах сдержать свой смех, потому что в момент испытаний мне всегда хочется смеяться, а от страха клонит в сон. Этим я, должно быть, отличаюсь от других людей.

Этот смех весьма раздражил Хоремхеба, который снова нахмурился и принялся похлопывать себя золотой плеткой. Зато Эйе остался невозмутим: он было стар и слишком многое испытал, чтобы придавать значение чужому смеху или чужим слезам, вообще чему-либо чужому. В это мгновение я видел их обоих в настоящем свете, без пышных одежд и прикрас, видел их разбойниками, обирающими мертвое тело Египта, детьми, жаждущими поиграть с венцами и царскими знаками власти; оба они стали рабами собственных желаний и страстей и никогда не могли быть счастливы. Я вдруг перестал смеяться, ибо глаза мои ясно увидели будущее, и я сказал Хоремхебу:

– Хоремхеб, друг мой, венцы тяжелы. Ты узнаешь это однажды, когда жаркий день будет клониться к вечеру и к реке на водопой погонят скот, а голоса вокруг тебя умолкнут.

Но Хоремхеб ответил:

– Собирайся-ка в дорогу, корабль уже ждет. Ты ведь должен встретить Супатту в Синайской пустыне, прежде чем он доберется до Таниса.

Вот так, среди ночи я внезапно покинул Фивы. Хоремхеб дал мне самый быстроходный корабль, на который я велел погрузить свой дорожный лекарский ларец и остатки жареного по-фивански гуся, которым Мути потчевала меня в тот день на обед. И вино я тоже велел доставить на корабль, чтобы коротать с ним время в пути, ибо мне было, в общем-то, все равно, что ждет меня впереди.

2

Но на корабле у меня было достаточно времени для размышлений, и, так поразмыслив, я принялся торопить гребцов сколько мог, подбадривая их палками и суля щедрое вознаграждение, ибо чем больше я думал, тем яснее понимал, какая великая опасность надвигается на Египет из пустыни, опасность, подобная черной пыльной буре. Разумеется, я мог бы приукрасить себя и сказать, что все, что я делал, я делал ради Египта, но побудительные причины человеческих поступков не так прямы, и вино деяний никогда не бывает чистым, оно всегда смешанное. И раз я пишу для себя, то признаюсь, что вряд ли взялся бы за такое, не испытай я в ту ночь в своем доме великий страх перед смертью. Но чтобы выполнить поручение, мне пришлось усердно приукрашивать его и одевать в своем воображении в самые пышные и яркие одежды, так что под конец я и сам уверовал, что поступком своим призван спасти Египет. На склоне лет, однако, я не могу верить в это, но тогда, на быстроходном судне, летевшем вниз по реке, меня сжигала лихорадочная жажда действия, я спешил и от возбуждения не знал ни отдыха ни сна, так что веки у меня воспалились и опухли.

Опять я был один, и нынешнее мое одиночество превосходило одиночества других людей, ибо ни одному человеку в мире не мог я открыться и мне не у кого было попросить помощи. Моя тайна была тайной фараонов, и если бы она вышла наружу, тысячи и тысячи людей погибли бы из-за нее. Я должен был стать изворотливее змеи, тем более что разоблачение грозило мне поистине ужасной смертью в руках хеттов.

Соблазн бросить все, бежать и укрыться где-нибудь в глуши был велик – так поступил в свое время герой одной истории и мой тезка, Синухе, нечаянно подслушавший тайну фараона. Как же и мне хотелось убежать и предоставить судьбе самой устраивать будущее Египта! Если бы я так поступил, то события, пожалуй, приняли бы иной оборот и мир ныне выглядел бы иначе, но как, лучше или хуже сказать трудно. Теперь, на склоне лет, я понимаю, что все правители, в конечном счете, одинаковы и все народы тоже, и не имеет большого значения, кто сидит на троне и какой народ сейчас угнетает другой, – в конце концов, всегда страдает бедный люд. Так что, возможно, ничего и не изменилось бы, реши я махнуть рукой на порученное мне дело и бежать. Но, поступив так, я никогда не был бы счастлив. Впрочем, я и так несчастлив – счастливые дни миновали для меня вместе с моей молодостью.

И я не сбежал – потому что был слабым, а слабый человек отдается на волю другого, предпочитая выполнять чужие, даже самые ужасающие поручения, нежели решать свою судьбу сам. Воистину слабый человек скорее позволит задушить себя, чем решится разорвать удавку на своей шее, и думаю, что таких слабых людей порядочно и я не одинок.

Итак, царевич Супатту должен был умереть. И я, сидя с кувшином вина под золотой сенью, напрягал свой разум и призывал на помощь все свои знания, чтобы изобрести такой способ убийства, который не позволит обнаружить виновника и не навлечет на Египет кару за мое деяние. Это было нелегко, потому что хеттский царевич, несомненно, путешествовал со свитой, как положено особе его достоинства, к тому же хетты подозрительны и наверняка принимали многие меры предосторожности. Встреть я его в пустыне одного, я и то не смог бы убить его ни стрелой, ни копьем, даже если б отважился на такое, потому что все это оставляет следы и преступление стало бы явным. Я думал о том, не попытаться ли выманить царевича на поиски василиска, у которого вместо глаз зеленые камни, чтобы с какой-нибудь кручи столкнуть его, а потом сказать, что у него подвернулась нога и он разбился насмерть. Однако этот замысел был совершенно ребяческим, ибо свита царевича никогда не отпустила бы его одного без присмотра в пустыню, поскольку она отвечает за его жизнь перед его отцом, великим Суппилулиумой. Я мог быть уверен, что даже не удостоюсь разговора наедине, а что касается пищи и питья, то все знатные хетты брали свои меры на случай возможной отравы и держали при себе пробователей – отдельно для вина и отдельно для кушаний, так что отравить их обычным способом было невозможно.

Поэтому я стал вспоминать всякие истории о тайных ядах жрецов и ядах Золотого дворца. Я знал, что существует способ напоить ядом еще незрелый плод, растущий на ветке, так что сорвавший и вкусивший его потом умирает. Я знал, что свитки могут нести медленную смерть тому, кто открывает их, и что смертоносным может стать запах цветов, над которыми потрудились жрецы. Но все это были уловки жрецов, мне неведомые, да к тому же я подозревал, что многие из этих рассказов – просто сказки. Впрочем, как бы правдивы они не были и каким бы тайным знанием я ни обладал, все равно толку от этого было бы мало: приниматься за выращивание в пустыне фруктовых деревьев я не мог, а хеттские царевичи не имеют обыкновения трогать свитки, оставляя это писцам, или нюхать цветы – хеттам привычнее сбивать их плетками или попирать ногами.

Чем больше я размышлял о порученном мне деле, тем труднее оно мне представлялось; здесь впору пришлось бы хитроумие Каптаха, но посвящать его в это я не мог, да к тому же он все еще обретался в Сирии, собирая положенную дань, и не спешил возвращаться на родину, потому что из-за Атонова царства почитал пока сирийский климат более здоровым для себя, чем египетский. Поэтому я напрягал собственные изобретательские способности и востребовал все свои лекарские знания, ибо для врача смерть – старая знакомица: своими снадобьями ему так же легко залечить больного до смерти, как и вылечить. Если бы царевич Супатту занемог и мне бы пришлось врачевать его недуг, то я преспокойно мог бы свести его в могилу своими лекарствами, и ни один уважающий себя целитель ни словом не упрекнул бы мой метод лечения, ибо исстари сословие врачевателей держится вместе и сообща хоронит своих мертвецов. Увы, Супатту не был болен, а если бы и был, то скорее доверился бы хетту, чем египтянину.

Я рассказываю так подробно о своих размышлениях для того, чтобы пояснить, сколь трудную задачу поставил передо мной Хоремхеб. Но больше я не буду останавливаться на этом, а скажу о том, что я сделал. В Мемфисе, в Доме Жизни, я пополнил свои лекарственные запасы, и никто не удивился выписанным мною снадобьям, ибо что для простого человека смертельный яд, то в руках врача становится целительным средством. После чего я не мешкая отправился в Танис, а оттуда в паланкине, сопровождаемый свитой из боевых колесниц, двинулся в глубь пустыни по одной из больших военных дорог. Именно такой способ я избрал для передвижения – достойный врача и человека, привыкшего к удобствам, и одновременно не вызывающий подозрений своей излишней поспешностью ни у моих сопровождающих, ни у хеттов.

Сведения Хоремхеба о передвижении Супатту оказались верными: я встретил царевича с его свитой в трех днях пути от Таниса возле огороженного источника. Супатту тоже путешествовал на носилках, сберегая силы, и вел с собою целый караван ослов, навьюченных тюками и дорогими подарками для царевны Бакетамон; его охраняли тяжелые боевые колесницы, а легкие повозки двигались впереди, разведывая путь, потому что царь Суппилулиума распорядился принимать меры предосторожности против всяких неожиданностей, слишком хорошо понимая, что эта поездка не будет по сердцу Хоремхебу. Так что тот ничего бы не добился, организовав, скажем, нападение на царевича разбойничьей шайки: чтобы победить, Хоремхебу пришлось бы дать ей в поддержку регулярный колесничий отряд, а это уже означало войну.

Но со мной и с моей скромной свитой хетты обошлись чрезвычайно любезно, как им вообще свойственно вести себя в тех случаях, когда они, по их мнению, получают даром то, что не могут завоевать силой оружия. Они приняли нас в лагере, разбитом для ночлега, помогли египетским воинам расставить шатры и окружили нашу стоянку многочисленной охраной, говоря, что хетты хотят защитить нас от разбойников и львов пустыни, чтобы мы могли спокойно спать ночью. Однако когда царевич Супатту узнал, что я прибыл как посланец царевны Бакетамон, он не мог сдержать любопытства и, желая поговорить со мной, тотчас пригласил меня к себе.

Вот так я увидел его в его шатре. Он был молод, статен, с ясными большими глазами, ибо теперь он не был пьян, как в тот раз перед шатром Хоремхеба в утро смерти Азиру. Радостное волнение и любопытство светились на его смуглом лице. Большой гордый нос напоминал клюв хищной птицы, а ослепительные белые зубы – зубы зверя, они блестели, когда он смеялся от удовольствия при виде меня. Я вручил ему послание царевны Бакетамон, которое Эйе принудил ее написать, и склонился перед ним в поклоне, простирая руки к коленям, словно он уже был моим повелителем. Мне было забавно видеть, что он, переодевшийся ради меня в египетское платье, чувствует себя неловко в этом непривычном для него одеянии. Он сказал:

– Поскольку моя будущая царственная супруга доверяет тебе и ты являешься царским лекарем, я не скрою от тебя ничего. Царевич, вступая в брак, связывает себя узами со своею супругой, поэтому ее страна должна стать моей страной, а египетские обычаи – моими обычаями. Посему я старался со всем тщанием ознакомиться с ними, чтобы по прибытии в Фивы не быть там чужестранцем. Я жажду увидеть всевозможные диковины Египта, о которых столько слышал, и познакомиться с могущественными египетскими богами, которые отныне станут и моими богами. Но более всего мне не терпится узреть мою Великую царственную супругу – ведь я призван основать вместе с нею новую царскую династию в Египте и произвести на свет детей. Поэтому прошу тебя рассказывать о ней все – какой в ней рост, и сложение, и ширина бедер, словно бы я был уже египтянин. И не утаивай от меня ее недостатков, ты можешь вполне доверять мне – ведь и я доверяю тебе как брату!

Доверие его выражалось в том, что за своей спиной он поставил вооруженных военачальников, а вход в шатер охраняли стражники, нацелившие острия копий мне в спину. Но я сделал вид, что не замечаю ничего, и, отвесив глубокий поклон, отвечал:

– Царственная госпожа Бакетамон – одна из прекраснейших женщин Египта. Ради своей священной крови она сохранила свою нетронутость, хотя и старше тебя многими годами, но красота ее неувядаема, лицо ее подобно луне, а глаза сравнимы с цветами лотоса. Как врач, могу заверить тебя, что чресла ее способны выносить ребенка, хотя и узки, как у всех египтянок. Она послала меня к тебе навстречу, чтобы ей удостовериться, что твоя царская кровь достойна ее крови и что твоя стать позволит тебе выполнить все обязательства, которые налагает на мужчину супружество, так, чтобы ей не испытать горького разочарования – ведь она ждет тебя с нетерпением, ибо никогда еще не знала мужчину.

Царевич Супатту выпятил грудь и, подняв локти на уровень плеч, показал, как играют мышцы под его кожей. Потом он сказал:

– Мои руки могут согнуть самый тугой лук, и я могу задушить осла, обхватив его коленями. Лицо мое, как видишь, вполне привлекательно, и я не помню, когда последний раз болел.

Но я возразил:

– Ты, видно, еще очень молод и неопытен и вовсе не знаком с египетскими обычаями, если думаешь, что египетская царевна – это лук для сгибания или осел, из которого ты выжимаешь соки, зажав между колен. Это очень превратное представление, и я вижу, что мне придется прочитать тебе несколько наставлений, касающихся египетского искусства любви, дабы ты не осрамился перед царевной самым постыдным образом. Моя госпожа поступила мудро, послав к тебе меня, врача, чтобы мне ознакомить тебя с египетскими обычаями.

Мои слова чувствительно задели царевича Супатту, который был горячим юношей и, как все хетты, особо гордился своей мужественной силой. Смех его военачальников еще больше оскорбил его, так что он побледнел от гнева и сжал зубы. Но в обхождении он сумел сохранить по-египетски мягкую манеру и ответил со всей любезностью, на какую был способен:

– Я не столь неопытен, как ты полагаешь, и мое копье вонзалось не в одну податливую плоть! Сомневаюсь, чтобы царевна осталась недовольна, когда я обучу ее некоторым хеттским обычаям.

– Я охотно верю в твою силу, мой повелитель, – сказал я, – хотя ты ошибаешься, говоря, что не помнишь, когда был болен в последний раз: по твоим глазам и щекам я, как врач, вижу, что ты нездоров, что твой живот беспокоит тебя и что у тебя расстройство.

В конце концов, на земле нет человека, который не поверит в свой недуг, если его будут долго и достаточно упорно убеждать в этом, и он начнет прислушиваться к себе. Ведь каждый в глубине души хочет, чтобы с ним нянчились и о нем заботились, и врачеватели во все времена знали это и порядком обогащались, используя свое знание. Но в данном случае у меня было еще одно преимущество: мне было известно, что источники пустыни содержат в своей воде щелок, действующий как слабительное на непривычных к такой воде людей. Вот почему царевич Супатту смутился и воскликнул:

– Ты ошибаешься, Синухе-египтянин, я вовсе не чувствую себя больным, хотя должен признать, что живот мой точно расстроен и мне приходилось многажды присаживаться возле дороги во время дневного перехода. Не знаю, откуда тебе об этом стало известно, но видно, что ты более великий врач, чем мой собственный, который даже не заметил моего недомогания.

Супатту прислушался к себе, потрогал рукою глаза, лоб и сказал:

– Я и в самом деле чувствую жжение в глазах, оттого что целый день смотрел на красный песок пустыни. И лоб у меня горячий. Пожалуй, я действительно чувствую себя хуже, чем мне хотелось бы.

Я заметил:

– Твоему врачу стоит прописать тебе лекарство, помогающее от живота и укрепляющее сон. Болезни живота, случающиеся в пустыне, довольно серьезны, немало египетских воинов умерло от них во время похода в Сирию. Никто доподлинно не знает, от чего они происходят: кто-то говорит, что их приносит ядовитый ветер пустыни, другие думают, что все дело в воде, а третьи винят саранчу. Однако я совершенно уверен, что завтра утром ты будешь здоров и сможешь продолжать путешествие, если твой врач смешает тебе нынче вечером хорошее снадобье.

Он задумался над моими словами. Глаза его сузились, он метнул взгляд на своих военачальников и с лукавством ребенка сказал мне:

– Так смешай мне сам, Синухе, ты ведь, верно, лучше моего лекаря знаешь эту странную болезнь.

Но я был не столь глуп, как он полагал. Я поднял руки с раскрытыми ладонями и сказал:

– Уволь меня от этого! Я не решусь смешивать для тебя снадобья: если ты почувствуешь себя хуже, ты обвинишь меня и скажешь, что я, как египтянин, желаю тебе зла. А твой врач сделает это и сам и, быть может, лучше меня, поскольку знает твое тело, твои прежние недомогания, да и требуется от него немногое – дать тебе простое лекарство, укрепляющее живот.

Царевич улыбнулся мне и сказал:

– Твой совет, пожалуй, хорош. Я ведь намеревался есть и пить с тобой, чтобы ты рассказывал мне о моей царственной супруге и о египетских обычаях, и я вовсе не хочу посреди твоего рассказа выскакивать из шатра по нужде.

Поэтому царевич велел призвать своего лекаря, сварливого и подозрительного хетта, и мы с ним посовещались. Уяснив, что я не собираюсь соперничать с ним, он приязненно отнесся ко мне и, вняв моему совету, смешал для царевича укрепляющее снадобье, сделав его, по моему предложению, чрезвычайно крепким. Этим я преследовал свою цель. Смешав питье, лекарь сначала пригубил его сам из чаши, а затем подал царевичу, удостоверя, таким образом, его безвредность. По манере, с какой он смешивал снадобье, и по тем составляющим, которые он выбрал, я понял, что это искусный врач, но своей болтовней я совсем заморочил ему голову, и он, вероятно, счел меня более знающим, чем он сам, и поэтому охотно последовал моему совету.

Но я-то знал, что царевич не был болен, хоть и согласился принимать снадобья. Я лишь хотел, чтобы он поверил в свою болезнь и чтобы его живот укрепился, дабы то средство, которым собирался попользовать его я, не вышло прежде времени из его тела наружу. Прежде чем принять участие в трапезе, которую царевич устраивал в мою честь, я отправился к себе в шатер и влил в свой живот столько масла, что наполнился им до краев, как это ни было мне гадко и как меня ни мутило. Но, вливая в живот масло, я спасал свою жизнь. Потом я взял кувшинчик с вином, в которое подмешал мирру, и снова его запечатал. Кувшинчик был маленький, как раз на две чаши. С ним я возвратился в шатер царевича, уселся там на подушки, ел то, что подавали рабы, пил вино, которое наливали нам чашники, и, несмотря на мучившую меня сильнейшую тошноту, рассказывал глупейшие истории о египетских обычаях – мне непременно надо было развеселить царевича и его свиту. И царевич Супатту смеялся, блестя зубами, и похлопывал меня по спине со словами:

– Ты славный малый, Синухе, хоть и египтянин. Когда я обоснуюсь в Египте, я сделаю тебя своим врачом и царским лекарем. Воистину я чуть не лопнул от смеха и совсем забыл о своем недомогании, когда ты рассказывал о египетских брачных обычаях, исполненных вялости и бессилия, хотя ими тоже можно отлично позабавиться. Впрочем, я думаю, что египтяне изобрели все эти способы, чтобы не зачинать детей. Зато я научу Египет многим хеттским обычаям – я поставлю своих военачальников управителями областей, что пойдет Египту на великую пользу. Но это потом, после того как я исполню свой долг по отношению к царевне.

Он хлопнул себя по коленям и, возбужденный вином, со смехом сказал мне:

– Воистину я бы желал, чтобы царевна уже поджидала мне на моем ложе, ибо твои рассказы совсем распалили меня, Синухе, – в моих руках она точно застонала бы от удовольствия! Во имя неба и великой матери-земли! Весь Египет будет стонать от удовольствия, когда он объединится со страною Хатти, ибо в целом мире не будет тогда державы, способной противостоять нам, все четыре стороны света придут под нашу руку и власть наша распространится по всем землям и морям. Но сначала Египет будет укрощен клинком и огнем, пока каждому египтянину смерть не будет казаться милее жизни. Вот что будет – и будет скоро!

Он поднял свой кубок и стал пить вино, совершая в то же время возлияния – жертвоприношение земле и воздуху, пока чаша его не опустела. Прочие гости уже порядочно опьянели, и мои веселые истории усыпили их подозрительность. Поэтому я решил, что настал подходящий момент, и сказал:

– Не хочу сколько-нибудь обидеть тебя и твое угощение, Супатту, но ты, видно, никогда не пробовал египетского вина, ибо тому, кто однажды его вкусил, никакое иное питье не мило и другие вина становятся как пресная вода для его гортани. Поэтому ты должен простить мне, что теперь я выпью своего вина, ибо только от него моя голова хмелеет. У меня всегда с собою припасен кувшинчик, когда я пирую с чужеземцами.

Я взломал мой кувшин, сломал печать на глазах царевича и в притворном опьянении стал, расплескивая, наливать его в свою чашу. Сделав глоток, я воскликнул:

– О, это мемфиское вино! Вино пирамид, которое ценится на вес золота! Крепкое, сладкое, пьянящее, равного ему нет в целом мире!

Вино точно было крепкое и отменное, к тому же я подмешал в него мирру, так что теперь весь шатер благоухал этим ароматом, но сквозь вкус вина и мирры мой язык различал вкус смерти. Поэтому я щедро разливал его по подбородку, а хетты думали, что я пьян. Царевичу Супатту стало любопытно, и он протянул мне свою чашу со словами:

– Неужто я тебе чужеземец? Ведь завтра я стану твоим господином и царем! Дай ради этого и мне попробовать твоего вина. Если ты не дашь, я не поверю, что оно так прекрасно, как ты говоришь.

Я, однако, прижал кувшинчик к груди и горячо возразил:

– Здесь не хватит вина на двоих! А у меня больше нет с собой такого чудесного вина, и я хочу напиться пьяным нынче вечером, ибо ныне день великого ликования для Египта, день заключения вечного союза между Египтом и Хеттами!… И-а! – закричал я поослиному, еще крепче прижимая к груди кувшинчик. – Сестра моя, невеста, моя маленькая любовь! Мое горло – твой дом, мое чрево – твоя постель, не дай чужеземцам овладеть собой!

Хетты хохотали согнувшись в три погибели и хлопали себя по коленям, но Супатту привык, чтобы все его желания удовлетворялись, поэтому он придвинул свой кубок ко мне и стал просить и настаивать, чтобы я дал ему попробовать вина. Наконец со слезами я налил ему полную чашу из моего кувшинчика и опорожнил мой кувшин до дна. Слезы лились у меня из глаз безо всякого усилия, ибо великий ужас овладел мной в это мгновение.

Однако, добившись своего, Супатту обвел всех взглядом, словно вдруг нутром почувствовал опасность, и, по хеттскому обычаю, подал мне чашу со словами:

– Почти мою чашу как друг, ибо я хочу выказать тебе свое великое благоволение!

Он сделал это, не желая выглядеть подозрительным и давать вино пробоватслям. Я отпил большой глоток, и после этого он опорожнил всю чашу, причмокнул и, прислушиваясь к себе, склонил голову набок. Он сказал:

– Воистину вино твое крепко, Синухе. Оно поднимается в голову подобно дыму и пылает огнем в животе, но во рту оставляет горький привкус, и этот привкус Египта я хочу смыть вином моих гор.

Поэтому он наполнил чашу своим вином и осушил ее, а я знал, что яд не подействует раньше утра – ведь живот его был крепок и ел он обильно.

Я выпил вина сколько мог и, притворяясь сильно охмелевшим, прождал еще половину водяной меры часов, чтобы не вызывать подозрения у недоверчивых хеттов, прежде чем велел довести меня до моего шатра. Когда же прошло достаточно времени, я потребовал, чтобы меня проводили, и отправился, крепко прижимая к груди свой кувшинчик, дабы хетты не вздумали проверять его. Едва я остался один – после того как хетты с оскорбительными насмешками уложили меня на постель и покинули шатер – как я вскочил, засунул пальцы в горло и исторг все из своего живота, очистив его от яда и от защитного слоя масла. Но страх, владевший мной, был столь велик, что я весь был в холодном поту и колени мои дрожали – ведь яд мог успеть сколько-нибудь подействовать. Поэтому я многажды промывал свой живот, приняв очистительное снадобье, и раз за разом вызывал рвоту, пока наконец меня не вырвало без всяких побуждающих средств, от одного только страха.

Обессилевший, выжитый как мокрая тряпка, я занялся своим кувшинчиком: ополоснул его, разбил, а черепки зарыл в песок. Потом я лежал на постели без сна, дрожа от страха и ядовитый отравы, и всю ночь на меня из темноты смотрело смеющееся лицо Супатту с большими ясными глазами. Он ведь и вправду был очень красивый юноша, и, лежа в темноте, я не мог забыть его лицо, и его гордый беспечный смех, и его ослепительно белые, сверкающие в улыбке зубы.

3

Гордость хеттов послужила мне на пользу, ибо, почувствовав себя наутро нездоровым, Супатту не захотел объявить о своем недомогании и отложить отправление из-за болей в животе, но поднялся на носилки, не признаваясь в своей немочи, хоть это и потребовало от него немалой выдержки. Так мы двигались весь день, и, когда я проезжал мимо него на своих носилках, он приветственно помахал мне и попытался рассмеяться. В дневные часы его лекарь еще дважды давал ему укрепляющие и болеутоляющие снадобья, только ухудшая этим его состояние и усиливая действие яда, в то время как очистительный понос еще утром мог бы спасти его жизнь.

Но уже к вечеру, сидя в паланкине, он впал в глубокое забытье, глаза его закатились, щеки ввалились, и лицо приняло зеленоватый оттенок, так что его лекарь не на шутку перепугался и призвал меня на помощь. Я тоже ужаснулся, увидев его в таком тяжелом состоянии, так что мне не пришлось изображать притворный испуг, – настоящий холод сковал мои члены, несмотря на дневной зной, тем более что я и сам чувствовал себя неважно из-за отравления. Однако я сказал, что узнаю признаки болезни и что Супатту страдает пустынной болезнью живота, о которой я предупреждал его еще вчера вечером, заметив признаки ее на его лице, но он не поверил мне. Движение каравана прекратилось. Мы стали врачевать царевича, лежавшего по-прежнему в носилках, давали ему приводящие в чувство и очищающие снадобья, прикладывали к животу горячие камни, но все это время я соблюдал сугубую осторожность, препоручив составлять снадобья хеттскому лекарю, который также и вливал их в царевича, разжимая его стиснутые зубы. Я знал, что тот умирает, и желал своими советами облегчить ему боль и сделать смерть для него более легкой, ибо ничем другим помочь ему не мог.

Вечером мы перенесли царевича в его шатер, перед которым столпились хетты, стенавшие в голос, они рвали на себе одежды, посыпали головы песком и наносили себе раны ножами, ибо все они страшились за свою жизнь, зная, что царь Сиппилулиума не пощадит никого, если царевич умрет у них на руках. Я бодрствовал вместе с хеттским лекарем у постели Супатту, дым факелов ел мне глаза и раздражал нос, и я смотрел на этого красивого юношу, еще вчера крепкого, здорового и счастливого, который теперь на моих глазах хирел, дурнел и покрывался трупной бледностью.

Я смотрел, как он умирает – как его жемчужно-яркие белки затуманиваются и наливаются кровью, как зрачки становятся черными точками размером с булавочное острие. От пены и мокроты его зубы пожелтели, кожа утратила здоровый вид и обвисла, кулаки судорожно сжимались, и ногти впивались в ладони. В отчаянии, с дотошным пристрастием осматривал его хеттский лекарь, не отходя от постели ни на шаг, но признаки этой хвори не отличались от признаков острой болезни живота, и по виду с царевичем не происходило ничего такого, чего не могло бы произойти от этой болезни живота. Поэтому никому не приходила в голову мысль об отравлении, а если б кому-то и пришла, то невозможно было обвинить меня, пившего то же самое вино и пробовавшего его из чаши царевича! А вообразить какой-нибудь иной мыслимый способ, которым я скрыто отравил царевича, хетты не могли. Так что я справился с порученным мне делом с примерным искусством, во благо Египту, и мог бы гордиться своей ловкостью, но гордости во мне не было, когда я смотрел на умиравшего царевича Супатту.

В утро своей смерти он пришел в себя и, как больное дитя, стал слабым голосом звать мать. Жалобно и тихо он звал:

– Мама, мама! Милая моя мама!

Его бессильная рука сжималась, и в глазах уже была видна смерть. Но перед самой кончиной боли оставили его, он улыбнулся широкой мальчишеской улыбкой и вспомнил о своей царской крови. Он призвал к себе военачальников и сказал им:

– В моей смерти никого не должно винить, ибо смерть пришла ко мне в образе пустынной болезни живота и меня выхаживал лучший лекарь земли Хатти, и искусный египетский целитель также врачевал меня со всевозможным умением. Их искусство не могло помочь мне, ибо такова воля Неба и Матери-земли, что я должен умереть, хоть здешний пустынный край, без сомнения, управляется не Матерью-землей, а египетскими богами и служит для защиты Египта. Так вот, пусть знают все: хеттам не следует углубляться в пустыню, и моя смерть – знак этого; таким же знамением было поражение нашего колесничьего войска в пустыне, но тогда мы этого не хотели понять. Лекарей поэтому одарите подарками, соответствующими моему достоинству, после того, как я умру. А ты, Синухе, передай поклон царевне Бакетамон и скажи, что я освобождаю ее от данного мне слова с великим прискорбием, ибо не смогу повести ее к брачному ложу, к своей и ее радости. Воистину передай ей от меня этот привет, ибо, умирая, я вижу ее перед собой подобно сказочной царевне, и ее неувядаемая красота стоит перед моими глазами, хоть мне и не пришлось лицезреть ее при жизни.

Он умер с улыбкой на устах, как бывает, когда смерть является блаженным утешением после великих мук, и его помутившиеся глаза узрели диковинные видения перед самой кончиной. Я дрожал, глядя на него, ибо видел в нем просто человека, равного себе, и не думал более ни о его племени, ни о его языке, ни о цвете его кожи, я знал лишь, что он умер от моей руки и из-за моего зла, хотя был человеком и моим братом. И как ни огрубело мое сердце от всего виденного мною, оно задрожало при взгляде на умиравшего царевича Супатту. Слезы полились у меня по щекам, стекая на руки, и я разорвал на себе одежды с криком:

– Человек, брат мой, не умирай!

Но ему уже нельзя было помочь… Хетты погрузили тело царевича в раствор из крепкого вина и меда, чтобы препроводить его для погребения в горе близ Хаттусы, в царской усыпальнице хеттов, где только орлы и волки стерегут вечный сон царей. Хетты были очень тронуты моим волнением и слезами и с готовностью снабдили меня по моей просьбе глиняной табличкой, удостоверявшей, что я ни в коей мере не повинен в смерти царевича Супатту и, напротив, употреблял все свое искусство, чтобы спасти жизнь царевича. Это свидетельство они написали на глине хеттским письмом и приложили к нему свои печати и царскую печать Супатту, дабы по возращении в Египет на меня не могло пасть подозрение в причастности к смерти их господина. Они ведь мерили Египет собственной меркой и полагали, что царевна Бакетамон предаст меня смерти по возвращении, когда я расскажу ей о смерти царевича Супатту.

Вот так я спас Египет от власти хеттов и должен был бы радоваться своему успеху – но я не радовался, у меня было чувство, что, куда бы я ни направлялся, смерть следует за мной по пятам. Я стал врачевателем, чтобы исцелять людей своим искусством и, укрепляя жизнь, теснить смерть, но мои отец и мать умерли из-за моей развращенности, Минея – от моей слабости, Мерит и маленький Тот – от моей слепоты, а фараон Эхнатон – от моей ненависти и моей дружбы и ради Египта. Все, кого я любил, умерли из-за меня насильственной смертью. И вот теперь из-за меня умер и царевич Супатту, которого я успел полюбить, когда он лежал на смертном одре и я уже не хотел его смерти. Я возвращался в Танис со страхом в сердце, ибо впервые начал бояться своих глаз и рук – я видел, что проклятие преследует меня повсюду.

Так я прибыл в Танис. Оттуда морем отправился в Мемфис, а из Мемфиса в Фивы. В Фивах я велел пристать у стен Золотого дворца и направился прямо к Эйе и Хоремхебу. Им я сказал:

– Ваша воля исполнена. Царевич Супатту умер в Синайской пустыне, но тень от его смерти не пала на Египет.

Они возликовали, услышав это, и Эйе, сняв с себя золотую нашейную цепь Носителя жезла, надел ее на меня, а Хоремхеб сказал:

– Сообщи теперь об этом царевне Бакетамон, ибо она не поверит нам и вообразит, что я убил этого хеттского царевича из ревности!

Я отправился к царевне Бакетамон, и она тотчас приняла меня. Она была нарумянена, с крашенным кирпично-красной помадой ртом, но в ее овальных темных глазах была смерть. Я сказал ей:

– Твой избранник, царевич Супатту, освободил тебя от данного ему слова перед своей смертью, ибо он умер в Синайской пустыне от болезни живота, и я не мог спасти его всем своим искусством, и хеттский лекарь тоже был бессилен.

Она сняла золотые браслеты со своих запястий и, надев их на мои руки, сказала:

– Твое известие – доброе известие, Синухе, и я благодарю тебя за него, потому что я уже посвящена в жрицы Сехмет и мое красное платье для празднества победы уже готово. Однако эта египетская болезнь живота мне слишком хорошо знакома, ведь от нее скончался мой брат Эхнатон, фараон, которого я любила сестринской любовью. И за это – да будешь ты проклят, Синухе, проклят во веки веков, и да будет проклята твоя могила и навеки забыто твое имя, ибо ты сделал трон фараона местом для игрищ воров и, учинив поношение для моей крови, осквернил священную кровь царей!

Склонившись перед ней в глубоком поклоне и опустив руки к коленям, я ответил:

– Да будет по слову твоему!

И я покинул ее покои, а царевна велела рабам вымыть пол, где я прошел, до самого входа в Золотой дворец.

4

Тем временем тело фараона Тутанхамона было приуготовлено для вечного противостояния смерти, и Эйе распорядился, чтобы жрецы побыстрее препроводили его в вечную гробницу, вырубленную в западной скале в Долине царей: вместе с ним туда отправились многочисленные дары, но сокровищ среди них было мало, ибо Эйе присвоил значительную их часть, так что усыпальница Тутанхамона была просто жалка по сравнению с гробницами великих фараонов, и в смерти он стал еще ничтожнее, чем был при жизни, окруженный игрушками в Золотом дворце. Едва были наложены печати на дверь гробницы, Эйе объявил период траура законченным и распорядился поднять на шестах вдоль Аллеи овнов победные флаги, Хоремхеб же выслал свои колесницы занять площади и перекрестки в Фивах. И напрасно – никто не пытался протестовать против восшествия Эйе на царский престол: народ устал и обессилел – как бык, погоняемый пиками вдоль дороги, не имеющей конца; поэтому никто не спрашивал, есть ли у Эйе право на трон, и не ждал от него ничего хорошего.

Вот так был коронован Эйе, и жрецы, подкупленные бесчисленными подарками, помазали его священным маслом в великом храме и возложили на его голову красный и белый венцы, венцы лилии и папируса, Верхнего и Нижнего Царств. Они вынесли Эйе в золотой барке Амона к народу, и народ громко славил его, ибо фараон велел раздавать хлеб и пиво, а это было поистине великим подарком для фиванских жителей – так обеднел Египет! Но я знал, и многие другие тоже, что власть Эйе призрачна и что отныне истинным правителем Египта становится Хоремхеб, ибо за ним были копья. И многие втайне недоумевали, почему он теперь не взял власть, а отдал трон старому и ненавистному Эйе.

Но Хоремхеб знал, что делал: чаша народного гнева еще не вовсе опустела, и страдания Египта еще не закончились, ибо недобрые вести из земли Куш призывали его на новую войну, на этот раз с неграми, а упрочив власть Египта на юге и водрузив заново повергнутые порубежные камни в той стороне, он знал, что ему придется повести следующую, вторую войну против хеттов, за Сирию. И он предпочитал, чтобы народ пока обвинял Эйе во всех своих страданиях и лишениях, чтобы когда-нибудь потом восславить его, Хоремхеба, – победителя, миротворца и доброго владыку.

А Эйе ни о чем больше не думал. Красный и белый венцы совершенно ослепили его, и он с готовностью приступил к выполнению своей части обязательств, принятых им по уговору с Хоремхебом в день смерти фараона Эхнатона. Посему жрецы, двигаясь торжественной процессией, доставили в храм Сехмет царевну Бакетамон, где облачили ее в пурпурное одеяние и убрали украшениями богини, а затем вознесли на жертвенник Сехмет. Следом к храму прибыл Хоремхеб со своими людьми для торжественной церемонии по случаю победы над хеттами и освобождения Сирии. Все Фивы восторженно вопили, приветствуя его. Перед храмом Хоремхеб раздал своим воинам золотые цепочки и знаки отличия и распустил их гулять по городу. Сам он вступил в храм, и жрецы затворили за ним медные врата. Сехмет явилась ему в образе царевны Бакетамон, и он овладел ею – ведь он был воин, и он слишком долго ждал.

В эту ночь город справлял праздник в честь Сехмет. Небо было красным от горящих факелов и ярких светильников. Хоремхебовы головорезы осушили все кладовые в пивных и кабаках, разбили двери в увеселительных заведениях и извели всех девушек на фиванских улицах. Многие люди получили ранения в эту ночь, несколько домов воины подожгли ради праздника, но больших разрушений не было, и на рассвете воины собрались вновь перед храмом Сехмет, дабы увидеть Хоремхеба, покидающего храм. И когда распахнулись медные врата и Хоремхеб вышел, изумленный ропот прокатился по толпе и раздались проклятия, выкрикнутые на разных языках, ибо Сехмет осталась верна своей львиной природе, и лицо, плечи и руки Хоремхеба были расцарапаны в кровь, словно львица рвала его кожу своими когтями. Это зрелище пришлось очень по душе воинству, которе возлюбило Хоремхеба за это еще больше. Что касается царицы Бакетамон, то ее жрецы вынесли в закрытом паланкине и, не показывая народу, препроводили в Золотой дворец.

После ее ухода воины вломились в храм, где подобрали с пола обрывки пурпурного одеяния и забрали их себе на память, чтобы использовать как амулеты для уламывания несговорчивых женщин. Такой была брачная ночь Хоремхеба, и я не знаю, принесла ли она ему хоть какую-то радость. Вскоре после этого он со своим отрядом двинулся к Первому порогу собирать войско, чтобы идти войной на землю Куш. И жрецы Сехмет не знали недостатка в жертвенных приношениях, в своем храме они тучнели и раздувались от обилия вина и мяса.

А жрец Эйе пребывал в слепом упоении властью и говорил мне:

– Во всей земле Кемет нет никого выше меня, и теперь нет разницы между тем, жив я или умер – для фараона нет смерти! Я буду жить вечно, и если умру, то подымусь в золотую барку отца моего Амона и поплыву по небу в Страну Заката. Как это хорошо! Ведь мне вовсе не хочется, чтобы Осирис взвешивал мое сердце на своих весах, а его судьи, справедливые павианы, выдвигали бы против меня ужасные обвинения, а потом бросили бы мою Ба в пасть Амту. Я же старик, и часто по ночам мои дела смотрят на меня из темноты. Поэтому я радуюсь, что я фараон и что мне не придется больше бояться смерти.

Вот так говорил он со мной, ибо мои дела привязали меня к нему и я не мог уже хулить его, не хуля себя. Он точно был уже старым и усталым человеком, колени его при ходьбе дрожали, лицо было морщинисто и старчески бледно, а некогда черные волосы поседели. От этого он чувствовал себя одиноко и часто обращался ко мне, поскольку общие преступления объединяют, и он мог ничего не скрывать от меня. Однако я смеялся над его словами и вышучивал его:

– Ты уже старик и должен быть мудрее меня. Неужели ты думаешь, что пахучие притирания жрецов сохранят тебя навечно?! С венцом на голове или без венца – ты просто человек, ты скоро умрешь, и больше тебя никогда не будет!

Его губы начинали дрожать, в глазах появлялся ужас, и он принимался плаксиво хныкать:

– Разве напрасно я совершал все свои злые дела, напрасно сеял смерть вокруг во все дни своей жизни? Нет, ты ошибаешься, Синухе, жрецы спасут меня от бездны в загробном царстве, они сохранят мое тело для вечной жизни. Ведь мое тело божественно, раз я фараон, и дела мои божественны, и никто не смеет осуждать меня, ибо я – фараон!

Вот так его разум начинал мутиться, и власть перестала доставлять ему радость. Его ничто больше не радовало. В страхе перед смертью он начал оберегать свое здоровье и не помышлял даже о глотке вина – пищей ему стал сухой хлеб, а питьем – кипяченое молоко. Плоть его слишком износилась, чтобы он мог развлекаться с женщинами: в дни своей крепости он слишком подорвал свои силы, употребляя разные распалявшие его снадобья, чтобы завоевать благосклонность царицы Тейи. Теперь им все больше овладевал страх перед тайными убийцами, и бывало, что он по целым дням боялся прикоснуться к пище и не осмеливался сорвать плод в саду Золотого дворца, опасаясь, что он окажется отравленным. Так его собственные дела опутали его сетью в дни старости, а в своем неизбывном страхе он стал столь подозрителен и жесток, что придворные удалились от него, а рабы разбежались, так что Золотой дворец опустел в его бытность царем.

Тем временем семя пустило ростки в царевне Бакетамон, ибо жрецы в угоду Хоремхебу искусно высчитали благоприятное для зачатия время, и в бессильной злобе она причиняла вред своему телу и иссушала свою красоту, дабы только погубить ребенка в утробе, вовсе не заботясь о собственном здоровье. Но жизнь в ее теле была сильнее смерти, и в назначенный срок она принесла Хоремхебу сына, произведя его на свет в жестоких муках, ибо чресла ее были узки, а мальчик родился крупным. Родовспомогателям и рабам пришлось прятать от нее ребенка, чтобы она не навредила ему. О нем и его рождении ходит много легенд, и народ рассказывает, что он родился с львиной головой, а другие говорят, что он вышел из лона матери в шлеме. Но я могу свидетельствовать, что ничего сверхъестественного в мальчике не было, это был просто крепкий и здоровый младенец, и Хоремхеб прислал из земли Куш письмо с повелением внести имя его сына в Книгу жизни, назвав его Рамсес.

В ту пору Хоремхеб все еще воевал в земле Куш, и его повозки двигались от пастбища к пастбищу, причиняя чернокожим великий ущерб, ибо те не умели вести войну против колесниц. Он сжигал негритянские деревни и соломенные хижины, отсылал женщин и детей в Египет, в рабство, а мужчин забирал к себе, обучал их и делал из них хороших воинов – ведь у тех не оставалось ни домов, ни жен, ни детей. Вот так, воюя в земле Куш, Хоремхеб собирал крепкое войско для борьбы с хеттами, благо негры становились крепкими ратниками, неукротимыми и бесстрашными перед лицом смерти, ибо они приводили себя в состояние свирепого исступления, внимая бою своих священных барабанов и прыгая вокруг них тесными рядами.

Так Хоремхеб сумел обеспечить Египет множеством рабов для возделывания пашен, также велел он перегнать из земли Куш богатые стада скота и, наконец, поднять в земле Кемет в изобилии хлебные посевы: у детей не стало недостатка в молоке, а у жрецов – в жертвенных животных и мясе. Но целые роды и племена покидали свои родные места и бежали из Куша за порубежные камни Египта в чащобы, в края слонов и жирафов, так что земли эти надолго обезлюдели. От этого, впрочем, Египет чувствительно не пострадал, потому что со времен Эхнатона не получал оттуда положенной дани, хотя в правление великих фараонов земля Куш была надежнейшим источником египетского богатства, более изобильным и богатым, чем Сирия.

Проведя два года в войне с Кушем, Хоремхеб вернулся в Фивы с превеликой добычей. Он раздавал подарки фиванским жителям и устроил по случаю победы торжества, длившиеся десять дней и ночей, так что всякие работы в городе остановились и пьяные солдаты ползали по улицам, блея, как козлы, а потом, в положенный срок, фиванские женщины разродились темнокожими младенцами. Своего сына Хоремхеб сажал на колени, учил ходить и с гордостью говорил:

– Смотри, Синухе, – из моих чресл явился на свет новый царский род и в жилах моего сына течет священная кровь, хоть сам я рожден на навозе!

Отправился Хоремхеб и к Эйе, но тот закрыл перед ним двери, в страхе задвинул их креслами, табуретками, придвинул даже свое ложе, и кричал оттуда по-стариковски дребезжащим голосом:

– Выходи, Хоремхеб! Фараон! Я знаю, ты пришел убить меня, чтобы завладеть моим троном!

Но Хоремхеб на это только добродушно рассмеялся, одним толчком распахнул дверь, опрокинув постель, и, обхватив Эйе за плечи, потряс его:

– Не собираюсь я убивать тебя, старый лис! Ах ты, сводня такая! Не бойся, я тебя не убью, ты мне теперь почти как отец родной, и твоя жизнь для меня дороже зеницы ока. Конечно, в груди у тебя сипит, изо рта текут слюни и колени подгибаются, но тебе надо держаться, Эйе! Тебе надо продержаться еще одну войну, чтобы у Египта был правитель, которого можно ненавидеть в мое отсутствие!

Но Эйе не поверил ему. С плачем он стал обнимать дрожащими руками колени Хоремхеба и молил пощадить его. Тогда Хоремхеб сжалился над стариком и оставил его, но после этого отдал распоряжение присматривать за ним, поставив на должности ближайших к фараону прислужников своих людей – следить, чтобы в отсутствие Хоремхеба тот не наделал глупостей. Вот так завершилось время Эйе, ныне безумного седого старика с трясущейся от страха головой, на которой с трудом держались царские венцы во время торжественных церемоний при стечении народа.

Своей супруге Бакетамон Хоремхеб привез богатые подарки: золотой песок в плетеных корзинах, шкуры львов, убитых собственной его рукою, страусовые перья, живых обезьян. Но Бакетамон не пожелала даже взглянуть на все эти подношения. Она сказала ему:

– Перед людьми ты мой супруг, и я родила тебе сына. Будь этим доволен, но знай, что если ты дотронешься до меня еще хоть раз, то я плюну на твое ложе и опозорю тебя так, как ни одна жена еще не позорила своего мужа. Ради твоего бесчестья я стану развлекаться с рабами и носильщиками, я лягу на площади с погонщиками ослов, и не будет такого простолюдина, с которым я откажусь лечь – если ты осмелишься прикоснуться ко мне еще хоть раз. Ибо нет для меня во всем Египте человека презреннее тебя – твои руки пахнут кровью и тело твое тоже, так что меня начинает мутить, когда ты приближаешься ко мне.

Однако ее сопротивление только сильнее разожгло страсть Хоремхеба, и, глядя на ее осунувшееся лицо, ее узкие бедра и злой, насмешливый рот, он тяжело задышал и ему было трудно удержать свои руки. Поэтому он пришел ко мне, горько жалуясь, и сказал:

– Скажи, Синухе, почему все так?! Какое зло я сотворил, что моя жена не хочет делить со мной ложе? Ты сам знаешь, сколь многое мне пришлось совершить, чтобы завоевать ее и с помощью моей славы снискать ее расположение! Ты знаешь, что я не часто тешился с красивыми женщинами, которых приводили ко мне в шатер мои молодцы, я отдавал их своим головорезам, чтобы им было с кем развлечься. Воистину по пальцам рук и ног можно пересчитать всех женщин, с которыми я провел время за эти годы! Да и то радости от них мне было мало – в их объятиях я думал только о ней, о Бакетамон, и она была для меня привлекательна и прекрасна, как луна. Что же это за колдовское наваждение, которое жжет мою плоть и отравляет мою душу подобно змеиному яду?

– Не обращай внимания на глупую женщину, – сказал я, – она сама страдает из-за своей гордыни, и даже больше, чем ты. Фивы полны красивых женщин, и редкая рабыня не даст тебе то же, что и она.

Но Хоремхеб возразил:

– Ты говоришь против своего сердца, Синухе. Ты сам знаешь, что любви не прикажешь.

Тогда я предостерег его:

– Не пытайся приказывать ее любви, иначе добра не будет.

Но он не поверил мне и попросил:

– Дай мне снадобья, Синухе, чтобы я мог усыпить ее и во сне взять ее и утешиться с ней, ибо воистину эта женщина предо мной в великом долгу.

А когда я отказался дать ему такое средство, он пошел к другим лекарям, и те снабдили его опасными снадобьями, делающими женщину безвольной и разжигающими ее похоть, так что ей кажется, что внутри нее горит огонь. Вот таким питьем Хоремхеб тайно напоил Бакетамон и сделал с ней все, что хотел, но когда он совершил это, она возненавидела его еще сильнее. И она сказала ему:

– Помни, что я сказала тебе и что я предупреждала тебя!

Но Хоремхеб был ослеплен и безрассуден в своей ненасытности, поэтому он заставил ее выпить вина, смешанного с дурманящими снадобьями, и, когда она заснула и не могла ни чувствовать его, ни противиться ему, он продолжал развлекаться с нею спящей. Не знаю, утешился ли он, но думаю, что радость его была горька и любовь обернулась страданием для него. Так или иначе, но скоро он отбыл в Сирию, чтобы готовиться к войне с хеттами, сказав:

– В Кадете великие фараоны воздвигли порубежные камни Египта, и я не успокоюсь, пока мои боевые колесницы не въедут в пылающий Кадеш!

Когда царевна Бакетамон поняла, что семя снова пустило в ней ростки, она затворилась в своих покоях, не желая никого видеть, в одиночестве неся бремя своего позора. Прислужники и рабы оставляли ей еду возле дверей, но она ела так мало, что дворцовые лекари опасались за ее жизнь. Когда подошла пора родин, они скрытно стали следить за ней, ибо боялись, что она вздумает рожать одна, а потом отправит младенца в тростниковой лодочке вниз по реке, как делали другие матери, боявшиеся поношения из-за рождения ребенка. Однако она не сделала ничего подобного: когда пришло время, она сама призвала родовспомогателей. Муки вызывали на ее губах улыбку, и она радовалась своим страданиям. Она родила Хоремхебу сына и, не спрашивая его, дала ребенку имя Сет. Вот как велика была ее ненависть к этому мальчику, что она дала ему такое имя и называла его Рожденным от Сета.

Оправившись после родов, Бакетамон приказала умастить свое тело, раскрасить лицо и облачить себя в царские одежды, а затем велела рабыням перевезти ее на лодке на другой берег. Там она сошла и без провожатых отправилась на площадь рыбного рынка, где стала разговаривать с погонщиками ослов, водоносами и чистильщиками рыбы. Она сказала им:

– Я – царевна Бакетамон, супруга Хоремхеба, верховного военачальника Египта. Я родила ему двух сыновей, но он скучен, ленив и весь пропах кровью, так что мне от него мало радости. Пойдемте вы со мной, чтобы нам развлечься и чтобы вы доставили мне удовольствие, ибо мне нравятся ваши ладони, покрытые шрамами, и крепкий запах навоза, который исходит от вашей кожи, и мне приятен запах рыбы.

Люди на рыночной площади изумлялись ее словам и относились к ней с опаской, норовя улизнуть от нее, но она упрямо шла за ними, обольщая их словами, открывая свое тело и уговаривая:

– Разве я недостаточно красива? Почему вы так нерешительны? Може быть, я точно стара и безобразна, но я не прошу у вас ничего взамен – кроме небольшого камешка от каждого. Пусть это будет любой камень, какой вам попадется, но чем больших размеров он будет, тем большую радость я вам доставлю, и поверьте, я буду очень стараться ублажить вас.

Подобного никогда не бывало на рыночной площади, и думаю, никогда не случалось в Египте. Люди на площади стали с вожделением глядеть на царевну, глаза их зажглись от вида ее красоты, ее царское одеяние завораживало их, а благоухание ее умащений ударило им в головы. Тогда они стали говорить друг другу:

– Такого еще от века не бывало! Она, верно, богиня, которая явилась к нам, потому что мы были угодны ее очам. Мы поступим неправильно, если будем противиться ее воле. Вот мы видим, что ее нельзя сравнить с нашими здешними женщинами, и, значит, радости, которые она нам сулит, тоже будут нездешними и божественными.

А некоторые сказали:

– Во всяком случае, удовольствие нам обойдется недорого. Как ни дешевы негритянские женщины, но даже они, продавая себя, требуют за утехи медяки. Наверняка она жрица, которая собирает камни для постройки нового храма Баст, и мы совершим богоугодное дело, если выполним ее желание.

Вот так в сомнениях и переговорах люди с рыбного рынка последовали за ней на берег реки в тростниковые заросли, куда она привела их, чтобы не быть на виду у всех. И тогда чистильщики рыбы стали говорить:

– Нет, дальше мы не пойдем: вдруг она вышла из воды и потащит нас туда? А может, она сама Кошачьеголовая, и ее голова станет головой кошки, а когда мы погрузимся в ее лоно, чтобы доставить себе и ей удовольствие, она вцепится прямо в нашу мужественность!

Так говорили они, ибо последовали за царевной, околдованные ее красотой и благоуханием. Но погонщики ослов смеялись над ними:

– Пусть ее голова станет хоть рыбьей! И когтей ее мы не побоимся, когда станем развлекаться с ней!

Так царевна Бакетамон провела весь день с мужчинами с рыбного рынка в тростниковых зарослях и не обманула их ожиданий, но делала все, чтобы удовлетворить желания каждого, так чтобы они с удовольствием приносили ей камни, а некоторые тащили целые глыбы, какие продают камнеломы за порядочную цену, – так высоко ценили они полученное удовольствие. Они говорили друг другу:

– Воистину такой женщины мы никогда не встречали: ее рот подобен текучему меду, ее груди как спелые яблоки, а лоно ее обжигает как уголья, на которых пекут рыбу!

Они умоляли ее снова прийти к ним на рыбный рынок и обещали припасти для нее много камней, больших камней! А она тихо улыбалась и благодарила за их доброту и великое удовольствие, которое они ей доставили. Когда же вечером она собралась возвращаться в Золотой дворец, ей пришлось нанять крепкую барку, чтобы перевезти все собранные за день камни.

Поэтому на следующий день она взяла лодку побольше и велела рабыням перевезти ее в город и ждать у причала, а сама направилась на площадь овощного рынка. На этой площади она заговорила с поселянами, явившимися в город со своими быками и ослами еще на рассвете; руки этих людей были жестки от земли, а кожа груба от палящего солнца. Она говорила и с подметальщиками улиц, и с золотарями, и со стражниками, указывающими своими жезлами каждому положенное ему место. Им она говорила так:

– Я – царевна Бакетамон, супруга Хоремхеба, верховного военачальника Египта. Он скучен и ленив, и плоть его бессильна, так что он не может доставлять мне удовольствие. К тому же он плохо обращается со мной, отбирает у меня любимых детей и выгоняет меня из дома, так что мне негде приклонить голову. Поэтому пойдемте со мной и развлечемся, чтобы вы доставили мне удовольствие. Я не прошу у вас взамен ничего, кроме небольшого камня в подарок от каждого. Не думаю, чтобы в Фивах можно было купить удовольствие дешевле даже у негритянских женщин!

Земледельцы, подметальщики и черные стражники были поражены и испуганы ее словами и говорили друг другу:

– Она не может быть царевной! Ни одна царевна никогда не вела себя так!

Но она продолжала обольщать их словами и открывала перед ними свое тело, а потом повела их в тростниковые заросли на берег реки, так что они оставили свои возы с овощами, своих быков и ослов, бросили подметать улицы и пошли за нею. И на берегу они сказали друг другу:

– Такие изысканные блюда не каждый день перепадают бедняку! Ее кожа не похожа на темную кожу наших жен, и одежда ее – одежда вельможных дам, кожа ее нежна, и ароматы ее – ароматы знатных и богатых. Мы были бы безумны, если б отказались от ее предложения! Постараемся и мы хорошенько потешить ее, раз она лишена такого удовольствия и совсем, бедняжка, заброшена!

Так они всласть развлекались с нею и одаривали ее камнями: земледельцы выворачивали камни, лежавшие у порога пивных, а стражники ради нее воровали их из царских зданий. Но под конец они устрашились и стали говорить друг другу:

– Если это точно супруга Хоремхеба, то, возвратившись, он убьет всех нас, если услышит об этом! Он свирепее льва, и он самолюбив и печется о своей чести, хоть сам и не может доставить удовольствие своей жене. Но если нас будет много, он не сможет перебить всех, он не сможет перебить все Фивы ради своей жены! Так что нам выгоднее, чтобы камней у нее было как можно больше!

Поэтому они вернулись на овощной рынок и рассказали о полученном удовольствии всем друзьям и знакомым и отвели их на берег к тростниковым зарослям, так что за день труда успели протоптать торную дорогу, а заросли к вечеру походили на лежбище гиппопотамов. На площади овощного рынка царила великая неразбериха: многие возы были разворованы, ослы трубно кричали на улицах от жажды, мычали быки, а владельцы пивных бегали по городу, плача и вырывая на себе волосы из-за пропавших дорогих каменных приступок. Ближе к вечеру царевна Бакетамон скромно поблагодарила всех мужчин с овощного рынка за доброе к ней отношение и удовольствие, которое они ей доставили. Они помогли ей снести в лодку все камни, и лодка так отяжелела под ними, что совсем погрузилась в воду и рабыням было трудно грести, пересекая реку, чтобы подплыть к причалу у стен дворца.

В тот же вечер все Фивы узнали, что сама Кошачьеголовая явилась народу и развлекается с простолюдинами. А потом по городу поползли еще более невероятные слухи, ибо те, кто не верил в богов, предлагали свои объяснения происходящему. Вот что они говорили:

– Может, во времена пирамид боги и являлись людям, но ныне мир уже так стар, что боги перестали показываться. Так что эта женщина – знатная жена, и притом очень знатная, если осмеливается вести себя подобным образом.

А царевна Бакетамон на третий день отправилась на площадь угольного рынка и развлекалась все часы с угольщиками, так что к вечеру тростниковые заросли на берегу Нила покрылись угольной пылью и поникли. Жрецы многих маленьких храмов горько сетовали на то, что люди с угольного рынка – безбожные нечестивцы! – не постыдились обдирать камни со стен святилищ, чтобы уплатить за удовольствие. Эти люди облизывали губы и шепотом говорили друг другу:

– Воистину мы вкусили небесной сладости, ибо губы ее таяли под нашими губами, а груди ее были как обжигающие чаши у нас в руках. Мы не знали прежде, что в мире есть такое блаженство!

Когда в Фивах узнали, что богиня явилась народу в третий раз, в городе началось великое волнение, почтенные мужи оставили своих жен и устремились в питейные заведения, а ночью стали отрывать камни от царских зданий, так что на следующий день все фиванские мужчины ходили с камнями под мышкой с одной площади на другую, нетерпеливо ожидая явления Кошачьеголовой. Жрецы тоже забеспокоились и выслали охранников, чтобы те взяли под стражу женщину, вызвавшую столь великий беспорядок и бесчисленные сплетни.

Однако в этот день царевна Бакетамон не появилась в городе, она отдыхала во дворце от своих трудов и мило улыбалась всем, кто к ней обращался; вообще она казалась необыкновенно любезной, хотя во время беседы и потягивалась застенчиво всем телом и прикрывала ладонью рот, чтобы скрыть зевок. Придворные изумлялись ее поведению, так как ни один из них еще не догадывался, что она и была той таинственной женщиной, которая являлась в Фивах народу и развлекалась с угольщиками и чистильщиками рыбы.

Царевна же Бакетамон, оглядев собранные ею разноцветные и разномерные камни, призвала к себе в сад строителя царских конюшен и обратилась к нему самым милостивым образом, говоря:

– Эти камни я собрала на берегу сама, и для меня они – священные, ибо с каждым из них у меня связано приятное воспоминание, и чем больше камень, тем приятнее воспоминание. Поэтому ты должен построить мне беседку, чтобы мне иметь крышу над головой – ведь мой супруг пренебрегает мной и выгоняет меня из своих покоев, как ты, верно, знаешь и слышал. Построй беседку так, чтобы она была поместительной, с высокими стенами, и приступай к строительству немедленно, а я соберу тебе еще камней, как только у тебя будет в них нужда, поэтому тебе не надо беспокоиться, что камни вдруг могут все выйти.

Строитель царских конюшен был человек простой, платье на нем было серо от каменной пыли, плечи согнулись от переноски тяжелых камней, и он не привык разговаривать с знатными господами. Поэтому он в смущении ковырял землю босыми пальцами, стоя перед царевной Бакетамон, и, не поднимая глаз, робко проговорил:

– Вельможная царевна Бакетамон! Я боюсь, что у меня не хватит умения построить достойную твоего величия беседку. Тем более что все камни разных размеров и расцветок и правильно подобрать их один к другому очень трудно, тут нужно особое мастерство. Позови лучше для такого дела какого-нибудь знатного храмового строителя или художника, ибо боюсь, что мое неумение испортит твою прекрасную мысль и твое собирание этих многочисленных камней окажется напрасным.

Однако царевна застенчиво коснулась его костлявого плеча и возразила:

– Ах, конюшенный каменщик, я только бедная женщина, мой супруг пренебрегает мной, и у меня нет средств, чтобы нанять знатных храмовых строителей. Даже тебе я не смогу заплатить как следовало бы за такую постройку, но я надеюсь, что, когда беседка будет готова, я осмотрю ее вместе с тобой и, если твоя работа мне понравится, обещаю, что проведу с тобой время в ней, к своему и твоему удовольствию. Мне ведь больше нечего тебе дать, только немножко развлечения и утех, пока я еще не стала старой и безобразной. Пусть это и будет платой за твой труд. Я уверена, что мне ты доставишь великое наслаждение, ибо ты поистине крепкий мужчина и руки твои сильны, а я только слабая женщина, и я истосковалась по радостям, в которых мой супруг отказывает мне, как ты знаешь!

Строителя царских конюшен разожгли ее слова и прикосновение ее руки, он взглянул на ее красоту и вспомнил все сказки, в которых царевны влюбляются в простых юношей и охотно развлекаются с ними. Он, правда, страшился Хоремхеба, но желание в нем было сильнее страха, а слова Бакетамон вскружили ему голову. Поэтому он с великой поспешностью приступил к постройке беседки в саду Золотого дворца и употребил для этой работы все свое мастерство, грезя наяву во все время строительства и воплощая свои грезы в каменные стены беседки. Его желание и его любовь сделали из него великого художника, ибо всякий день он видел царевну Бакетамон и под взглядом овальных глаз царевны сердце в нем пылало и сгорало дотла, подобно сухому тростнику; он работал как безумный, худел и бледнел от работы и вожделения и наконец возвел из разноцветных и разномерных камней беседку, равной которой свет еще не видывал.

Но еще в пору строительства камни, собранные вначале Бакетамон, скоро кончились, и ей пришлось добывать новые. Ради этого она велела снова переправить себя в Фивы и собирала там камни на всех рыночных площадях, и на Аллее овнов, и в храмовых садах, так что в конце концов в городе не осталось квартала, с которого она не собрала бы камней. Мужчины, приносившие их, укрывали ее от стражников, но однажды воины жреческой и царской охраны сумели захватить ее и вознамерились препроводить царевну в суд за ее поведение. Но она, гордо вскинув голову, заявила:

– Я – царевна Бакетамон, и я охотно посмотрю на того, кто осмелится быть моим судьей, – ведь в моих жилах течет священная кровь и я наследница царской власти! Впрочем, я не стану наказывать вас за ваше невежество и с удовольствием развлекусь в вами тоже, ибо вы отменно сильны и привлекательны. Но за это каждому из вас придется принести мне по камню, и пусть вы принесете их от дома судьи или из храма, и чем больших размеров будут эти камни, тем больше удовольствия я вам доставлю – я сдержу свое обещание и постараюсь ублажить вас наилучшим образом, а в этом деле я стала весьма искусна!

Стражники посмотрели на нее, и общее фиванское безумие захватило их тоже: они отправились к дому судьи, и копьями выломали каменные ступени дома, и вывернули плиты в мощеном дворе Амонова храма, и притащили добычу к царевне. Та сдержала свое обещание и щедро вознаградила их. И должен сказать к ее чести, что во всю эту пору собирания камней она никогда не вела себя развязно, но всякий раз, восстав от развлечений, она скромно закутывалась в свое одеяние, опускала глаза и никому не позволяла дотронуться до себя. Однако после истории с воинами ей пришлось собирать камни негласно, укрывшись за стенами увеселительных заведений: она побывала во многих таких домах в бедных кварталах и от каждого гостя, желавшего развлечься с нею, просила лишь по камню для оплаты развлечений, так что хозяева заведения изрядно нажились благодаря ей и с превеликой охотой принимали ее, но она, дабы не привлекать внимания стражников и избежать стечения толпы, всякий следующий день шла в новое место.

К тому времени уже все знали, чем она занимается, и придворные норовили лишний раз прогуляться по саду, чтобы взглянуть на беседку, которую возводил строитель царских конюшен из добываемых царевной камней. И, видя высоту стен и число мелких камешков и крупных глыб, уложенных рядами, придворные дамы прижимали ладошки к губам и вскрикивали от смущения. Но самой царевне никто не осмеливался сказать ни слова, и никто не дерзнул остеречь ее, а Эйе, прослышавший о ее поведении и могущий, наверное, своей царской властью обуздать ее, только возрадовался в своем старческом слабоумии, ибо подобное служило к уязвлению и ущербу Хоремхеба, а Эйе радовался всему, что было во вред Хоремхебу.

А Хоремхеб воевал в Сирии. Он отобрал у хеттов Сидон, Смирну и Библ и слал в Египет богатую добычу и рабов, а своей супруге отправлял роскошные подарки. Все в Фивах уже знали о том, что происходит в Золотом дворце, но не нашлось ни одного смельчака, который отважился бы донести Хоремхебу о поведении его жены, а его собственные люди, которых он разместил на высоких придворных должностях, закрывали глаза на дела Бакетамон, говоря друг другу:

– Это семейные раздоры, и человеку лучше положить руку между жерновов, чем вмешиваться между мужем и женой, ибо тот, кто так поступает, настраивает против себя обоих.

Вот почему Хоремхебу ничего не было известно о происходящем в Фивах в то время, как он вел войну, и я думаю, что это было на благо Египту, ибо, узнай Хоремхеб о поведении Бакетамон, его душевное равновесие было бы нарушено во вред его ратному делу.

5

Я довольно уже поведал о том, что происходило с другими в дни правления Эйе, а о себе не говорил. Причина однако проста: мне почти нечего рассказать о себе. Река моей жизни не бурлила больше, она текла размеренно и спокойно, пока наконец не превратилась в стоячие воды. Год за годом я жил окруженный заботами Мути в бывшем доме плавильщика меди, который Мути отстроила заново после пожара. Мои ноги устали шагать по пыльным дорогам земли, глаза устали смотреть на беспорядок, царящий в этом мире, и сердце устало от тщеты всего, что происходило. Вот почему я пребывал в своем доме и затворился в нем, не принимая больше больных, и только иногда врачевал какие-нибудь хвори моих соседей, да еще изредка лечил бедняков, которым нечем было заплатить за свое лечение другим целителям. Я велел выкопать новый пруд у себя во дворе, запустил в него пестроцветных рыбок и долгие дни просиживал под сенью смоковницы в своем саду, глядя на неспешно плавающих в прохладной воде рыбок, в то время как на улице перед моим домом ревели ослы и возились в пыли маленькие дети. Почерневшая от огня смоковница со временем снова покрылась листвой; Мути хорошо ухаживала за мной, готовила мне вкусные кушанья, поила меня недурным вином, когда мне того хотелось, и следила, чтобы я достаточно спал и не перетруждал свое тело.

Но пища потеряла вкус для моей гортани, а вино не приносило больше радости: вместе с ним в вечерней прохладе приходили ко мне все мои злые дела – и мертвое лицо фараона Эхнатона, и юное лицо царевича Супатту являлись предо мной с выпитым вином в прохладных вечерних сумерках. И я не хотел больше исцелять людей своими руками, потому что на моих руках лежало проклятье и они несли одну смерть, хоть я и желал делать ими добро. Вот почему я сидел и смотрел на рыбок в своем пруду и завидовал им – чья кровь была холодна и вожделенья умеренны, им, которые весь свой век плавали в воде, не вдыхая жаркий воздух земли.

Сидя в своем саду и глядя на рыбок, я вел разговор со своим сердцем, говоря ему:

«Успокойся, глупое сердце, ты не виновато в том, что все творящееся на земле бессмысленно, что добро и зло ничего не значат и что корысть, ненависть и похоть правят в мире. И ты, Синухе, не виноват, ибо человек всегда остается самим собой и не может измениться. Идут годы, люди рождаются, и люди умирают, и их жизнь подобна жаркому вздоху. Живя, они не бывают счастливы, они счастливы только в смерти. И вот поэтому нет ничего более суетного, чем жизнь человека, и в этом не твоя вина, человек остается неизменным от века и до века. Напрасно ты погрузишь его в реку времени – сердце его не переменится, и он поднимется из потока таким же, каким вступил в него. Напрасно ты будешь испытывать его войною и бедствиями, чумой и пожарами, богами и копьями – от таких испытаний человек только ожесточается, становясь хуже крокодила, и тогда одни мертвецы бывают добры.»

Но мое сердце возражало мне, говоря:

«Ты можешь и смотреть на рыбок, Синухе, но я не дам тебе покоя, пока ты живешь, и во всякий день твоей жизни буду говорить тебе: «Именно ты виновник всего!» – и во всякую ночь я буду шептать тебе во сне: «Ты, Синухе, главный виновник!» – ибо я, твое сердце, нанасытнее крокодила и я хочу, чтоб мера твоя была полной!»

Я сердился и отвечал ему:

«Ты бестолковое, глупое сердце, и я устал от тебя, потому что ты приносишь мне одни огорчения и тяготы, печаль и заботу во все дни моей жизни. Я сам знаю, что мой разум – это убийца с черными руками, но мои убийства ничтожны в сравнении со всеми, творящимися в мире, и никто не винит меня за них. Поэтому я не могу понять, к чему ты твердишь мне о моей вине и не оставишь меня в покое, ибо не мне исправлять мир и человеческую природу!»

Сердце возражало мне:

«Я не говорю о твоих убийствах и не в них обвиняю тебя, хотя дни и ночи буду твердить тебе: «Виновен, виновен!» Тысячи и тысячи погибли из-за тебя, Синухе! Они погибли от голода, чумы и ран, от оружия и колес боевых повозок, они умерли от истощения в пустыне во время похода. Из-за тебя погибли в материнских утробах неродившиеся дети, из-за тебя обрушились палочные удары на согбенные спины, из-за тебя неправда попирает правду, а нечестие торжествует над добродетелью, из-за тебя миром правят беззаконники. Воистину нет числа погибшим из-за тебя, Синухе! Цвет их кожи разнится, и языки их произносят непохожие слова, но все они умерли без вины, потому что они не знали того, что знаешь ты, Синухе. И все, кто умерли и кто умрет еще, все они – твои братья, и они погибают из-за тебя, ты единственный виновник. И это их плач является к тебе в снах, их стенания сделали еду безвкусной для твоей гортани и их вопль уничтожил всякую радость в тебе.»

Но я ожесточался и говорил:

«Рыбы – мои братья, ибо они не могут произносить пустых слов. Волки пустыни и хищные львы – мои братья, но не люди, потому что человек ведает, что творит!»

А сердце смеялось надо мной и говорило:

«Вот как? Неужто в самом деле человек ведает, что творит? Ты – знаешь, потому что ты приобрел мудрость, и именно поэтому я заставлю тебя страдать до самого твоего смертного дня, но другие – нет, другие не знают. Вот почему ты, Синухе, единственный виновник.»

И тогда я закричал и разорвал свои одежды, говоря:

– Да будут прокляты мои мудрость и знания! Да будут прокляты мои руки и мои глаза, но самое страшное проклятие да падет на мое глупое сердце, которое не дает мне покоя при жизни и возводит на меня напраслину! Пусть сей же час меня поставят перед весами Осириса, чтобы лживому сердцу оказаться в чаше, и пусть сорок справедливых павианов бога произнесут свой приговор надо мной, ибо им я поверю больше, чем своему ничтожному сердцу!

Тут из кухни прибежала Мути и, намочив в прохладной воде пруда тряпицу, обвязала мне голову и приложила к моему лбу холодный сосуд. Сердито бранясь, она уложила меня в постель и напоила разными горькими снадобьями, так что мало-помалу я успокоился. Но болел я долго и в беспамятстве говорил Мути о весах Осириса, просил у нее хлебные весы и говорил о Мерит и маленьком Тоте. Мути преданно ухаживала за мной и, думаю, испытывала великое удовольствие от того, что могла удерживать меня в постели и кормить. После этого случая она грозно воспретила мне сидеть днем в саду на солнцепеке: дескать волосы мои все выпали и незащищенная ими лысая голова не может выдержать вредоносных лучей. Но я ведь никогда и не сидел на солнцепеке – я сидел в прохладной тени смоковницы и смотрел на рыбок, которые были моими братьями, ибо не умели разговаривать.

Со временем я все же поправился и, выздоровев, стал еще тише и еще покойнее, чем был до того, и даже заключил соглашение со своим сердцем, так что оно перестало слишком изводить меня. Я не говорил больше Мути о Мерит и маленьком Тоте, я хранил их в сердце, понимая, что их смерть была неизбежна, если моей мере суждено быть полной, а мне должно быть одиноким, ибо, будь они со мной, я жил бы в довольстве и счастье и мое сердце умолкло бы. Но я должен был быть одиноким, таков был удел, предназначенный мне, и одинок я был уже в ночь своего рождения, плывя в просмоленной лодочке вниз по реке.

И вот, поправившись, я тайком оделся в грубую одежду бедняка, снял с ног сандалии и оставил бывший дом плавильщика меди, чтобы никогда больше не возвращаться в него. Я ушел на пристань и вместе с носильщиками таскал грузы, пока спина у меня не стала болеть и плечи не согнулись от тяжести. Я ходил на овощной рынок и подбирал порченые овощи себе в пищу, я ходил на угольный рынок и раздувал там мехи для углежогов и кузнецов. Я делал работу рабов и носильщиков, ел их хлеб и пил их пиво, говоря им:

– Между людьми нет различий, всякий выходит нагим из материнской утробы, и единственная мера человеку – его сердце. Ни цветом кожи нельзя мерить человека, ни языком, ни платьем, ни украшениями; нельзя мерить человека его богатством или бедностью, но одним только сердцем его. Поэтому добрый человек лучше злого, а праведность лучше беззакония. Только это познал я, другого не ведаю, и это – вся моя мудрость.

Так я говорил им перед их мазанками в сумеречные вечерние часы, когда их жены разжигали на улице костры и запах жареной рыбы подымался от огня высоко в воздух и разносился окрест по всему кварталу бедняков. Но в ответ мне смеялись и говорили:

– Ты, Синухе, безумный человек – ведь ты делаешь работу раба, умея читать и писать! Или – что скорее всего – ты просто замешан в каком-то преступлении, раз ты скрываешься среди нас, а от твоих речей так и несет Атоном, имя которого нам нельзя упоминать. Но мы не будем доносить на тебя стражникам, мы будем держать тебя у себя, чтобы ты развлекал нас своей болтовней. Но, будь добр, не равняй нас с грязными сирийцами и презренными неграми, потому что мы хоть рабы и носильщики, но все же египтяне! И, как египтяне, мы гордимся цветом своей кожи, своим языком, своим прошлым и будущим.

– Вы говорите нехорошо, – отвечал я им, – Ибо пока человек будет гордиться собою и почитать себя лучше других, до тех пор цепи и палочные удары, копья и стервятники будут преследовать человека. Судить о человеке можно только по его сердцу, а все человеческие сердца похожи, и одно сердце не лучше другого, ведь слезы всех одинаковы – это вода и соль, будь то слезы черных или коричневокожих, сирийцев или негров, простолюдинов или вельмож.

Но они смеялись еще громче, хлопали себя по коленям и говорили:

– Воистину ты безумен! Ты, наверное, не видел жизни и вырос в мешке. Человеку вообще невозможно жить, если он не будет чувствовать себя лучше других, и нет такого самого ничтожного существа, которое хотя в каком-то деле не чувствовало бы свое превосходство над другими людьми. Один гордится проворностью рук, другой – силой плеч, вор гордится хитростью, судья – мудростью, скупец – скупостью, транжир – расточительностью, жена – скромностью, а блудница – щедростью своего нрава. Нет для человека большего удовольствия, как сознавать, что хоть в чем-то он превосходит других. Поэтому и нам очень приятно видеть, что мы мудрее и хитрее тебя, хоть мы всего лишь бедняки и рабы, а ты умеешь читать и писать!

Но я повторял:

– И все же добрый человек лучше злого и праведность лучше беззакония.

Тогда с горечью они говорили мне:

– Что такое добро и что такое зло? Если мы убьем злого хозяина, который избивает нас палками, крадет нашу еду и заставляет голодать наших жен и детей, мы сделаем доброе дело, однако стражники потащат нас к царским судьям, нам отрежут уши и носы и подвесят нас за ноги на стене. Вот законность и праведный суд! Только ведь суд зависит от гирек, которые кладут на весы, и для нас праведный суд слишком часто становится неправедным, потому что для этих весов у нас нет гирек, а гири царского судьи совсем не такие, как наши.

Они угощали меня жареной рыбой, приготовленной их женами, я пил их жидкое пиво и отвечал им:

– Убийство – худшее из преступлений, которое может совершить человек, все равно – ради доброго или злого дела он его совершает. Человека нельзя убивать. А злое в нем нужно вылечивать и исправлять.

Они прикрывали рты ладонями, оглядывались вокруг и восклицали:

– А мы и не собираемся никого убивать – плетки и палки сделали нас смирными, мы глотаем все пинки, оскорбления и унижения и никого не убиваем. Но если ты хочешь излечить людей от зла и вернуть праведность на место беззакония, начни с вельмож и богачей, а также с царских судей и поговори с ними об этих делах, потому что среди них, как нам кажется, ты найдешь куда больше зла и беззакония, чем здесь.

Так они говорили, смеясь, переглядываясь и подталкивая друг друга локтями. Но я отвечал им:

– Мне приятнее разговаривать с вами, ведь вы народ, неисчислимый, как песок или звезды, все исходит от вас, вы источник всему – злу и беззаконию, так же как и добру. Вы отнюдь не безвинны, ибо когда вам говорят: «Идите!» – вы идете и делаете, что вам велят. А когда вербовщики фараона приходят к вам и раздают вам медяки и материю, они вкладывают вам в руки копья и ведут вас на войну. И если вы станете упираться, они свяжут вас веревками, закуют в цепи и в цепях погонят воевать. А на войне вы будете колоть и убивать других людей, себе подобных. Вы будете протыкать копьями животы своих братьев и гордиться своими делами. И все же всякое убийство – зло и кровь, которая прольется на ваши головы! Вот почему и на вас лежит вина.

Некоторые из них раздумывали над моими словами и отвечали со вздохом:

– Воистину среди нас нет безвинных, но мы родились в мире зла, и плач свой мы начали, едва выйдя из материнской утробы. Этот плач сопутствует нам на всех жизненных путях, и рабство наше вечно, ибо и после смерти жрецы своим колдовством понуждают нас работать на господ, давая наши имена деревянным фигуркам, которые сопровождают господ в их гробницы. Но все же ты пойди к вельможам и богачам и поговори с ними об этих делах, потому что, по нашему разумению, зло и беззаконие исходят от них, раз у них вся власть. Однако не пеняй нам, если из-за твоих слов они отрежут тебе уши и отправят тебя на рудники или повесят на стене вниз головой, ибо слова, которые ты говоришь, опасные слова. Если б кто-то из нас произносил такое, мы бы не решились слушать его, а тебя мы слушаем, потому что по всему видно, что ты человек безумный и безвредный. Однако самое опасное – это то, что ты говоришь про войну, ведь убивать на войне – дело чести мужчины, и Хоремхеб, наш великий военачальник, без сомнения, лишил бы тебя жизни, узнай он, что ты говоришь простым людям, хоть в других делах он сам ни на что не годен и не может удовлетворить даже свою жену!

Я послушался их совета и покинул их мазанки. Босой, в сером бедняцком платье, я ходил по фиванским улицам и говорил с торговцами, которые подмешивали в свою муку песок, и с хозяевами мельниц, которые вставляли в рты рабам палочки, что те, перемалывая зерно, не могли поедать его, я говорил с судьями, отбиравшими у сирот наследство и выносившими неправые приговоры за щедрую мзду. Со всеми ними я говорил и корил их за их дела и их зло, а они, слыша мои слова, приходили в великое изумление и спрашивали друг у друга:

– Кто он такой на самом деле, этот лекарь Синухе, что он может говорить с нами так дерзко, хотя носит платье раба? С ним надо быть осторожнее, наверняка он лазутчик фараона! Иначе он никогда бы не осмелился произносить столь дерзкие слова!

Поэтому они безропотно выслушивали мои речи, торговцы приглашали меня к себе и предлагали подарки, хозяева мельниц поили меня вином, а судьи спрашивали моего совета и выносили в соответствии с этим свои решения. И вот так они решали тяжбы в пользу бедняков, хотя получали богатые подношения от богатых, и этим возбудили большое недовольство, так что в Фивах стали говорить: «Теперь даже на царских судей нельзя положиться, они кровожаднее тех грабителей, которых судят!»

Однако когда я отправился к знатным вельможам, те только посмеялись надо мной и велели спустить на меня собак, а слугам велели гнать меня плетками со двора, так что я претерпел великое поношение и бежал по улицам Фив в разорванном платье, с окровавленными ногами, а собаки неслись за мной по пятам. Люди смеялись надо мной и били себя по коленям, а торговцы и судьи, видя это, не верили больше моим словам, прогоняли меня от себя и просили стражников побивать меня древками копий. Мне они говорили:

– Если ты еще раз явишься к нам со своими лживыми наветами, мы осудим тебя, как распространителя лживых слухов и возмутителя народа, и твое тело будут клевать на стене вороны!

И так с позором вернулся я в бывший дом плавильщика меди в бедном квартале, убедившись в тщетности всех своих усилий, ибо смерть моя никому не принесла бы пользы, разве что порадовала бы воронов. Мути, которая пребывала в великом беспокойстве, схватилась обеими руками за голову, узрев меня в столь плачевном состоянии. Она омыла мое тело, умастила мои раны и при этом горестно приговаривала:

– Воистину мужчины неисправимы! И не стыдно тебе тайком удирать из своего дома, словно юнцу, когда у тебя голова уже лысая и вся шея скукожилась от морщин! Неужто ты и впрямь обменял в кабаках свое тонкое платье на вино и дрался в увеселительных заведениях, так что тебе наставили шишек и разодрали ноги?! Ну зачем тебе убегать из дома ради того, чтобы выпить? Я сама буду давать тебе вино, пей сколько хочешь! И не буду больше на тебя ворчать, так что можешь приглашать своих приятелей-пьянчуг домой, если ты так тоскуешь по их обществу, – слишком уж я переволновалась за эти дни и ночи, пока тебя не было! Кстати, и Каптах справлялся о тебе и беспокоился – он вернулся в Фивы, и, значит, тебе не будет так одиноко.

Она умастила целебным маслом мои раны и ссадины, одела меня в чистое платье и с чувством проговорила:

– Воистину лучше бы мужчинам вовсе отрезали ту их штуку, которую они скрывают под платьем! От нее одни только смуты и поношения, раздоры и потасовки, хоть у молодых, хоть у старых. И если уж ты, Синухе, никак не можешь совладать со своей мужской природой, то лучше приведи в дом жену или купи молодую рабыню, которая удовлетворит твою похоть и успокоит тебя, а заодно поможет днем по дому, потому что я уже стара, руки мои дрожат и часто жаркое у меня успевает подгореть, пока я смешиваю соус. Драки в увеселительных домах из-за дурных женщин никак не подобают твоему достоинству, Синухе! Тебе самому впору это знать, и я просто поражаюсь твоему поведению!

Слова ее уязвили меня, потому что я не считал себя таким уж стариком, хоть и был лыс. Однако я никак не мог признаться, почему ушел из дома тайком, и предпочел оставить ее в приятном заблуждении, что я, как и все мужчины, пьяница и сладострастник. Иначе – скажи я ей о своих хождениях к беднякам и богачам для бесед о добре и зле, о праведности и беззаконии, – скажи я ей это, и она точно заперла бы меня в темной комнате, уложила бы в постель и обернула мокрым полотном, а потом позвала бы лекарей, чтоб они поставили мне пиявки. Вот почему я ничего не ответил на ее колкости и охотно позволил ухаживать за собой. Приготовленный ею гусь таял у меня во рту после хлеба рабов и жаренной на испорченном масле рыбы, а вино наполняло рот сладостью после пива бедняков. Сердце мое успокоилось, и я бесстрастно мог думать о своих поступках и думал о них как врач, понимая, что в глазах лекаря я должен выглядеть больным, которому нужно вскрыть череп, чтобы его вылечить, – раз я не могу принимать мир таким, какой он есть, и считаю себя виновником всего зла на земле!

И тогда я снова уселся в своем саду под сенью смоковницы и стал смотреть на безгласных рыбок в моем пруду, и зрелище это подействовало на меня поистине умиротворяюще, а на улице перед моим домом по-прежнему ревели ослы и играли в войну детишки, бросая друг в друга ослиный помет. Вскоре пришел повидаться со мной Каптах: он в самом деле возвратился в Фивы, не опасаясь больше рабов и носильщиков, чей дух был сломлен. Ко мне он явился очень торжественно – его разукрашенные и расписанные носилки несли восемнадцать чернокожих рабов, он восседал на мягких подушках, и со лба его стекало благовонное масло, чтобы ему не чувствовать дурных запахов бедного квартала. Он снова весьма потучнел, и сирийский мастер золотых дел сделал ему искусственный глаз из золота и драгоценных камней; Каптах очень им гордился, хотя тот и сильно натирал его глазницу, так что, когда мы сидели вдвоем под смоковницей и никто нас не видел, Каптах вынул его.

Но прежде Каптах заключил меня в объятия и заплакал от радости, что видит меня. И тяжесть его широких ладоней, которые он положил мне на плечи, была как тяжесть горы, и сиденье, поданное Мути, развалилось на части под ним, так что он просто задрал подол своего платья и опустился на землю передо мной. Он рассказал мне, что война в Сирии подходит к концу и что боевые колесницы Хоремхеба разъезжают до самого Кадеша, хотя овладеть им не могут. Шепотом говорил Каптах о своем богатстве, о крупных сделках, заключенных им в Сирии, о купленных им старинных дворцах в богатой части города и сотнях строителей, нанятых для восстановления палат в соответствии с достоинством Каптаха, которому ныне отнюдь не пристало держать кабак в гаванском квартале. Еще он говорил:

– Дурные слухи дошли до меня о тебе, господин мой Синухе! В Фивах говорят, что ты возмущаешь народ против Хоремхеба, а судьи и вельможи в злобе на тебя за то, что ты возводил на них ложные обвинения. Говорю тебе поэтому – будь осторожен! Ибо если ты вздумаешь продолжать свои опасные речи, они приговорят тебя к работам в рудниках. Может быть, впрочем, они не осмелятся на такое, поскольку Хоремхеб благоволит к тебе. Но ведь однажды твой дом уже горел, так что им ничего не мешает пробраться сюда снова однажды темной ночью, убить тебя, а дом твой поджечь – если ты продолжишь свои речи и будешь настраивать бедных против богатых. Поэтому скажи мне, что тебя беспокоит и что за муравьи завелись у тебя в голове, чтобы я мог помочь тебе как добрый слуга, которому надлежит помогать своему хозяину.

Я склонил голову перед ним и поведал обо всем, о чем думал, что делал и что не давало покоя моему сердцу. А он, слушая меня, качал головой, так что его толстые щеки тряслись, и, когда я закончил, сказал:

– Я всегда знал, что ты, мой господин, простак из простаков и безумный человек, но я думал, что с годами глупости у тебя поубавилось. Ан нет, ее стало только больше, хотя ты своими глазами видел, сколько зла приключилось из-за Атона, который погубил и твое счастье. Может, тебе еще в Ахетатоне передался недуг Эхнатона, но я думаю, что все твои печали от праздности, от нее в твоей голове появляются пустые мысли, которые беспокоят тебя. Было бы лучше, если б ты вновь занялся своим делом и употребил свое искусство на излечение человеческих голов и врачевание болезней, потому что, подняв с постели даже одного больного, ты принесешь больше пользы, чем всеми своими речами, которыми вредишь как себе, так и тем, кого сбиваешь с толку. Если же ты не хочешь больше заниматься врачеванием, то можно найти себе какое-нибудь другое достойное занятие, как делают многие богатеи. Не думаю, чтобы охота на гиппопотамов пришлась тебе по душе или чтобы тебе нравился кошачий запах, а то бы ты мог прославиться, разводя породистых кошек, как Пепитамон. Но, уж наверное, ты можешь собирать старинные рукописи, сортировать их и составлять на них описи, можешь собирать украшения и разные другие предметы, выделанные еще во времена пирамид. Ты можешь собирать сирийские музыкальные инструменты или негритянских божков, которыми торгуют возвратившиеся из Куша воины. Воистину, Синухе, на свете существует тьма способов заполнить свободное время, чтобы не терзаться пустыми размышлениями, и кстати, вино и женщины – не худшие из них; также игра в кости быстро развеивает дурное настроение, хотя это – опасное увлечение для слабых мужчин, а ведь ты, господин мой Синухе, слабый мужчина, если позволительно мне такое сказать. Ради Амона, играй в кости, трать золото на женщин, упивайся допьяна! Делай что угодно, только не проводи время в пустых рассуждениях! Говорю так, потому что всем сердцем люблю тебя, мой господин, и не хочу, чтобы с тобой стряслась беда.

И еще он сказал:

– В мире нет совершенства: у всякой лепешки есть подгоревшая корочка и во всяком плоде есть червоточина, а упившийся вином на другой день должен мучиться от похмелья. Также не существует и совершенной правды, но в каждой правде есть своя кривда, и добрые дела могут иметь дурные последствия, и лучшие намерения нести гибель – этому тебя мог бы научить пример Эхнатона. Но вот взгляни на меня, господин мой Синухе: я доволен своей долей и тучнею в согласии с богами и людьми, фараоновы судьи кланяются мне, и люди славят мое имя – в то время как даже собаки норовят вцепиться в тебя, Синухе! Угомонись, мой господин, не ты виноват, что мир такой, какой есть, и что все так устроено – от века и во веки веков.

Я взглянул на его тучность и богатство и горько позавидовал его сердечному спокойствию, но ему ответил:

– Пусть будет по слову твоему, Каптах. Угомонюсь и начну снова заниматься своим делом, как ты говоришь. Но скажи мне: помнят ли еще Атона и клянут ли его еще люди? Ты ведь помянул его имя, которое запрещено и за которое людей ссылают в рудники и вешают на стене вниз головой.

Каптах сказал:

– Воистину об Атоне забыли скорее, чем рухнули колонны Ахетатона, чем распались его стены и песок засыпал полы в домах! Однако я видел рисунки художников, выполненных в Атоновой манере, и слышал сказителей, рассказывавших опасные истории, а иногда на площадях встречал начерченный на песке крест Атона, и также на стенах общественных уборных бывают нацарапаны его кресты, так что, может быть, Атон еще не вовсе умер.

– Хорошо, Каптах, пусть будет по слову твоему, – сказал я. – Угомонюсь и займусь своим делом, а для времяпрепровождения начну что-нибудь собирать, как ты советуешь. А поскольку я не хочу подражать другим, то я стану собирать то, чего никто не собирает: я стану собирать людей, помнящих Атона.

Каптах решил, что я шучу, и рассмеялся моим словам как забавной шутке, ибо он знал так же, как и я, сколько зла Атон принес Египту и мне самому. Так что потом мы беседовали в полном согласии о других предметах, и Мути принесла нам вина, которое мы пили вместе, пока не явились его рабы и не помогли ему встать, ибо ему из-за его дородности это было не под силу, и он отбыл из моего дома в носилках. Но на следующий день он прислал мне щедрые подарки, от которых моя жизнь стала еще роскошней и приятней, так что теперь у меня не было недостатка решительно ни в чем, что нужно человеку для счастья – если бы только я еще мог быть счастлив.

6

Вот так я велел снова вывесить над дверью моего дома лекарский знак и снова начал заниматься своим делом, пользуя больных и принимая от них подарки, соответствующие их достатку, а от бедных не требуя ничего, и, хотя в моем дворе с утра до вечера сидели больные, нажился я на своем ремесле мало. Занимаясь лечением, я осторожно расспрашивал больных об Атоне, но так, чтобы не испугать их и чтобы они не начали распространять обо мне дурные слухи, которые повредили бы моему имени, и так уже пользующемуся в Фивах сомнительной славой. Постепенно, однако, я понял, что Атона забыли и никто не знает его, одни только истовые ревнители да пострадавшие от неправды помнят о нем, однако своим искривленным от неистовства и страданий зрением они видят не истинного Атона, а его крест почитают колдовским талисманом, приносящим человеку вред.

Когда спали воды, умер жрец Эйе; говорили, что он умер голодной смертью, ибо в страхе перед отравой не ел ничего – даже того хлеба, муку для которого сам молол, который сам замешивал и сам пек в Золотом дворце: он опасался, что зерно было отравлено еще на поле, пока росло. Хоремхеб тотчас закончил войну в Сирии, оставив хеттам Кадеш, которым так и не смог овладеть, и с шумным ликованием приплыл в Фивы, дабы отпраздновать все свои победы разом. Ведь он не считал Эйе настоящим фараоном и не думал соблюдать траур после его кончины. Напротив, он немедленно объявил Эйе незаконным и ложным фараоном, который своими нескончаемыми войнами и несправедливыми поборами принес Египту одни страдания. Закончив войну и приказав закрыть врата храма Сехмет как только умер Эйе, Хоремхеб заставил народ поверить, что сам он никогда не хотел воевать и лишь подчинялся воле злого царя. И народ ликовал, встречая его, и славил его и его воинов.

Едва появившись в Фивах, Хоремхеб призвал меня к себе и сказал:

– Синухе, друг мой, я стал старше с тех пор, как мы расстались, и меня очень тревожат твои слова и обвинения! Ты называешь меня кровожадным и говоришь, что я приношу вред Египту. Но вот теперь я добился чего желал и вернул Египту его силу, так что никакая внешняя опасность ему больше не угрожает, ведь я обломал острия у хеттских копий; а завоевание Кадеша я оставляю своему сыну Рамсесу, потому что сам я уже пресытился войною и хочу передать ему крепкое царство. Ныне Египет грязен, как хлев бедняка, но скоро ты увидишь, как я начну вывозить все дерьмо: я восстановлю правду, изгоню беззаконие и воздам каждому должное, чтобы мера его была полна, – усердному по усердию его, ленивому по его лени, вору по его воровству, а беззаконнику по нечестивым делам его! Воистину, Синухе, друг мой, со мной в Египет возвращаются старые добрые времена, и все будет так, как было прежде. Поэтому я велю уничтожить в списках царей жалкие имена Тутанхамона и Эйе, как стерто уже имя Эхнатона, словно их времени вовсе не бывало, а началом своего царствования я укажу ночь смерти Великого фараона, в которую я явился в Фивы с копьем в руке и сокол летел впереди меня.

Хоремхеб был грустен и подпирал голову рукою. Морщины, прочерченные войною, пролегли на его лице, и в глазах его не было радости, когда он говорил:

– Воистину мир был другим, когда мы были мальчишками и когда бедняки получали свою меру полной, так что масла и жира всегда было вдоволь в глиняных мазанках. Но старые времена вернутся вместе со мной, Синухе, и Египет вновь станет обильным плодами и богатым, и я опять буду посылать свои корабли в Пунт. Я возобновлю работы в каменоломнях и заброшенных рудниках, чтобы возвести храмы величественнее прежних и собрать в царские сокровищницы золото, серебро и медь. Воистину через десять лет ты не узнаешь Египет, Синухе, потому что не найдешь больше в земле Кемет ни нищих ни калек. Слабые не должны мешаться, стоя на дороге у сильных и жизнеспособных, и я выпущу слабую и больную кровь Египта, как уничтожу беззаконие и грабительство, ибо египетский народ должен стать могучим и крепким народом, который мой сын сможет повести на войну для уничтожения мира!

Но я не обрадовался его словам, от которых внутренности в животе моем упали к коленям, а сердце сжалось как от холода. Я не улыбался и стоял перед ним молча. Это рассердило его, он нахмурился и, похлопывая золотой плеткой по ляжке, сказал:

– Ты все такая же кислятина, как и прежде, Синухе, и подобен бесплодной колючке в моих глазах. Я не понимаю, почему я решил, что твой вид доставит мне такую радость. Я призвал тебя к себе самым первым, не успев еще взять на руки сыновей и обнять свою супругу Бакетамон, потому что война сделала меня одиноким и одиночество определено мне властью, так что в Сирии у меня не было никого, с кем я мог бы поделиться своей радостью или печалью, и, разговаривая, я должен был взвешивать каждое свое слово и всегда думать о том, чего я хочу от этого человека. Но от тебя, Синухе, я не хочу ничего, кроме твоей дружбы. Похоже, однако, что дружеские чувства твои угасли и ты ничуть не рад видеть меня.

Я склонился перед ним в глубоком поклоне, и мое одинокое сердце воззвало ко мне ради него. Я сказал:

– Хоремхеб, из всех друзей нашей юности ты единственный, оставшийся в живых после всего, что было. Я всегда буду любить тебя. Теперь власть в твоих руках, и скоро ты возложишь на свою голову оба царских венца, и никто не сможет посягнуть на твой трон. Поэтому молю тебя, Хоремхеб, верни Атона! Ради нашего общего друга Эхнатона, верни его! Ради нашего общего ужасного преступления, верни его, чтобы все народы стали братьями, чтобы не было различия между человеком и человеком и чтобы никогда больше люди не воевали!

Услышав это, Хоремхеб жалостно покачал головой:

– Ты все такой же глупец, Синухе, каким и был! Как ты не понимаешь, что Эхнатон кинул камень в воду и взбаламутил ее, а я ее успокоил, так что поверхность скоро станет гладкой, словно никакого всплеска вовсе не было. Неужели ты не понимаешь, что это мой сокол привел меня в Золотой дворец к Эхнатону в ночь смерти Великого фараона, дабы не сокрушился Египет, но сохранился и после его смерти, потому что богам не угодно было, чтобы царство Египетское распалось. Поэтому я верну былое – настоящим человек никогда не бывает доволен, только прошлое хорошо в его глазах и еще – будущее. И я соединю прошлое с будущим. Я выжму богатеев, слишком раздобревших, и выжму богов, потучневших не в меру, так, чтобы в моем государстве богатые не были чрезмерно богаты, а бедные не были чрезмерно бедны и чтобы ни один человек и ни одно божество не могли тягаться со мною властью. Впрочем, я напрасно говорю это тебе, человеку, который не может понять моих мыслей и чьи собственные мысли ничтожны и слабы, а у слабости и бессилия нет права на жизнь в этом мире, слабые будут затоптаны ногами сильных, и это справедливо. Так же затоптаны будут и слабые народы крепконогим и сильным народом, ибо больший всегда отбирает часть у меньшего. Так было, и так будет вовеки.

Вот так мы расстались с Хоремхебом, и с этого мгновения мы уже не были друзьями, как в былые времена. Когда я покинул его, он пошел к своим сыновьям и обнял их и в радости подкидывал их своими крепкими руками высоко в воздух. А от них он пошел в покои к царевне Бакетамон и сказал ей:

– Моя царственная супруга! Подобно луне сияла ты в моем сердце все эти годы, и тоска моя по тебе была велика! Но наконец дело мое сделано, и скоро ты станешь Великой царственной супругой рядом со мною, как и надлежит тебе по праву священной крови. Много крови пролилось ради тебя, Бакетамон, много сгорело городов, и стенания людские ради тебя поднимались к самому небу везде, где проходило мое войско. Не заслужил ли я всем этим награды?

Бакетамон ласково улыбнулась и, застенчиво тронув Хоремхеба за плечо, ответила:

– Воистину ты заслужил свою награду, Хоремхеб, великий египетский военачальник! Поэтому я повелела построить в моем саду беседку, равной которой еще не бывало, чтобы встретить тебя подобающим твоим заслугам образом, и каждый камень для стен беседки я собрала сама, в великой тоске ожидая тебя. Пойдем туда, чтобы тебе получить свою награду в моих объятиях, а мне дать тебе радость.

Хоремхеб возликовал от ее слов, и Бакетамон, со скромностью взяв его за руку, повела в сад. Придворные попрятались и разбежались, и все затаили дыхание в ужасе от того, что должно было произойти, а рабы и конюхи кинулись врассыпную, так что дворец совсем опустел. Бакетамон ввела Хоремхеба в беседку, и, когда он в нетерпении хотел обнять ее, она мягко отклонилась и сказала:

– Сдержи на мгновение свою мужскую природу, Хоремхеб, чтобы мне поведать тебе, какими великими трудами возвела я эту беседку. Надеюсь, ты помнишь, что я сказала, когда ты в последний раз принудил меня отдаться тебе. А теперь взгляни на эти камни и знай – каждый камень пола и стен – а их немало! – напоминают мне о тех многих мужчинах, с которыми я развлекалась, отдаваясь им. Из своих развлечений воздвигла я беседку в твою честь, Хоремхеб! Вон тот большой белый камень принес мне один чистильщик рыбы, который очень потешил меня, а тот зеленый я получила на угольном рынке от золотаря, а эти восемь коричневых камней, лежащих рядом, подарил мне зеленщик, который был поистине ненасытен и очень расхваливал мои способности. Если у тебя достанет терпения, я расскажу тебе, Хоремхеб, историю каждого камня. У нас много времени! У нас впереди многие годы жизни вместе, и в дни нашей старости мы будем вместе, и все же я думаю, что у меня хватит историй об этих камнях на всякий день и час, когда ты снова вздумаешь обнять меня!

Хоремхеб в первое мгновение не поверил ее словам и принял их за безумную шутку, к тому же скромная манера Бакетамон ввела его в заблуждение. Но, взглянув в овальные глаза царевны, он увидел в них ненависть, которая была страшнее смерти, и поверил Бакетамон. А поверив и осознав все, он потерял разум от гнева и ярости и выхватил хеттский нож, чтобы убить ту, которая столь ужасно оскорбила его честь и его самолюбие мужчины. Но Бакетамон обнажила перед ним грудь и с насмешкой сказала:

– Ударь, Хоремхеб! Ударь ножом по венцам на своей голове! Ведь это я – жрица Сехмет, и во мне – священная кровь. Убей меня – и у тебя не станет законного права на престол фараонов!

Слова ее укротили Хоремхеба, который принужден был сохранять согласие с Бакетамон, ибо только супружество давало ему законное право на престол. Так Бакетамон связала его, а он ничего не мог ей сделать, и месть ее была полной – ведь Хоремхеб не решился даже разрушить беседку, и та была у него перед глазами всякий раз, как он выглядывал из окон своих покоев. По зрелом размышлении он решил, что ему не остается ничего другого, как делать вид, что он ничего не знает о делах Бакетамон. Если же он прикажет разрушить беседку, то обнаружит перед всеми осведомленность о том, как Бакетамон позволяла всему городу оплевывать его ложе. Он предпочел смех за спиной публичному позору. Но с тех пор он не прикасался к Бакетамон и не беспокоил ее. Он жил один. К чести Бакетамон упомяну, что и она не стала возводить новых сооружений и вполне удовлетворилась одной прекрасной беседкой.

Вот что приключилось с Хоремхебом, и я не думаю, что у него было много радости от его венцов, когда жрецы умастили и помазали его и возложили на его голову красный и белый венцы, венцы Верхнего и Нижнего Царства, лилии и папируса. Он стал подозрителен и не доверял вполне ни одному человеку, думая, что все смеются над ним за его спиной из-за Бакетамон. Так что он носил в теле вечную занозу, и сердце его не знало покоя. Не мог он и развлекаться с другими женщинами: слишком жестоко было оскорбление, понесенное им, чтобы у него осталась охота развлекаться хоть с кем-нибудь. Он глушил свое горе и горечь работой и положил все свои силы, чтобы вывести всю грязь Египта, вернуть старые порядки и восстановить правду на месте беззакония.

7

Ради справедливости я должен рассказать и о добрых делах Хоремхеба – ведь народ превозносил его имя, почитал его превосходным правителем и в первые же годы царствования причислил его к Великим фараонам Египта. Он точно притеснял богатых и знатных, ибо ему были не угодны слишком богатые и знатные в Египте, которые могли бы соперничать с ним во власти, а такое всегда любезно народу. Он наказывал неправедных судей и дал права беднякам, он обновил правила податного обложения и стал платить сборщикам налогов жалованье из царской казны, чтобы те не могли наживаться, вымогая мзду у простого люда.

Никогда не зная покоя, он ездил по стране из области в область и из селения в селение, преследуя злоупотребления и беззакония, и путь его был отмечен отрезанными ушами и разбитыми носами неправедных налоговых сборщиков. Свист палок и стенания были слышны далеко от тех мест, где он творил суд. Бедняки могли сами представать перед ним со своими жалобами, и никто из его чиновников не смел препятствовать им в этом, – в таких случаях Хоремхеб сам выносил беспристрастный приговор по их делу. Он снова посылал корабли в Пунт, и снова корабельничьи жены и дети лили слезы, толпясь у причалов, и царапали свои лица камнями, по доброму старому обычаю, а Египет сказочно обогащался, ибо из каждых десяти судов всякий год возвращались три, привозя несметные сокровища. Он строил также новые храмы и отдавал богам богово в соответствии с их достоинством и правом, не выделяя ни одного особо, за исключением только Хора, и не выказывая особого благоволения ни одному храму, кроме святилища в Хетнечуте, в котором народ поклонялся собственному изображению Хоремхеба и приносил ему жертвы из быка. За все это простой люд благословлял его имя, превозносил его дела и слагал о нем многие чудесные истории еще при его жизни.

Каптах также преуспевал и год от года становился все богаче, так что наконец в Египте не стало людей, которые могли бы тягаться с ним богатством… Не имея ни жены, ни детей Каптах завещал все свое состояние Хоремхебу, чтобы жить в спокойствии до конца дней и преумножать накопленное. Поэтому Хоремхеб не слишком притеснял Каптаха, жал его меньше других египетских толстосумов и не позволял сборщикам налогов чересчур донимать его.

Каптах часто приглашал меня в свой дом, расположенный в той части города, где жила знать, и занимавший вместе с садом целый квартал, так что у него не было соседей, которые нарушали бы его покой. Он ел на золотой посуде, в его доме вода текла из серебряных труб на критский манер, купальня тоже была из серебра, седалище в отхожем месте – из черного дерева, а ценные камни, из которых были сложены стены, образовывали приятную глазу картины. Он потчевал меня диковинными блюдами и поил вином пирамид. Во время трапез его слух услаждали музыканты и певцы, а прекраснейшие и искуснейшие фиванские танцовщицы для его развлечения исполняли танцы несравненной сложности. Женщины не могли доставлять ему прежние удовольствия, ибо его живот препятствовал любовным утехам, которым он решительно предпочитал радости чревоугодия.

Каптах часто устраивал в своем доме пиры, куда охотно сходились египетские богачи и вельможи, хоть хозяин дома и был рожден рабом и поныне сохранил многие низкие привычки, например утирал нос пальцами и громко рыгал за столом. Но он был радушным хозяином и подносил гостям дорогие подарки, а его советы в торговых делах были хитроумны, так что дружбу его все ценили. Его речь и его истории были забавны, и часто он для увеселения гостей обряжался в платье раба и, по обычаю рабов, потешал их разным враньем, ибо был достаточно богат, чтобы не бояться насмешек над своим прошлым и даже гордился перед египетской знатью тем, что когда-то был рабом. Он говорил мне:

– Господин мой Синухе, стоит человеку приобрести известное состояние, и он уже не может обеднеть, он богатеет, даже сам того не желая, – вот как причудливо устроен мир! Но мое богатство началось с тебя, Синухе, и поэтому я всегда буду считать тебя своим господином и тебе не придется испытывать нужду ни в какой день твоей жизни. Тебе и самому лучше, что у тебя нет богатства, ибо ты не умеешь с ним обращаться и только учиняешь всяческий беспорядок, а в удел получаешь разор. Да, так лучше, что ты пустил на ветер свое состояние в недобрые дни ложного фараона, и теперь уж я похлопочу о твоей выгоде и позабочусь о том, чтобы у тебя не было недостатка ни в чем и все твои разумные желания исполнялись.

Каптах благоволил также к художникам, и те высекали его изображения в камне, придавая ему изысканный и вельможный вид. Они делали его кость тоньше, руки и ноги меньше, а скулы выше. Изваянный Каптах взирал на мир обоими глазами и, погрузившись в размышления, сидел со скрещенными ногами, держа на коленях свиток папируса, а в руках – писчую тростинку, хотя на самом деле никогда даже не пытался научиться читать и писать, а читали за него, писали и вели все сложные вычисления многочисленные писцы. Эти скульптурные изображения очень веселили Каптаха, а Амоновы жрецы, которых он, дабы жить в согласии с богами, щедро одарил по возвращении из Сирии, поместили в большом храме одну из его статуй, за которую заплатил сам Каптах.

Он распорядился также о сооружении для себя в Городе мертвых внушительной гробницы, стены которой были сплошь расписаны картинами его жизни – будней и праздников. И там тоже он был зрячим на оба глаза, вельможным и без живота: Каптах надеялся провести богов и отправиться в Страну Заката не таким, каким был на самом деле, а таким, каким ему хотелось быть, хотя во все дни своей жизни он предпочитал оставаться самим собой, поскольку это было куда менее хлопотно, чем становиться вельможей. Также для своей гробницы он распорядился изготовить Книгу мертвых, которая было искуснее и полнее, чем все виданные мною прежде: она состояла из двенадцати свитков с рисунками, письменами и заклинаниями для умилостивления духов преисподней, лукавого утяжеления чаши на весах Осириса и задабривания справедливых павианов. Все это он предпринимал потому, что предосторожность всегда, по его мнению, была предпочтительна, хотя вообще-то он совсем не думал о смерти и почитал нашего скарабея превыше всех богов.

Но я искренне радовался богатству и удаче Каптаха, как радовался теперь радости и довольству всякого человека, ибо не желал более лишать людей их иллюзий, если те делали их счастливыми. Жизнь ведь во многом соткана из иллюзий, а правда порой зла и горька, так что для многих бывает лучше лишиться жизни, чем своих обманных снов. Вот почему я и не старался лишить их этого – если они были счастливы и довольны своими снами и не чинили другим зла в своем помрачении.

Но мой горячий лоб не охлаждали сны, и радость не приносила успокоения в мое сердце; также и работа не давала мне удовлетворения, хотя в эти годы я порядочно трудился и излечил многих. Не однажды вскрывал я черепа, и люди исцелялись, и хотя трое умерли, я снискал себе славу великого врачевателя. Но непреходящее недовольство владело мной, а может быть, мне передалась горечь Мути и я заразился ее бранчливостью, но только никто, с кем я встречался, не мог мне угодить, и я брюзжал непрестанно. Каптаха я ругал за его обжорство, бедняков корил за их лень, богатых – за их себялюбие, а судей – за равнодушие, и всеми я был недоволен и всем пенял в своем раздражении. Только больным и детям я не выговаривал: больных я лечил, стараясь не причинять им лишней боли, а Мути побуждал раздавать ее медовые пирожки маленьким мальчикам, чьи глаза напоминали мне ясные глаза Тота. Люди говорили обо мне:

– Этот Синухе противный и злой человек. Его печень разбухла, и желчь так и льется из его рта, когда он говорит. От этого он рано состарился и не может больше радоваться жизни. К тому же его злые дела преследуют его, и он не может спать по ночам. Поэтому не стоит обращать внимания на его речи и на него самого – своим языком он жалит себя, а не нас!

Так и было. Набрюзжавшись вдоволь, я сам страдал от своей озлобленности: проливал слезы и награждал зерном ленивца, снимал со своих плеч платье, чтобы одеть пьяницу, просил прощения у богача за свои упреки и готов был верить в искренность судьи. Все это было так, потому что я по-прежнему был слаб и не в моих силах было изменить мою природу.

Впрочем, я отзывался дурно и о Хоремхебе, потому что все его дела были злом в моих глазах. Особенно я обличал его головорезов, которых он кормил из царских закромов, и они вели праздную жизнь, похваляясь своими подвигами в кабаках и увеселительных домах, проламывали головы и всячески увечили друг друга в драках, насиловали бедных девушек, так что улицы Фив стали небезопасны для женщин. Но Хоремхеб прощал головорезам все и перетолковывал их поступки в лучшую сторону. Когда бедняки били ему челом на насильников своих дочерей, Хоремхеб отвечал, что они должны только гордиться тем, что его воины вливают свою силу в египетскую кровь. Хоремхеб ненавидел женщин и признавал их полезность только в вынашивании и рождении детей.

Люди, желавшие мне добра, много раз остерегали меня от открытых поношений Хоремхеба и закрывали мне рот рукою, когда я громогласно хулил его в людных местах; боясь за меня и за себя, они покидали меня и оставляли одного. Тем более что с годами Хоремхеб становился все подозрительнее и желал знать все, что о нем говорят, так что наконец не осталось ни одного бойкого места, ни одной винной лавки, где бы не было его наушников, подслушивавших разговоры людей и их жалобы. Не могу не признать, что таким способом Хоремхебу стало известно о многих злоупотреблениях, на которые люди боялись ему пожаловаться, и он сурово карал виновников беззакония. Но все же больше всех страдали те, кто осмеливался судить о его делах: спины многих кровоточили от палочных ударов, других за их острый язык ссылали в рудники и каменоломни, а некоторых бросали на съедение крокодилам. Наушников Хоремхеб также кормил из царских закромов, дабы они не наживались на своем доносительстве и не наследовали имущество пострадавших от них. Поэтому людям ничего не оставалось, как щедро задаривать Хоремхебовых наушников, а бедняки спасались, отдавая им своих жен и дочерей, так что те вели праздную и разгульную жизнь и с великой старательностью служили своему господину. А Хоремхеб говорил:

– Каждому я воздал сполна и бедняку дал его меру полной, так что масла и жира теперь вдоволь в глиняных мазанках. Сердце мое ликует, когда я вновь вижу упитанных детей в земле Египта, потому что дети – это богатство страны, и из здоровых мальчишек вырастут отличные воины, а крепкотелые девочки нарожают больше детей, чем худые. Но праздность расслабляет, а излишества порождают беспокойство и злоречие. Поэтому моя власть понуждает меня быть начеку, а не то египетский народ скоро почувствует себя слишком вольготно под моею рукою с пастырским жезлом.

Вот почему он с умыслом обременил народ тяжкими общественными работами, строя мощенные камнем дороги и прорывая широкие каналы, дабы не стал народ в дни праздности и довольства злоумышлять против власти Хоремхеба. И вот почему народ в пору его правления был подобен быку, прилично тучному, однако с боками вечно исколотыми пикой, быку, которому никогда не дозволено вкусить покойный отдых. В возводимых храмах Хоремхеб велел вырезать изображения и письмена, восхвалявшие его дела и победы, дабы народ всякий день видел перед глазами напоминания о том, как царь восстановил правду в Египте, изгнал беззаконие и воздал каждому должное, чтобы мера его была полна. Также сказителям, сидящим на циновках подле ворот и на перекрестках, превозносившим великие дела Хоремхеба и рассказывавшим чудесные истории о его божественном происхождении, он велел дарить подарки и раздавать зерно, масло и пиво. Однако сказители – народ упрямый и лукавый, для которого нет ничего священного, и поэтому они расцвечивали свои сказки такими узорами и прикрасами, которые поистине веселили людей. Хоремхеб же был слишком самолюбив, чтобы догадаться, что те, кому он платит, смеются над ним в этих историях, к тому же и не все слушатели понимали рассказчиков: с открытыми ртами, удивляясь и возводя руки в почтительном трепете, они внимали сказке о рождении Хоремхеба, случившемся, когда бог Хор проходил через Хетнечут и присел на корточки у дороги.

Однако подозрительность Хоремхеба росла, и наступил день, когда его стражники явились в мой дом, надели на меня сандалии, закутали в одежды и древками копий вытолкали всех больных с моего двора – чтобы доставить меня к Хоремхебу. Снова была весна, вода спала, и без устали носились ласточки над бурым и тяжелым от ила потоком. Стражники привели меня и поставили перед Хоремхебом. Он постарел за эти годы: голова его клонилась, лицо пожелтело, и мышцы выделялись узловатыми буграми на его сухом длинном теле. Он посмотрел на меня глазами, в которых не было радости, и сказал:

– Синухе, много раз я предупреждал тебя, но ты не желал прислушаться к моим предупреждениям. Ты продолжаешь говорить людям, что ремесло воина самое презренное и низкое из всех ремесел, ты говоришь, что ребенку предпочтительнее умереть в утробе матери, чем рождаться для жизни воином, что двух или трех детей для женщины достаточно и ей нет нужды рожать еще, что лучше, счастливой, вырастить этих троих, чем, несчастной и в бедности, растить девятерых или десятерых. Также ты говорил, что все боги одинаковы, а все храмы суть темные дома, и только бог ложного фараона превосходит всех остальных богов. Говорил, что человеку не пристало покупать и продавать других людей как рабов, и народу, который возделывает и засевает землю, который жнет и свозит урожай в житницы, принадлежит эта возделываемая им земля и эти наполненные зерном житницы, хотя бы эта земля и была царской или храмовой. Еще ты говорил, что моя власть де не слишком отличается от власти хеттов, и еще много других глупостей говорил ты, так что любой иной за куда меньшие прегрешения давно бы уже ворочал камни в каменоломнях и был бит палками. Но с тобой я был долготерпелив, Синухе, потому что когда-то ты был моим другом, и, пока был жив Эйе, я нуждался в тебе – ты был единственным моим свидетелем против него. Теперь не то, теперь ты мне больше не нужен, скорее наоборот: пока ты жив, ты можешь вредить мне, оттого что ты многое знаешь. Если бы ты был умнее, ты бы держал язык за зубами и вел тихую жизнь, довольный тем, что у тебя есть, – а у тебя поистине ни в чем нет недостатка! Но вместо этого ты изрыгаешь хулу на меня, и долее я такое терпеть не намерен.

Его гнев рос по мере того, как он говорил. Он начал похлопывать себя золотой плеткой по худой ноге, нахмурился и продолжал:

– Воистину ты стал подобен песчинкам под моими пальцами и слепню на моем плече! Я не могу позволить расти в моем саду кусту, который не плодоносит и утыкан одними лишь ядовитыми колючками! Сейчас в земле Кемет весна, ласточки устраивают свои гнезда в иле, пока вода стоит низко, воркуют голуби и цветет акация. Это дурное время – весна всегда будит беспокойство и ненужную болтовню. Взбудораженным мальчишкам кровь бросается в голову; они хватают с земли камни и побивают ими стражников, а мои статуи в храмах уже вымазаны в навозе. Мне не остается ничего другого, как только выдворить тебя из Египта, Синухе, чтобы тебе никогда больше не видеть земли Кемет. Иначе, если я позволю тебе остаться, наступит день, когда мне придется велеть тебя убить, а я этого не хочу, потому что ты однажды был моим другом. Твои глупые слова могут стать искрой, которая воспламенит сухой тростник, а он, загоревшись, сгорает дотла. Ибо злое слово может быть опаснее копий, и я намерен очистить от злых слов землю Кемет, как добрый садовник очищает грядки от сорной травы. Я хорошо понимаю хеттов, сажавших на колы вдоль дорог колдунов. Я не позволю земле Кемет снова заняться пожаром – ни ради людей, ни ради богов, и поэтому я изгоняю тебя, Синухе, ибо ты никогда, верно, не был египтянином, ты какой-то странный урод, в чьих жилах течет смешанная кровь. Поэтому в твоей больной голове роятся больные мысли.

Быть может, он был прав. Быть может, муки моего сердца происходили от того, что священная кровь фараона смешалась во мне с бледной, умирающей кровью митаннийской земли, страны закатной тени. От его слов я начал хихикать и из вежливости прикрыл рот рукою, чтобы приглушить свой смех. Но сказанное им ужаснуло меня, ибо Фивы были моим родным городом, я родился и вырос здесь и не хотел жить ни в каком другом городе, кроме этого. Мой смех сильно разгневал Хоремхеба, который ждал, что я упаду перед ним на лицо свое и буду молить о пощаде. В ярости он сломал царскую плетку и воскликнул:

– Быть по сему! Изгоняю тебя из Египта на вечные времена! Когда же ты умрешь, тело твое также не будет погребено в Египте, хотя я разрешу сохранить его, согласно нашему обычаю, для посмертной жизни. Оно будет похоронено на берегу Восточного моря, откуда отплывают корабли в страну Пунт, в том крае, который я назначаю местом твоего изгнания. Сирия для этого не подходит, Сирия пока еще подобна груде раскаленных угольев и не нуждается в поддувалах. Не годится и земля Куш: ты ведь уверял, что цвет кожи не имеет значения и что негры и египтяне равны. Поэтому ты можешь заронить глупые мысли в головы чернокожих. Берега же моря пустынны, и ты волен обращать свои речи к красным волнам и к черному ветру пустыни, волен молиться сколько душе угодно, взывая со скал к шакалам, воронам и змеям. Стражники отмерят тебе пространство, в котором тебе позволено будет перемещаться, но, едва ты нарушишь указанные границы, ты будешь пронзен копьем и умрешь. В остальном ты не будешь знать нужды: постель твоя будет мягка и пища обильна, и всякое твое разумное желание будет исполнено. Одиночество – достаточное наказание, и у меня нет желания ужесточать его – ведь ты был когда-то мои другом! – тем более что цель моя будет достигнута и я избавлюсь от твоей глупой болтовни.


Но одиночества я не боялся, всю свою жизнь я был одинок, и одиночество было предназначено мне от рождения, сердце же мое преисполнилось грусти при мысли, что никогда больше я не увижу Фивы, никогда моя нога не ступит на мягкую илистую почву земли Кемет, никогда мне не доведется испить нильской воды. И я сказал Хоремхебу:

– У меня совсем мало друзей, потому что люди сторонятся меня из-за моей бранчливости и моего злого языка, но, быть может, ты все-таки позволишь мне проститься с ними. Я бы хотел проститься также с Фивами, пройти еще раз по Аллее овнов, вдохнуть воздух, смешанный с жертвенными воскурениями между пестроцветными колоннами большого храма и пропитанный чадом жареной рыбы в бедных кварталах в вечернюю пору, когда женщины разжигают костры перед своими глиняными мазанками, а мужчины, устало сутулясь, возвращаются с работ.

Хоремхеб не преминул бы выполнить мою просьбу, начни я лить слезы, распластавшись перед ним, – он был тщеславен и настоящей причиной его гнева было, как видно, понимание, что я не могу восхищаться им и в глубине души не считаю его законным царем. Но как ни был я слаб, каким боязливым ни было мое сердце, я все же не хотел склоняться перед ним, потому что негоже знанию клонить голову перед властью. Поэтому я поспешил поднять ко рту руку, чтобы скрыть неудержимую зевоту, нападавшую на меня в мгновения великого страха и испуга, – от ужаса я всегда хотел спать и этим, наверное, отличался от многих других людей. Хоремхеб ответил:

– Нет, я не стану позволять никаких дурацких прощаний и воздыханий. Я воин и прямой человек, все эти нежности мне не по вкусу. Поэтому я облегчу твой отъезд и отправлю тебя немедленно, тем более что мне совсем не нужен какой-либо шум или громогласные изъявления чувств из-за тебя – ты ведь известен в Фивах, известен больше, чем ты думаешь. Вот отчего ты сейчас же отправишься в путь в закрытых носилках – если же кто-то изъявит желание последовать за тобой в твое изгнание, я не буду этому препятствовать. Но этот человек должен будет оставаться с тобой во все дни твоей жизни и не покидать назначенное тебе место даже после твоей смерти, там надлежит умереть и ему. Зловредные идеи подобны чуме и легко передаются от одного человека к другому. А я не желаю, чтобы твое безумие вернулось в Египет с кем-то еще. Если же, говоря о своих друзьях, ты имел в виду какого-то раба с мельницы со сросшимися пальцами, или пьяницу-художника, малевавшего богов, сидя на корточках у дороги, или парочку негров, которые захаживали в твой дом, то напрасно ты жалеешь, что не сможешь попращаться с ними, – они уже отбыли в далекое путешествие и больше никогда не вернутся!

В эти мгновения я ненавидел Хоремхеба, но еще больше я ненавидел себя, потому что по-прежнему мои руки сеяли смерть, хоть я не желал этого, и мои друзья принимали страдания из-за меня. Я не сомневался, что Хоремхеб велел убить или отправить в синайские медные рудники тех нескольких друзей, которых я собрал вокруг себя ради их памати об Атоне. Поэтому я ничего не ответил Хоремхебу и молча поклонился, опустив руки к коленям, а потом оставил его, и стражники увели меня. Дважды он размыкал губы, чтобы сказать мне что-то еще перед моим уходом, и даже шагнул ко мне, но потом остановился и, ударив себя плеткой по ляжке, проговорил:

– Фараон сказал.

И тогда стражники усадили меня в закрытые носилки и повлекли, унося из Фив, мимо трех одиноких фиванских скал с остроконечными вершинами, на восток, в пустыню, по проложенной Хоремхебом, вымощенной камнем дороге. Они несли меня двадцать дней, по истечении которых мы прибыли в гавань, где раз в году снаряжают корабли для плавания в Пунт, разгрузив сначала грузы, доставленные сюда из Фив по воде – вниз по реке, а затем через канал в Восточное море. При гавани было селение, поэтому стражники пронесли меня дальше по берегу моря на расстояние трех дней пути к заброшенной деревушке, где прежде жили рыбаки. Там они отмерили мне участок для прогулок и построили дом, в котором я и провел многие годы, пока не стал стар и не утомился от жизни. У меня не было недостатка ни в чем, что мне было потребно, и в моем доме я вел жизнь богатого человека: у меня были письменные принадлежности и прекрасный папирус, были ларцы из черного дерева, в которых я храню написанное мной и лекарственные инструменты. Но этот свиток, который я заканчиваю, пятнадцатый – последний. Мне нечего больше поведать, я устал писать, устала моя рука, и устали мои глаза, смутно различающие уже письменные знаки на папирусе.

Думаю, однако, что я не смог бы жить, если бы не писал, и, пока я писал, я прожил свою жизнь заново, пусть и не слишком много хорошего я мог рассказать о ней. А рассказывал все это я ради самого себя – чтобы выжить и чтобы понять, зачем я жил. Увы, этого мне, как видно, понять не дано, и, дописывая свой пятнадцатый свиток, я знаю об этом еще меньше, чем когда принимался за мой труд. Так или иначе, писание очень утешало меня во все эти годы, когда каждый день я видел перед собой море и наблюдал его красным и черным, зеленым среди дня и белым по ночам, а в пору палящего зноя – синим, синее, чем каменья, так что воистину я чрезмерно пресытился этим зрелищем – море слишком велико и устрашающе, чтобы человеку смотреть на него всю жизнь, голова начинает кружиться от его огромности, и сердце падает в бездну, когда видишь его в пору предвечерних сумерек.

А еще все эти годы я видел вокруг красные горы и изучал песочных блох; скорпионы и змеи стали моими знакомцами, они не убегали от меня, а выслушивали мои слова, когда я разговаривал с ними. Думаю все же, что человеку они плохие друзья, и мне наскучило их общество еще больше, чем раскаты морских волн, которым нет конца.

Должен упомянуть, однако, что в первый год моей ссылки в заброшенном селении среди белевших костей и рассыпавшихся глиняных хибар, в пору снаряжения нового посольства в Пунт ко мне из Фив вместе с царским караваном прибыла Мути. Она явилась ко мне и с глубоким поклоном приветствовала меня, а потом разразилась горькими слезами из-за моего плачевного вида, ибо щеки мои ввалились, живот исчез, и все мне было безразлично, почему я и проводил время сидя у моря и глядя на него, пока голова у меня не начинала кружиться. Но довольно скоро Мути успокоилась и принялась, по своему обыкновению, бранить меня и ворчать, говоря:

– Разве не предупреждала я тебя тысячу раз, Синухе, чтобы ты не совал голову в петлю, как это свойственно мужчинам, которые глухи как камни и подобны мальчишкам, толкающим стену собственными лбами – только стена от этого и не шелохнется! Воистину достаточно уже ты бился головой о стену, Синухе! Пора тебе угомониться и вести размеренную жизнь, если только та маленькая штука, которую мужчины скрывают под платьем, даже перед собой стыдясь ее, – если она уже перестала беспокоить тебя и обдавать жаром твою голову, потому что все зло в мире – от нее!

Но тут я стал корить ее, говоря, что ей не следовало покидать Фивы и ехать ко мне, потому что теперь она никогда не сможет возвратиться назад, и что, приехав, она навечно связала свою жизнь с моей жизнью изгнанника, чего я ни в коем случае не допустил бы, если бы знал о ее намерениях. На это она ответила, посмеиваясь:

– Вот уж нет: нынешнее твое положение – самое лучшее из тех, что были за всю твою жизнь. Не сомневаюсь, что фараон Хоремхеб – настоящий твой друг, раз он назначил тебе это тихое место в дни твоей старости. Да и я тоже порядком устала от фиванской горячки и от склок с соседями, которые не возвращают одолженных горшков и вываливают мусор в мой двор! Если прикинуть, то бывший дом плавильщика меди никогда уже не был прежним после пожара: жаркое всегда подгорало в котле, масло в моих кувшинах становилось прогорклым, от пола дуло, а щиты на окнах вечно скрипели. Ну а здесь мы можем начать все сначала и обустроиться так, как нам захочется. Я уже присмотрела отличное местечко, где я посажу зелень и водяной кресс, который ты так любишь, мой господин, они нужны мне как приправа для соусов. И воистину я задам работу этим бездельникам, которых фараон приставил к тебе для защиты от грабителей и прочих злодеев. Они у меня будут каждый день охотиться, чтобы тебе иметь свежее мясо, и ловить рыбу в море, и собирать на берегу моллюсков и раков – хотя боюсь, что морские моллюски и раки не так вкусны, как наши речные. А потом, со временем, я выберу себе подходящее место для отдыха, если ты позволишь, мой господин, потому что, добравшись сюда однажды, я уж точно не намерена отсюда уезжать. Довольно я намаялась, кочуя с места на место, пока не нашла тебя. Путешествия страшат меня – ведь я сроду не покидала Фив, шагу не сделала за городские ворота!

Вот так Мути утешила меня и развеселила своим брюзжанием. Думаю, что только благодаря ей я вступил в новую жизнь и начал писать: ведь было бы просто неблагодарно с моей стороны – умереть и бросить ее одну в ссылке в дни ее старости. Она подбадривала меня в моем труде, и я усердно водил своим тростниковым пером, однако сама Мути читать не умела и, я знаю, втайне считала писание глупым чудачеством. Но ей хотелось, чтобы у меня было занятие, которое делало бы мое существование в изгнании осмысленным, и поэтому она следила, чтобы я не засиживался за писанием в сумерках и не портил себе глаза, но занимался своим делом размеренно, отдыхая время от времени и угощаясь вкуснейшими блюдами, которые она мне готовила. Выполняя свое обещание, она обременила фараоновых стражей работой, сделав их жизнь невыносимой, отчего они кляли Мути за ее спиной и называли ее ведьмой и чудовищем. Но перечить ей они не решались, ибо, когда они набирались для этого храбрости, Мути обрушивалась на них с бранью, и ее язык был острее жалящей пики, которой шпыняют быков, чтобы те тащили волокуши, – она, например, не забывала упомянуть ту штуку, которые мужчины скрывают под платьем, и все в таком роде, так что стражи от стыда не знали куда девать глаза и только ковыряли босыми пальцами землю.

Думаю, однако, что влияние Мути для них было полезно: она постоянно находила им занятия, так что время их службы при мне текло быстро; к тому же у них не было лишнего мгновения, чтобы проклинать меня или замышлять мое убийство, дабы, избавившись от меня, вернуться в Фивы – они молили только об отдыхе. Мути вознаграждала их усердие, выпекая им отменный хлеб и ставя для них в поместительных корчагах густую брагу, с ее огорода они получали свежие овощи, и она научила их разнообразить свой стол, так что хвори, терзавшие их предшественников и проистекавшие от однообразной пищи, благополучно их миновали. Всякий год в пору снаряжения кораблей в Пунт Каптах по собственному почину присылал нам из Фив караван ослов со всяческим добром и приказывал своим писцам отправлять мне послания с описанием всех происходящих в городе событий. Так что моя жизнь не была уж вовсе жизнью в мешке. Из всего этого мои стражи извлекали несомненную пользу: благодаря Мути они приобрели полезные навыки, а благодаря моим подаркам сделались относительно богаты, так что они не слишком тосковали по Фивам.

Теперь, рассказав обо всем этом, я чувствую, что очень устал от писания и глаза мои утомлены. Кошки Мути вспрыгивают мне на колени и трутся мордочками о мою руку, держащую перо, так что мне невозможно продолжать. Мое сердце также утомлено долгим рассказом, и тело мое устало и жаждет вечного покоя. Быть может, я не знал счастья, но я не так уж несчастлив в своем одиночестве, и чем глубже было мое одиночество, чем отчужденнее от людей я был, тем яснее видел их и их дела и суетность этих дел. Ибо суетны дела человека во все дни его жизни.

Да будет благословен этот папирус и это перо – они подарили мне возможность снова ощутить себя маленьким мальчиком и спуститься вниз по реке в просмоленной тростниковой лодочке, не ведая еще о печалях этого мира и скорби преумножающего знания. Опять я был ребенком в доме отца моего Сенмута, и слезы Мети-потрошильщика рыбы снова падали горячими каплями мне на руки. Я брел по дорогам Вавилонии с Минеей, и прекрасные руки Мерит обвивали мою шею. Я плакал со скорбящими и раздавал зерно беднякам. И все это я буду помнить, а совершенное мною зло и горечь моих утрат я помнить не хочу.

И вот, все это написано мною, Синухе-египтянином, ради меня самого. Не ради богов, не ради людей, не ради того, чтобы мое имя сохранилось на вечные времена, но ради меня, ничтожного смертного, ради моего сердца, чья мера уже полна. Я не могу надеяться, что написанное мною сохранит мое имя, я знаю, что стражники уничтожат все эти свитки, как только я умру. Они уничтожат свитки и разрушат до основания стены моего дома, выполняя волю Хоремхеба, но я не могу сказать, что это огорчает меня: после всего, что мне довелось изведать, я не слишком стремлюсь к увековечиванию своего имени.

И тем не менее я бережно храню все пятнадцать свитков моих писаний, для каждого из которых Мути сплела прочный покров из пальмовых волокон; свитки в этих покровах я поместил в серебряный ларец, его поставил в ларец из твердого дерева, тот – в закрытый медный ларь, совершенно так же, как поступили с божественными свитками Тота, заключенными когда-то в ларцы и опущенными на дно реки. Спасутся ли таким образом мои свитки и сумеет ли Мути спрятать их в моей могиле – я не ведаю, и мне это, пожалуй, безразлично.

Ибо я, Синухе, человек, и я жил в каждом, бывшем до меня, и буду жить в тех, кто придет после меня. Я буду жить в их плаче и радости, в их скорби и страхе, в добром и злом, в праведном и нечестивом, в слабом и крепком. Я, человек, буду жить вечно в других людях, и поэтому я не хочу ни жертвоприношений на моей могиле, ни бессмертия для моего имени. Так записал Синухе-египтянин, Тот который был одинок во все дни своей жизни.

ИСТОРИЧЕСКИЙ СЛОВАРЬ