Синухе-египтянин — страница 2 из 16

ДОМ ЖИЗНИ

1

В те времена жрецы Амона в Фивах держали в своих руках право на всякое образование, и невозможно было выучиться, чтобы занять сколько-нибудь высокую должность, не получив у жрецов аттестации. Каждому понятно, что Дом Жизни и Дом Смерти по самой природе своей с незапамятных времен находились в ведении храма и помещались внутри стен его, так же как и собственно богословская школа, где готовили жрецов высших степеней. Все давно привыкли к тому, что даже математиков и астрономов тоже обучали жрецы, но когда они взяли под свою власть торговые и законоведческие школы, в кругах образованных людей стали высказываться опасения, что жрецы вмешиваются в дела, подведомственные скорее фараону и управлению податей. Правда, посвящения в жрецы для торговцев и чиновников формально не требовалось, но поскольку под властью Амона находилась, по меньшей мере, пятая часть всей земли Египта и в торговле, и во всех областях жизни влияние жрецов было исключительно велико, то всякий, кто желал выдвинуться в торговле или на государственной службе, поступал разумно, сдавая также экзамены на сан жреца низшей степени и принося клятву быть покорным служителям Амона.

Самой большой, разумеется, была школа законоведения, так как она давала обеспеченное положение и возможность продвинуться на любой службе, связанной со сбором налогов. Маленькая группа астрономов и математиков жила особой, погруженной в свои науки жизнью, глубоко презирая выскочек, устремлявшихся по коммерческому счету и землемерию. Но совершенно отдельно, особняком, окруженные стенами, стояли на территории храма Дом Жизни и Дом Смерти, и к тем, кто там учился, все остальные ученики храма испытывали смешанное со страхом почтение.

Прежде чем ступить ногой в Дом Жизни, мне пришлось пройти курс и выдержать экзамен по богословию на звание жреца низшей степени. На это ушло три года, так как в это же время я вместе с отцом посещал больных и учился у него на практике, набираясь опыта для моей будущей работы. Жил я дома, проводил время как и раньше, но каждый день мне надо было присутствовать на каких-нибудь занятиях. Экзамен жреца низшей степени желающие обучаться законоведению часто сдавали за несколько недель, если у них были высокие друзья и покровители. Сюда входило, помимо начал письма, чтения и счета, лишь знание наизусть священных текстов и умение бегло читать с листа разные предания о царе всех богов Амоне. Но целью этого беглого чтения и заучивания наизусть было, в конечном счете, подавление в учениках естественной потребности мыслить самостоятельно и выработка привычки слепо доверять значению заучиваемых текстов. Лишь тот, кто полностью покорился власти Амона, мог быть допущен к посвящению в первый жреческий сан. Я не знаю, как раз от разу редеющая и стареющая группа обучалась дальше для экзаменов на третью, четвертую и пятую степени, ибо у жрецов высших степеней были свои, свято охраняемые тайные действа. Уже, например, от жреца второй степени требовалось умение превращать на глазах толпы свою палку в змею. Они учились и другим подобным фокусам, тренируясь и упражняясь на площадях перед храмом. Они умели толковать сны и видения, учеба их включала непременные посты и всенощные бдения. Но достоверно обо всем этом и о конечных целях обучения никто ничего не знал, кроме жрецов, которые сами прошли все степени. Жрецы второй степени еще, бывало, кое-что выбалтывали, но жрецы высших степеней, насколько я знаю, никогда не раскрывали непосвященным тайны богов.

Я познакомился с храмом, и его величие и безмерное богатство произвели на мой детский ум глубокое впечатление. Незабываемое зрелище являл собой народ, толпившийся с утра до позднего вечера на подходах к храму, в его преддвериях и залах. Люди всех сословий, языков и рас стекались отовсюду, чтобы почтить Амона, чтобы вымолить успех себе, своему предприятию и родным или принести Амону дары, которые он заслужил, охраняя имущество, здоровье и коммерческие затеи. У меня глаза устали от вида сокровищ, драгоценных сосудов, резных изделий из слоновой кости и черного дерева. Нос пресытился запахами благовонных курений и дорогих ароматных смол. Уши устали от разноязыкого говора и чтения священных текстов, которых народ уже не понимал. Величие Амона обрушилось на меня с такой сокрушающей силой, что меня по ночам стали мучить кошмары, и я стонал в беспамятстве.

Все готовящиеся к экзамену на первую жреческую степень были разделены по группам в зависимости от того, какие экзамены им предстояли в дальнейшем. Мы, будущие ученики Дома Жизни, составили отдельную группу, но никого из близких друзей и товарищей я в ней не нашел. Я крепко запомнил мудрое предупреждение Птахора и замкнулся в себе, покорно исполняя любое приказание, и прикидывался дурачком, когда другие отпускали шуточки и по-мальчишески богохульствовали. В нашей группе были сыновья врачевателей высокопоставленных лиц. Их отцы ценили свои визиты и лечение на вес золота. Были и дети простых деревенских лекарей, они старались скрыть свою робость и старательно зубрили уроки. Были ребята из низов, наделенные природной жаждой знаний и стремящиеся во что бы то ни стало порвать со своим сословием и ремеслом родителей, но с них взыскивали особенно строго и требовали больше, чем от остальных, потому что жрецы относились подозрительно ко всякому, кто не желает довольствоваться тем, что есть.

Осторожность пошла мне на пользу, ибо вскоре я заметил, что у жрецов были свои шпионы и доносчики среди нас. Высказанное вслух сомнение или насмешка быстро доходили до сведения жрецов, виновного вызывали на допрос и наказывали. Некоторым ребятам пришлось вынести наказание палками, а были и такие, которых выгнали из храма, и двери Дома Жизни не только в Фивах, но и по всей земле египетской закрылись перед ними навсегда. Если у них было достаточно упорства и силы, они могли где-нибудь в покоренных землях стать помощниками гарнизонных лекарей, отрезающих раненые руки и ноги, или начать новую жизнь в стране Куш или в Сирии, поскольку слава египетских врачей разошлась по всему миру. Но большинству из них суждено было покатиться вниз и остаться ничтожными писцами, если они успели к тому времени выучиться писать.

Умение писать и читать дало мне значительное преимущество перед многими, в том числе и старшими товарищами. Я считал себя уже вполне зрелым для вступления в Дом Жизни, но мое посвящение все откладывалось, и я не смел спросить, чем вызвана задержка, ибо это расценивалось как дух своеволия и непокорности Амону. Я тратил время впустую, переписывая тексты из Книги мертвых, которая продавалась у входа в храм. В душе я бунтовал, и на меня находила тоска. Уже многие бездарные товарищи мои приступили к занятиям в доме Жизни. Но, пожалуй, я все-таки получил у отца лучшую подготовку, чем они. Впоследствии я понял, что жрецы видели меня насквозь, угадывали мою непокорность и сомнения и потому испытывали.

Моя тоска росла, сны были беспокойны, и часто по вечерам я искал уединения на берегу Нила: смотрел, как заходит солнце и вспыхивают звезды. У меня было такое чувство, словно я болен. Смех девушек на улице раздражал и злил меня. Мне хотелось чего-то неизвестного, и ядовитый мед сказок и стихов сочился мне в душу, расслабляя сердце и вызывая слезы, когда я бывал один. Отец поглядывал на меня и чему-то про себя улыбался, а Кипа начала с еще большим жаром, чем прежде, рассказывать истории о коварных женщинах, которые, пока их мужья в отъезде, зазывали красивых юношей, чтоб веселиться с ними.

Наконец мне объявили, что пришла моя очередь бодрствовать в храме. Мне предстояло, не покидая территорию, неделю жить в внутренних покоях. Я должен был очиститься и поститься, и мой отец поспешил обрезать мои мальчишеские кудри, созвав соседей на пиршество, чтобы отпраздновать день моего совершеннолетия. С этого дня меня считали взрослым, поскольку я уже созрел для принятия жреческого сана, как ни мало значила эта процедура в действительности.

Кипа постаралась от души, но медовые лепешки мне казались невкусными, и веселье соседей, их грубоватые шутки и смачные остроты не развлекали меня. Вечером, после ухода гостей, мое уныние передалось также Сенмуту и Кипе. Сенмут стал рассказывать историю моего появления в их доме, Кипа помогала ему, а я разглядывал висевшую над их ложем тростниковую лодочку. Ее почерневшие, изломанные стебли заставили болезненно сжаться мое сердце. Настоящих отца и матери, думал я, у меня нет в целом мире. Я один под звездами в этом большом городе. Может быть, я лишь жалкий чужеземец в стране Кемет. Может быть, мое происхождение – постыдная тайна?

У меня была рана в сердце, когда я шел в храм, неся под мышкой чистую одежду для посвящения, которую заботливо собрала мне любящая Кипа.

2

Нас было двадцать пять – юношей и мужчин постарше, готовящихся к посвящению. После омовения в храмовом озере нас наголо обрили, и мы переоделись в грубые одежды. Жрец, который руководил нами, оказался не слишком придирчивым. По старинному обычаю, он мог бы подвергнуть нас всевозможным унизительным процедурам, но среди нас были знатные юноши и уже сдавшие свой экзамен практиканты-законники, взрослые мужчины, которым надо было стать служителями Амона, чтобы обеспечить себе карьеру.

У них с собой было много всякой снеди, они напоили жреца вином, и несколько человек убежали на ночь в Дома увеселений, так как посвящение было для них лишь формальностью. Я же не спал, чувствуя в сердце рану, и грустные мысли одолевали меня. Я довольствовался куском хлеба и чашкой воды, как того требовал обычай, и, полный надежд и мрачных сомнений, ждал, что произойдет.

Я был еще очень молод, и мне ужасно хотелось верить. Рассказывали, что при посвящении Амон является и говорит с каждым новоприведенным, и для меня было бы огромным облегчением, если бы я смог, забыв себя самого, постичь скрытый смысл всего сущего. Но перед врачом и фараон гол. Сопровождая отца, я еще мальчиком видел болезни и смерть, и взгляд мой стал острее, и видел я больше, чем мои сверстники. Для врача ничто не может быть слишком свято, и он не склоняется ни перед чем, кроме смерти, так учил мой отец. Поэтому я был полон всяческих сомнений, и все, что я увидел за три года в храме, усиливало их.

Но, думал я, возможно, за занавесью, скрывающей святая святых, есть что-то, чего я не знаю. Может быть, Амон явится мне и даст покой моему сердцу.

Все это я думал, блуждая без цели по коридору храма, открытого для мирян, разглядывая красочные изображения и читая священные письмена, в которых сообщалось, какие несметные дары привозили фараоны Амону после каждой войны, отдавая богу часть добычи. Навстречу мне шла красивая женщина, одетая в тончайший лен, так что ее груди и бедра просвечивали сквозь ткань. Она была стройная, тоненькая, ее губы, щеки и брови были накрашены, и она смотрела на меня с любопытством и без смущения.

– Как твое имя, красивый юноша? – спросила она, глядя зелеными глазами на мою серую накидку, которая указывала, что я готовлюсь к посвящению.

– Синухе, – ответил я в замешательстве, не смея смотреть ей в глаза. Но она была так красива, и так непривычно пахло масло, выступившее капельками на ее лбу, что мне захотелось, чтоб она попросила меня быть ее проводником в храме. Миряне часто обращались с такой просьбой к ученикам храма.

– Синухе, – сказала она, в раздумье вглядываясь в меня. – Стало быть, ты сразу испугаешься и убежишь, если тебе поверить тайну.

Она имела в виду сказку о приключениях Синухе – этой сказкой меня дразнили еще в школе. Это задело меня, поэтому я выпрямился и взглянул ей прямо в глаза. Взор ее был так необычен, и любопытен, и ясен, что лицо мое обдало жаром.

– Чего же мне пугаться? – сказал я. – Будущий врач не боится никаких тайн.

– Ах! – произнесла она с улыбкой. – Цыпленок уже пищит, не успев вылупиться из скорлупы. Но нет ли среди твоих товарищей молодого человека по имени Метуфер? Он сын царского строителя.

Именно Метуфер поил жреца вином и подарил ему по случаю посвящения золотой браслет. Что-то меня больно кольнуло, но я сказал, что знаю такого, и предложил позвать его. Я подумал, что женщина, возможно, его сестра или родственница. При этом от души у меня отлегло, и я смело взглянул ей в глаза и улыбнулся.

– Но как же я его позову, ведь я не знаю твоего имени и не могу сказать, кто его спрашивает? – отважился я спросить.

– Он знает, – сказала женщина, нетерпеливо постукивая по каменному полу украшенной самоцветными камнями сандалией, так что я невольно посмотрел на ее маленькие ножки, которых не запятнала дорожная пыль и на которых ярко алели покрытые лаком красивые ноготки. – Он прекрасно знает, кто его спрашивает. Может быть, он мне кое-что должен. Может, мой муж в отъезде, и я жду, чтобы он утешил меня в моем горе.

При мысли, что она замужняя женщина, у меня стало опять тяжело на сердце, но я смело сказал:

– Хорошо, незнакомка! Я пойду и приведу его. Я скажу, что его зовет женщина, моложе и прекраснее самой богини Луны. И он будет знать, кто ты, ибо наверняка всякий, кто хоть раз видел тебя, никогда не сможет тебя забыть.

Испугавшись своей смелости, я повернулся, чтоб уйти, но она коснулась моей руки и сказала задумчиво:

– Как ты спешишь! Погоди немного, пожалуй, нам с тобой еще есть о чем поговорить наедине.

Она опять посмотрела на меня так, что сердце растаяло в груди моей и внутри образовалась пустота. Затем она протянула руку, унизанную перстнями и браслетами, коснулась моего темени и проговорила:

– Не холодно ли голове, когда так обрили мальчишеские кудри? – И вдруг добавила нежно: – Ты правда так думаешь? Я, по-твоему, в самом деле красива? Посмотри на меня получше.

Я смотрел на нее, и ее платье было из царского льна, и она была прекрасна в глазах моих, прекраснее всех женщин, когда-либо виденных мною, да она и не пыталась скрыть свою красоту. Я смотрел на нее, забыв о ране в сердце моем, забыв об Амоне и Доме Жизни, и ее близость обжигала меня, как огонь.

– Ты не отвечаешь, – проговорила она печально. – И не надо отвечать, видно, я, по-твоему, старая и безобразная женщина, от которой нет радости твоим красивым глазам. Что ж, иди за Метуфером, так ты избавишься от меня.

Но я не уходил и сказать ничего не мог, хотя прекрасно понимал, что она смеется надо мной. Между гигантскими колоннами храма был полумрак. Ее глаза блестели при слабом свете, струящемся сквозь далекую каменную решетку, и никто нас не видел.

– Пожалуй, тебе и не нужно ходить за ним, – сказала женщина и улыбнулась. – Пожалуй, будет довольно, если ты меня потешишь и повеселишься со мной, так как у меня нет никого, кто бы меня порадовал.

Тогда я вспомнил, что Кипа рассказывала о женщинах, которые зазывают красивых юношей повеселиться с ними. Это вспомнилось так внезапно, что я в ужасе попятился.

– Ну, разве я не угадала, что Синухе испугается, – сказала женщина и сделала шаг ко мне.

Но я в смятении поднял руку, отстраняясь от нее и сказал:

– Я знаю, кто ты. Твой муж уехал, твое сердце – коварная ловушка, а объятия жгут хуже огня.

Хоть я и говорил так, но был не в силах двинуться с места и бежать прочь.

Она смутилась немного, но затем опять улыбнулась и подошла ко мне совсем близко.

– Ты так думаешь? – сказала она тихо. – Но это же неправда. Мои объятия вовсе не жгут, как огонь, напротив, они, говорят, очень приятны. Попробуй сам!

Она взяла мою безвольную руку и приложила к своей груди, и я ощутил ее прелесть сквозь тонкую ткань, и дрожь охватила меня, и щеки мои пылали.

– И все-таки ты не веришь, – проговорила она разочарованно. – Это полотно мешает, наверно, погоди, я отодвину его в сторону.

Она раздвинула свои одежды и провела моей ладонью по обнаженной груди, так что я чувствовал биение ее сердца и прохладную мягкость груди.

– Приди, Синухе! – прошептала она. – Мы выпьем вина и повеселимся вместе.

– Я не могу покинуть пределы храма, – проговорил я в отчаянии, страстно желая ее и боясь, точно смерти, и стыдясь своей трусости. – Я должен оставаться чистым до посвящения, иначе меня выгонят из храма и никогда не допустят в Дом Жизни. О, пощади меня!

Я говорил это, зная, что пойду за нею, если она еще раз позовет меня. Но она была опытная женщина и понимала мое смятение. В раздумье она огляделась вокруг. Мы были все еще одни, но где-то поблизости ходили люди и какой-то жрец громко рассказывал группе приезжих о достопримечательностях храма, обещая за несколько медных колец показать еще новые чудеса.

– Ты очень робок, юноша! Знатные и богатые предлагали мне украшения и золото, чтобы я пригласила их повеселиться со мной. Но ты желаешь остаться чистым, Синухе.

– Ты, наверно, хочешь, чтобы я позвал Метуфера, – сказал я в отчаянии, ибо знал, что Метуфер не колеблясь удрал бы на ночь из храма, махнув рукой на все. Он мог это себе позволить, так как отец его был царским строителем, но я готов был убить его за это.

– Кажется, я уже не хочу, чтобы ты звал Метуфера, – сказала женщина, шаловливо заглядывая мне в глаза. – Кажется, я хочу, чтобы мы расстались друзьями, Синухе. Поэтому я тоже назову тебе мое имя. Меня зовут Нефернефернефер, потому что меня считают красивой и каждый, кто произносит мое имя единожды, не может не повторить его еще и еще раз. А еще принято, чтоб друзья при расставании делали друг другу подарки на память. Поэтому я прошу тебя, подари мне что-нибудь.

Тут я вновь почувствовал свою бедность, так как мне нечего было дать ей, ни малейшего колечка, ни медяшки, хотя медных украшений я бы, разумеется, не посмел ей предложить.

– Дай же мне подарок, который оживит мое сердце, – сказала она и приподняв пальцем мой подбородок, приблизила ко мне свое лицо, так что я слышал на губах ее дыхание. Когда я понял, чего она хочет, я коснулся губами ее нежных, мягких губ. Она вздохнула легко и сказала:

– Спасибо, это чудный подарок, Синухе. Я его никогда не забуду. Но ты, верно, чужеземец, прибывший из дальних стран, так как целовать ты еще не умеешь. Иначе как же возможно, чтоб до сих пор тебя еще не научили этому искусству, хотя твои мальчишеские кудри уже обриты.

Она сняла с большого пальца перстень, золотой и серебряный, с большим гладким зеленым камнем, и вложила его мне в руку:

– Пусть это будет мой подарок, чтобы ты не забывал меня, Синухе. Когда ты будешь посвящен и принят в Дом Жизни, ты сможешь выгравировать на этом камне свою печать, чтобы стать вровень с богатыми и знатными. Но помни, этот камень потому такой зеленый, что меня зовут Нефернефернефер и глаза мои зелены, как Нил знойным летом.

– Я не могу взять твой перстень, Нефер, – сказал я и повторил: – Нефернефер. – И повторение имени доставило мне невыразимую радость. – Я и так никогда тебя не забуду.

– Глупенький, бери перстень, коль скоро я так хочу. Держи его ради моей прихоти, ибо он еще принесет мне когда-нибудь большие проценты. – Она погрозила мне своим изящным тоненьким пальчиком, и глаза ее лукаво смеялись:

– И помни, всегда берегись женщин, чьи объятия жгут хуже огня.

Она повернулась, чтоб уйти, и не разрешила мне проводить ее. Из дверей храма я видел, как во дворе она садилась в богато украшенные носилки. Слуга, бегущий впереди, бросился с криком расчищать ей дорогу, люди расступались перед нею и останавливались и перешептывались, глядя вслед удаляющимся носилкам. А меня охватило такое чувство пустоты, словно я падал в темную бездну головой вниз.

Несколько дней спустя Метуфер увидел перстень, схватил меня за руку и смотрел не веря глазам своим:

– О, все сорок праведных павианов Осириса! – воскликнул он. – Нефернефернефер, не так ли? Вот уж на тебя бы не подумал.

Он смотрел на меня чуть ли не с почтением, хотя жрец заставлял меня подметать полы и выполнять разную черную работу в храме, поскольку я не подносил ему подарков.

Я ненавидел Метуфера так страстно и горько, как только может ненавидеть неискушенный юноша. Как мне хотелось спросить у него что-нибудь о Нефер, но я не унизился до расспросов и скрыл тайну в сердце моем, ибо ложь слаще правды и мечта ярче земной действительности. Я вглядывался в зеленый камень на пальце, вспоминал ее глаза и прохладную грудь, и мне казалось, будто я все еще вдыхаю аромат ее масел. Я не мог оторваться от нее, ее мягкие губы всё касались моих губ и утешали меня, потому что к тому времени произошли большие события – и вера моя рухнула.

А я все думал о ней, лицо мое пылало, и я шептал: «Сестра моя!» И слово было как ласка на устах моих, ибо от седой древности это означало и будет означать во веки веков: «Возлюбленная моя!»

3

Но я расскажу еще, как мне явился Амон.

На четвертую ночь была моя очередь охранять покой Амона. Нас было семеро: Мата, Мосе, Бек, Синуфер, Нефру, Ахмосе и я, Синухе, сын Сенмута. Мосе и Бек тоже собирались поступить в Дом Жизни, так что их я знал раньше, а остальные были мне незнакомы.

Все мы были настроены серьезно и без усмешки слушали жреца – да забудется имя его! – когда он проводил нас в закрытую дверь храма. Амон проплыл на свой золотой ладье и скрылся за горами Запада, стража протрубила в серебряные трубы, и врата храма затворились. Я был слаб от поста и волнения. Жрец, который сопровождал нас, досыта поел мяса жертвенных животных, фруктов и сладких хлебцев, масло текло по его лицу, и щеки раскраснелись от вина. Посмеиваясь про себя, он поднял завесу и дал нам увидеть святая святых. В нише, вырубленной из огромной каменной глыбы, стоял Амон. Драгоценные каменья на его головном уборе и оплечье сверкали при свете священных ламп красными, зелеными и синими огнями, словно живые глаза. Нам надлежало под руководством жреца умастить его благовонными маслами и одеть в новое облачение, ибо каждое утро ему требовались новые одежды. Я уже видел его раньше, когда его выносили в золотой лодке в преддверие храма, во время весенних празднеств, и люди бросались ниц перед ним. Я видел его во время наивысшего половодья, когда он на корабле из кедра плыл по священному озеру. Но тогда я видел его лишь издалека, и его пурпурные одежды никогда не производили на меня такого ошеломляющего впечатления, как теперь, при свете ламп, в нерушимой тишине святилища. В пурпур одевались только боги, и у меня было такое чувство при взгляде на его высокий лик, словно каменные плиты навалились мне на грудь и я задыхаюсь.

– Бодрствуйте и молитесь, – сказал жрец, хватаясь за край завесы, так как нетвердо держался на ногах. – Может быть, он позовет вас, он нередко является ожидающим посвящения, призывает их по имени, говорит с ними, если они этого достойны. – Тут он отпустил занавес и быстро сделал руками священные знаки, даже не поклонившись и не коснувшись руками колен.

Потом он ушел, и мы, семеро, остались одни перед святыней. От каменных плит пола тянуло холодом по нашим босым ногам. Но стоило только жрецу уйти, как Мосе вынул спрятанную под накидкой лампу, а Ахмосе преспокойно вошел в святая святых и зажег ее от священного огня Амона, так что мы оказались со светом.

– Дураки мы были бы сидеть впотьмах! – сказал Мосе, и нам стало легче, хотя, наверно, мы все немного побаивались. Ахмосе достал хлеб и мясо, а Мата и Нефру стали играть на каменном полу в кости, сопровождая каждый бросок такими громкими выкриками, что стены гудели. Ахмосе, наевшись, завернулся в свою накидку и улегся спать, выругав сперва жесткие камни. Немного погодя Синуфер и Нефру тоже легли с ним рядом, ведь втроем было теплее.

Но я был молод и бодрствовал, хотя прекрасно знал, что жрец, получив от Метуфера кувшин вина, позвал его и двух других знатных посвящаемых в свою келью и не придет проверять нас. Мата начал рассказывать о храме львиноголовой Сехмет, где божественная дочь Амона являлась царям-полководцам и обнимала их. Этот храм находился за храмом Амона, но теперь он не был в почете. Десятки лет фараон не заглядывал туда, и трава проросла меж каменных плит в преддверье храма. Но Мата сказал, что не возражал бы провести там ночь, обнимая нагое тело богини; а Нефру подкидывал на ладони кости, зевал и ругал себя за то, что не сообразил захватить с собой вина. Затем они оба заснули, и я остался единственным бодрствующим.

Ночь была долгой, и, пока другие спали, душа моя исполнилась глубоким благоговением и верой.

Сохранив себя в чистоте и выполнив все древние требования, я мог надеяться, что Амон явится мне. Я повторял его священные имена и прислушивался к каждому шороху, но храм был пуст и холоден. Под утро завеса святилища стала колыхаться от сквозняка, но больше ничего не произошло.Когда свет начал проникать внутрь храма, я погасил лампу и, глубоко разочарованный, разбудил товарищей.

Воины затрубили в трубы, стража сменилась на стенах, и из преддверий донесся тихий шум, словно плеск воды, гонимой ветром, поэтому мы узнали, что настал день и в храме началась работа. Наконец пришел и жрец, он очень спешил, и с ним, к моему удивлению, пришел Метуфер. От них обоих несло винным перегаром. Они держались за руки, жрец размахивал ключами от добрых сундуков и повторял с помощью Метуфера священные числа, прежде чем приветствовать нас.

– Посвящаемые Мата, Мосе, Бек, Синуфер, Нефру, Ахмосе и Синухе, – возгласил жрец. – Воистину ли вы бодрствовали и молились, как велено, чтобы удостоиться посвящения?

– Воистину бодрствовали и молились, – отвечали мы в один голос.

– Являлся ли вам Амон, согласно обещанию? – вопрошал жрец, и, рыгнув, окидывал нас блуждающим взором.

Мы переглянулись в замешательстве. Наконец, Мосе нерешительно сказал:

– Он явился согласно обещанию.

Друг за другом товарищи мои твердили:

– Он явился.

И последним, сказал Ахмосе, проникновенно и твердо:

– Воистину, он явился!

При этом он смотрел жрецу прямо в глаза. Но я не мог вымолвить ни слова, и как будто чья-то жесткая рука сдавила мое сердце, ибо то, что они все говорили, было, по-моему, богохульством.

Метуфер нагло заявил:

– Я тоже бодрствовал и молился, чтобы удостоиться посвящения, так как не могу оставаться здесь еще на ночь, у меня есть другие дела. Мне тоже явился Амон, жрец может подтвердить, его фигура напомнала большой винный кувшин, и он высказал много премудростей, которых я не смею передавать вам, но его слова были упоительны, как вино на устах моих, так что я жаждал слышать их все больше и больше, до самого утра.

Тогда Мосе набрался смелости и сказал:

– Мне он явился в облике своего сына Гора, он сел, как сокол, мне на плечо и сказал: «Будь благословен, Мосе, да будет благословенна семья твоя, да будет благословен труд твой, а придет время – ты будешь сидеть в доме с двумя дверями и повелевать многочисленными слугами». Так он сказал.

Тут и другие посвящаемые поспешили рассказать, что им сказал Амон, и они с жаром говорили наперебой, а жрец слушал, посмеиваясь и кивал головой. Не знаю, рассказывали они свои сны или просто врали. Только я один стоял как сирота и молчал.

Наконец жрец обратился ко мне, насупил свои бритые брови и молвил строго:

– А ты, Синухе, ты недостоин посвящения? Неужели небесный Амон не явился тебе в каком-нибудь обличье? Не видел ли ты его хотя бы маленькой мышкой, ибо нет числа образам, в которых он может являться.

Под вопросом было мое поступление в Дом Жизни, поэтому я собрался с духом и сказал:

– Рано утром я видел, как вдруг заколыхалась священная завеса, но больше ничего не случилось и Амон не говорил со мной.

Все прыснули со смеху, а Метуфер так развеселился, что хлопнул себя по коленям и сказал жрецу:

– Он глуп. – И, дернув жреца за рукав, запятнанный вином, он стал шептать ему что-то, касясь на меня.

Жрец опять строго поглядел на меня и сказал:

– Если ты не слышал голоса Амона, я не могу допустить тебя к посвящению. Но это дело еще поправимо, ибо я все же хочу верить, что ты честный юноша и намерения твои добрые.

Сказав это, он прошел в святилище и скрылся из виду. Метуфер подошел ко мне вплотную и, видя несчастное выражение моего лица, дружески улыбнулся и сказал:

– Не бойся.

Но в следующий миг мы все задрожали, потому что в полумраке храма вдруг раздался сверхъестественный голос, непохожий на человеческие голоса, и он доносился отовсюду, с потолка, из стен, гудел между колоннами, так что мы вертели головами из стороны в сторону, пытаясь понять, откуда исходит голос. А голос громыхал:

– Синухе, соня, где же ты? Предстань сейчас же пред лицом моим и поклонись мне, ибо мне некогда ждать тебя целый день.

Метуфер отдернул завесу, втолкнул меня в святая святых и, пригибая мою голову, заставил встать на колени и склониться до земли, как должно приветствовать богов и фараонов. Но я тут же поднял голову и увидел, что все святилище озарилось ярким светом и голос исходил из уст Амона, он возглашал:

– Синухе, Синухе, экая ты свинья! Ты что же, пьян был, что проспал, когда я звал тебя? Следовало бы в наказание окунуть тебя в грязь и кормить илом до конца дней, но по молодости твоей я тебя прощаю, хоть ты глуп, ленив и грязен, ибо я милую каждого, кто в меня верит, но других я низвергну в пропасть.

Еще много такого обрушивал на меня голос с бранью и проклятиями. Но я уже всего не помню и не хочу вспоминать, так это было унизительно и горько, потому что, когда я прислушался получше, то различил в раскатах сверхъестественного голоса голос жреца, и это так потрясло и ужаснуло меня, что больше я ничего не слышал. Я все лежал перед изваянием Амона, хотя голос умолк. Потом вышел жрец и поднял меня пинком, а товарищи мои стали поспешно вносить благовонные курения и масла, косметику и пурпурные одежды.

Обязанности каждого были распределены заранее, я вспомнил, что было поручено мне, побежал за сосудом со святой водой и святыми полотенцами, чтобы умыть божественный лик, а также руки и ноги Амона. Но, возвратясь, я увидел, как жрец плевал в лицо бога и вытирал его своими грязным рукавом. Затем Мосе и Нефру накрасили ему губы, щеки и брови. Метуфер умастил его лик, а заодно мазнул святым маслом лоснящуюся рожу жреца и свою тоже. Наконец изваяние раздели, обмыли, обсушили, умастили и стали вновь обряжать. Надели на него пурпурную плиссированную юбку, повязали передником, на плечи повесили накидку, и руки просунули в рукава.

Когда все это было совершено, жрец собрал использованные одежды, а также полотенца и воду для омовения и отнес в хранилище, потому что все это резалось на мелкие кусочки и ежедневно продавалось в преддверии храма богатым паломникам, а воду продавали как целебное средство для лечения экзем и сыпей. Освободившись, мы наконец вышли во двор, на солнце, и тут меня вытошнило.

Как пусто было у меня в животе, так же пусто было на сердце и в голове, ибо больше я уже не верил в богов. Но по истечении недели голову мою смазали маслом, я произнес жреческую клятву, получил свидетельство, и был посвящен в жрецы Амона. Свидетельство было скреплено печатью великого храма Амона, в нем значилось мое имя, и это давало мне право вступления в Дом Жизни.

Так мы – Мосе, Бек и я – вошли в Дом Жизни. Двери его открылись для нас, и мое имя вписали в Книгу Жизни, так же как до меня в нее было вписано имя моего отца Сенмута, а еще раньше – имя его отца. Но я уже не был счастлив.

4

В Доме Жизни великого храма Амона учением, как считалось, руководили царские целители – каждый по своей части. Но мы их видели редко – у них был широкий круг пользователей, они получали драгоценные подарки за лечение богатых людей и жили за городом, в больших домах. Но когда в Доме Жизни появлялся больной, чья болезнь ставила постоянных врачей в тупик и они не решались лечить ее по своему разумению, тогда приходил царский целитель этого недуга и показывал своим ученикам присущее ему искусство. Таким образом, даже самый бедный больной мог воспользоваться услугами царского врача, во славу Амона.

Ибо в Доме Жизни с больных брали плату, соответствующую их состоянию, и многие имели свидетельства от городского лекаря, удостоверяющие, что он не в силах помочь их страданиям. А самые бедные приходили прямо в Дом Жизни, и с них не брали никакой платы. Это было прекрасно и справедливо, но все же я бы не хотел оказаться бедным больным, потому что на бедняках практиковались неопытные и ученики пользовали их ради учебы, им не давали болеутоляющих лекарств, им приходилось терпеть щипцы, нож и – огонь. Поэтому в передних покоях Дома Жизни, где принимали самых бедных, часто слышались вопли и стоны.

Целителю надо учиться и упражняться долгое время, даже при наличии таланта. Мы должны были пройти науку о лекарствах и знать растения, научиться собирать их в нужное время, сушить и делать настои, потому что врач должен уметь приготовить лекарство в случае необходимости. Мы роптали против этого, и я в том числе, потому что в Доме Жизни можно было получить, выписав рецепт, любые известные снадобья в готовом виде, смешанные как надо и разделенные на дозы для приема. Но в последствии эта наука принесла мне большую пользу, о чем я еще расскажу.

Нам надо было изучить строение тела и название всех его частей, а также работу каждого органа и его значение. Надо было научиться владеть ножом и зубными щипцами, но прежде всего надо было приучить свои руки распознавать болезни человека как в полостях тела, так и сквозь кожу. Так же и по глазам учились мы читать болезнь. Мы должны были уметь принять роды в таких случаях, когда повитуха уже не могла помочь. Мы должны были уметь причинить боль и унять ее при необходимости. Нас учили отличать маленькие недуги от больших, душевные страдания от телесных. Нам приходилось отсеивать правду от лжи в рассказах и жалобах, доходить до сути, умело задавая нужные вопросы.

Понятно поэтому, что чем дальше я продвигался в моем учении, тем глубже чувствовал, как мало знаю. Так, оказывается, что врач выучивается лишь тогда, когда смиренно осознает, что в действительности не знает ничего. Этого, однако, не следует говорить непосвященным, ибо самое важное, чтобы больной верил врачу и полагался на его умение. Это – основа всякого лечения, на этом все строится. Врач не имеет права ошибаться, ибо иначе он теряет свой авторитет и подрывает авторитет всех врачей. В богатых домах, куда после визита одного целителя приглашают еще двух или трех для совета в сложных случаях, собратья по профессии скорее покроют ошибку первого врача, чем станут разоблачать ее на позор всей своей касты. Поэтому-то говорят, что врачи вместе хоронят своих больных.

Но всего этого я еще не знал тогда, вступая в Дом Жизни, преисполненный почтения и веря, что найду там всю земную мудрость и доброту. Первые недели в Доме Жизни были особенно тяжелы, ибо поступивший новичок делается слугой всех остальных и даже самый последний из низших служителей стоит выше его и помыкает им. Первым делом ученик должен научиться чистоте, и нет такой грязной работы, которую его не заставляли бы исполнять, так что он болеет от отвращения, пока в конце концов не привыкнет. Но вскоре он уж и спросонья знает, что нож лишь тогда чист, когда очищен огнем, а одежда лишь тогда чиста, когда выварена в воде со щелоком.

Однако все, что относится к врачебному искусству, описано в других книгах, и я не стану больше в это вдаваться. Зато я расскажу о том, что касается меня самого, что я сам видел и о чем другие не писали.

По истечении долгого испытательного срока настал день, когда я, совершив священный обряд очищения, был одет во все белое и получил разрешение практиковать в приемном покое. Я учился рвать зубы у сильных мужчин, перевязывать раны, вскрывать нарывы и накладывать лубки на переломы. Все это было не ново для меня, и с помощью отцовской науки я успевал хорошо и вскоре стал учителем и наставником своих товарищей. Я начал получать подарки как врач, и велел выгравировать свое имя на зеленом камне, который дала мне Нефернефернефер, чтобы скреплять рецепты собственной печатью.

Мне давали все более и более трудные задания и разрешили дежурить в залах, где лежали неизлечимые больные, и я мог наблюдать, как знаменитые врачи проводили лечение и делали труднейшие операции, от которых десять больных умирали, а один выживал. И я увидел, что для врачей смерть обычное дело, а для больных она часто желанный друг, так что сплошь и рядом лицо человека после смерти бывает счастливее, чем в горькие дни его жизни.

И все же я был слеп и глух, пока не пришел день прозрения, так же как в отрочестве, когда изображения, слова и буквы вдруг ожили для меня. Однажды глаза мои открылись, и я проснулся как ото сна и с радостным трепетом сердца спросил: почему? И вопрос этот был для меня крече тростника Тота и сильнее надписей, высеченных на камне.

Это случилось так. У одной женщины не было детей, и она себя считала себя бесплодной, поскольку ей исполнилось уже сорок лет. Но у нее прекратились месячные, она встревожилась и пришла в Дом Жизни, опасаясь, что злой дух вошел в нее и отравил ее тело. Как велено в таких случаях, я взял зерна и посадил их в землю. Часть зерен я полил водой Нила, остальные же полил водой из тела женщины. Землю с посевом я выставил на солнце и велел женщине вернуться через несколько дней. К ее возвращению я увидел, что зерна, политые одной водой, дали малые побеги, другие же дали пышные всходы. Стало быть, оправдывалось то, что написано, и я, сам тому изумляясь, сказал женщине:

– Радуйся, жена, ибо благодатный Амон в своем милосердии благословил чрево твое и ты родишь дитя, как другие благословенные жены.

Бедная женщина заплакала от радости и дала мне в подарок серебряный браслет со своей руки, весивший два дебена, ибо она уже давно потеряла надежду. Но, едва поверив, она спросила:

– Будет ли это мальчик?

Она, по-видимому, думала, что я знаю все. Набравшись смелости, я посмотрел ей в глаза и сказал:

– Это будет мальчик.

Ибо шансы были равные, а мне в ту пору везло в игре. Женщина обрадовалась еще больше и, сняв с другой руки, дала мне второй серебряный браслет такого же веса.

Но, когда она ушла, я спросил себя: как это возможно, что ячменное зерно знает то, чего ни один врач не может исследовать и узнать, пока не обнаружатся признаки беременности? Я собрался с духом и спросил учителя, почему так, но он взглянул на меня как на помешанного и сказал лишь, что так написано. Но для меня это не было ответом на вопрос. Я вновь набрался смелости и спросил у царского врачевателя в доме рожениц, почему так. Он сказал:

– Амон – царь всех богов. Его глаз видит в утробе женщины, принявшей семя. Если он позволяет зачатию совершиться, так почему бы он не позволил ячменному зерну дать пышный росток в земле, которая полита водой от тела зачавшей женщины? – Он посмотрел на меня как на глупца, но это вовсе не было ответом на мой вопрос.

Тогда глаза мои открылись, и я увидел, что врачи Дома Жизни знают лишь то, что написано в папирусах и что привычно, но ничего больше. Ибо если я спрашивал, почему мокнущую рану надо прижигать, а простую рану – лечить мазью и повязками и почему плесень и паутина излечивают нагноения, мне отвечали, что так делали испокон веков. Точно так же и пользующийся целительным ножом имеет право делать только сто восемьдесят две операции, и он делает их в меру опытности и умения лучше или хуже, быстрее или медленнее, более-менее безболезненно или причиняя излишнюю боль, но ничего больше он делать не может, потому что эти операции описаны и показаны на рисунках в старинных книгах, а других раньше не делали.

Бывало, что люди худели, лица их становились белыми, но врач не мог определить у них какой-либо болезни или повреждения. Случалось, однако, что они поправлялись и выздоравливали, если им, за большую цену, давали есть сырую печень жертвенных животных. Но почему так получалось – нельзя было спрашивать. Бывало, что у людей болел живот и горело лицо. Им давали слабительные и болеутоляющие лекарства, но одни выздоравливали, а другие умирали, и врач не мог заранее сказать, кто вылечится, а у кого живот раздуется так, что он умрет. Почему же один выздоравливает, а другой умирает – никто не спрашивал и спрашивать не смел.

Вскоре я понял, что слишком много задавал вопросов, так как на меня стали смотреть косо, и пришедшие после меня оказались впереди и повелевали мною. Тогда я снял с себя белую одежду, очистился и вышел вон из Дома Жизни. И у меня было с собой два серебряных браслета, общим весом в четыре дебена.

5

Но, очутившись средь бела дня за стенами храма, впервые за много лет, я широко раскрыл глаза и увидел, что за время, пока я работал и учился, Фивы переменились. Я почувствовал это, проходя по Аллее овнов и пересекая площадь, ибо во всем ощущалось беспокойство, и одежда людей стала дороже и роскошнее, так что при виде плиссированных юбок и париков уже невозможно было различить, где мужчина, где женщина. Из винных лавок и домов увеселении доносилась шумная сирийская музыка, все чаще звучала на улицах иностранная речь, и все бесцеремоннее держались среди египтян сирийцы и богатые негры. Богатству и величию Египта не было предела, уже несколько столетий враг не вступал в его города, и мужчины, когда-либо испытавшие войну, успели состариться. Но давало ли все это больше радости людям, я не знаю, ибо взгляды их беспокойно блуждали, все куда-то спешили и ждали чего-то, явно недовольные нынешним днем.

Я бродил по улицам Фив, я был одинок, и сердце мое переполняли печаль и раздражение. Я пришел домой и увидел, что отец мой Сенмут состарился, спина его сгорбилась и он уже не различает букв на папирусе. И мать моя Кипа состарилась, она с трудом ходила по комнате, тяжело дышала и говорила уже только о своей могиле. Потому что отец на свои сбережения купил для них обоих могилу в Городе мертвых на западном берегу реки. Я видел ее, это была опрятная могила, построенная из сырых кирпичей, с обычными изображениями и надписями на стенах. По сторонам и вокруг нее находились сто и тысяча таких же могил, которые жрецы Амона продавали по дорогой цене честным и бережливым людям, желающим обрести бессмертие. И я, на радость матери, переписал для них Книгу мертвых, для захоронения вместе с ними, чтобы они не сбились с пути в далеком загробном странствии. Я переписал ее чисто, без ошибок, так что получилась отличная Книга мертвых, хоть в ней и не было цветных рисунков, как в тех, что продавались на книжном дворе в храме Амона.

Моя мать подала мне еду, а отец расспрашивал об учебе, но больше нам уже нечего было сказать друг другу, и дом был мне чужой, и улица была чужая, и люди на улице чужие, поэтому сердце мое становилось все печальнее, пока я не вспомнил о храме Птаха и о Тутмесе, моем друге, который должен был стать художником. Тогда я подумал: «У меня в кармане четыре дебена серебра. Пойдука я, проведаю моего друга Тутмеса, чтобы вместе порадоваться и повеселить себя вином, поскольку на свои вопросы я все равно никогда не получу ответа».

Я простился с родителями, сказав, что мне надо возвращаться в Дом Жизни, и, разыскав перед заходом солнца храм Птаха, узнал у привратника, как пройти в школу художников, вошел и попросил позвать ученика Тутмеса. И тогда только услышал, что его давно выгнали из школы. Ученики, руки которых были в глине, плевались, произнося его имя. Но один из них сказал:

– Если тебе нужен Тутмес, то его скорее всего можно найти в пивной или в доме увеселений.

Другой сказал:

– Если услышишь, что кто-то богохульствует, то знай, что Тутмес наверняка близко.

А третий сказал:

– Где драка, где расшибают лбы и сворачивают скулы, там ты найдешь своего друга Тутмеса.

Они плевали на землю передо мной, потому что я назвался другом Тутмеса, но делали это для своего учителя, и, как только он отвернулся, они посоветовали мне заглянуть в винную лавку «Сирийский кувшин».

Я нашел эту лавку. Она находилась на границе между кварталом бедных и кварталом знати, и над дверью была надпись, прославляющая разные вина. Внутри стены были расписаны веселыми картинками, на которых павианы ласкали танцовщиц и козы играли на флейтах. На полу сидели художники и старательно рисовали, а какой-то старик грустно смотрел на пустую кружку, стоявшую перед ним.

– Синухе, клянусь глиняной табличкой! – воскликнул некто, и, воздев в изумлении руки, поднялся мне навстречу.

Я узнал Тутмеса, хотя на нем была грязная рваная наплечная накидка, глаза были красны, а на лбу вздулась огромная шишка. Он похудел и словно постарел, а в уголках рта появились складки, хотя он был еще молод. Но во взгляде его жила заразительная смелость и веселье. Когда он смотрел на меня, то наклонил голову так, что мы коснулись друг друга щеками, и я почувствовал, что мы по-прежнему друзья.

– Сердце мое полно печали, и все кругом суета, – сказал я. – И вот я разыскал тебя, чтобы вместе порадовать наши сердца вином, потому что никто не отвечает мне, когда я спрашиваю «почему?»

Тутмес поднял кверху свой передник, показывая, что ему нечем заплатить.

– У меня на запястьях четыре дебена серебра, – сказал я гордо. Но Тутмес показал на мою голову, которую я держал гладко выбритой, ибо хотел, чтобы люди знали, что я жрец первой степени, а больше мне нечем было гордиться. Но теперь я пожалел, что не отрастил волосы, и с досадой сказал:

– Я врач, а не жрец. Кажется, у входа написано, что здесь подают и привозное вино. Попробуем, хорошо ли оно.

Тут я зазвенел браслетами, и хозяин быстро подбежал и опустил передо мною руки до колен.

– У меня есть в подвале вина из Сидона и Библа, сладостные, как мирра. Они в закрытых амфорах, и печати на них еще не сломаны, сказал он. – Можно подать смешанные вина в пестрых кубках. Они пьянят, как улыбка девушки, и радуют сердце.

Он перечислял еще много вин, не переводя дыхания, так что я растерялся и вопросительно посмотрел на Тутмеса, который и заказал для нас смешанного вина; раб слил нам воды на руки и поставил на низенький столик перед нами миску жареных семян лотоса. Хозяин принес расписные чаши. Тутмес поднял свою и, пролив немного вина, воскликнул:

– Божественному лепщику! Чума возьми художественную школу и ее учителей.

И он перечислил поименно самых ненавистных.

Я тоже поднял свою чашу и пролил каплю вина на пол.

– Во имя Амона, – сказал я, – чтоб треснула его лодка, чтоб лопнули животы его жрецов, и чума забери невежественных учителей Дома Жизни.

Но я сказал это шепотом, оглядываясь по сторонам, чтобы посторонние не услышали моих слов.

– Не бойся, – молвил Тутмес. – В этом кабаке столько раз били Амоновых наушников, что им надоело подслушивать. Попавшие сюда все равно конченые люди. Я не смог бы теперь заработать даже на хлеб и пиво, если б не додумался рисовать сказки с картинками для детей богатых.

Он показал мне свиток с картинками, которые рисовал до моего прихода, и я не мог удержаться от смеха, потому что там была нарисована крепость, которую оборонял от нашествия мышей трясущийся в страхе кот. И еще он нарисовал бегемота, поющего на верхушке дерева, и голубя, с трудом взбирающегося на дерево по приставной лестнице.

Тутмес поглядывал на меня, усмехаясь своими карими глазами. Он продолжал крутить свиток, и мне стало уже не до смеха, потому что на следующей картинке маленький лысый жрец вел великого фараона в храм – на веревке, как жертвенное животное. Еще он показал мне картинку, на которой маленький фараон кланялся статуе Амона. Я вопросительно взглянул на него, а он кивнул и сказал:

– А разве не так? И родители тоже смеются над моими нелепыми картинками. И впрямь ведь смешно, что мышь нападает на кошку, а жрец ведет фараона. Лишь более догадливых это наводит на разные мысли. Но я надеюсь, что мне хватит хлеба и пива, пока жрецы не пошлют своих стражников исколотить меня палками до смерти где-нибудь в темном переулке. Такое уже бывало.

И мы снова пили вино, но на сердце у меня не стало легче.

– Неужели нельзя спросить «почему?» – проговорил я.

– Конечно, нельзя, – ответил Тутмес. – У человека, который дерзнет спрашивать «почему?» не будет ни дома, ни крова, ни пристанища на земле Кемет. Ты ведь знаешь: все должно оставаться неизменным. Я трепетал от радости, и гордости, когда меня приняли в художественную школу. Ты помнишь, Синухе? Я был словно жаждущий, припавший к источнику, словно голодный, дорвавшийся до хлеба, и узнал много полезного: я научился держать в руке перо и кисть, работать резцом, лепить модель из воска; прежде чем взяться за камень, я узнал, как камень шлифуют, как соединяют разноцветные камни и как расписывают алебастр. Но когда во мне родилось страстное желание облечь свои грезы в зримые формы, передо мной встала стена и мне пришлось месить глину для других. Ибо превыше всего в искусстве, как и в начертании букв, стоит шаблон, и тот, кто от него отступит, будет проклят. Испокон веков установлено, как художник должен работать, как изображать стоящего человека и как сидящего, и кто отступает от этого, тот не допускается в храмы, у него отнимают камень и резец. О Синухе, друг мой, и я спрашивал «почему?». Слишком много раз спрашивал «почему?», оттого и сижу я здесь с шишками на голове.

Мы пили вино, и на сердце у меня становилось легче, как будто нарыв в нем вскрыли, потому что теперь я был уже не один. И Тутмес сказал:

– Синухе, друг мой, мы родились в неудачное время. Все движется и изменяет форму, как глина на гончарном круге. Меняется одежда, слова и обычаи, и люди больше не верят в богов, хотя еще боятся их. Синухе, друг мой, может быть, мы родились перед концом света, потому что мир уже стар, ведь тысяча и две тысячи лет прошло с тех пор, как построены пирамиды. Когда я думаю об этом, мне хочется опустить голову на руки и плакать как дитя.

Но он не плакал, потому что мы пили смешанное вино из расписных чаш, и хозяин «Сирийского кувшина» все подливал нам, кланяясь каждый раз и опуская руки до колен. Сердце мое стало легким, стремительным, как ласточка у небесного порога, и мне хотелось громко читать стихи и обнимать весь мир.

– Пойдем в дом увеселений, – сказал Тутмес со смехом. – Послушаем музыку, посмотрим на танцующих девушек, порадуем свои сердца, чтобы не спрашивать больше «почему?» и не требовать свою чашу сполна.

Я дал хозяину один браслет в уплату и попросил обращаться с ним осторожно, так как он еще влажен от мочи беременной женщины. Эта мысль очень развеселила меня, и хозяин тоже смеялся от души и дал мне сдачу – целую кучу клейменого серебра, так что я смог немного дать и рабу. Он поклонился до земли, а хозяин проводил нас и просил меня не забывать «Сирийский кувшин». Он сказал также, что знает многих молодых девиц веселого нрава, которые охотно познакомятся со мной, если я приду к ним с кувшином вина из его лавки. Но Тутмес сказал, что с этими сирийскими девицами спал еще его дедушка, так что их скорее можно назвать бабушками, чем сестрами. На такой шутливый лад настроило нас вино.

Мы шли по улицам, солнце давно уже село, и я по-новому увидел Фивы, этот город, где ночь превращали в день. Перед увеселительными заведениями пылали факелы и на каждом столбе горели на столбах светильники. Рабы бежали с носилками, крики впереди бегущих смешивались с долетающей из домов музыкой и пьяными голосами. Из винной лавки страны Куш раздавался оглушительный грохот; мы заглянули туда и увидели негров, колотивших руками и палками по барабанам. С ними состязалась примитивная сирийская музыка, она с непривычки резала слух, но своим навязчивым ритмом распаляла кровь.

Я еще никогда не заходил в дом увеселений и поэтому немного побаивался, но Тутмес привел меня в заведение под названием «Кошка и виноград». Это был маленький опрятный домик, устланный мягкими коврами и освещенный красивым желтым светом; там играли флейты и цитры; молодые и, по-моему, очень красивые девушки отбивали такт своими выкрашенными в красный цвет ладошками. Когда кончилась музыка, они подсели к нам и попросили угостить их вином, так как у них горлышки пересохли, точно солома. Музыка заиграла снова, и две обнаженные танцовщицы исполнили сложный, требующий большого умения танец, за которым я наблюдал с большим интересом. Как врач, я привык видеть обнаженные тела молодых женщин, но у тех груди не вздрагивали и животы и бедра не двигались так соблазнительно, как здесь, у этих.

Однако музыка опять навеяла на меня грусть, и я затосковал, сам не знаю о чем. Красивая девушка взяла мою руку, прижалась ко мне плечом и сказала, что у меня глаза мудреца. Все же глаза ее не были зелеными, как Нил в разгаре лета, и одета она была не в царский лен, хотя грудь ее оставалась открытой. Поэтому я пил вино и не смотрел девушке в глаза, мне совсем не хотелось называть ее сестрой и просить повеселиться со мной. Так что последнее, что мне оставила память об этом доме, был злобный пинок здоровенного негра ногой в зад и разбитый от падения с крыльца лоб. Случилось именно то, что предсказывала Кипа. Я лежал на улице без единой медяшки в кармане, в разорванной накидке и с огромной шишкой на голове, пока Тутмес не поднял меня и не отвел на пристань, где я смог умыться и утолить жажду водой Нила.

В то утро я возвратился в Дом Жизни весь разбитый с гудящей от похмелья головой и с ноющей шишкой на лбу, в разодранной грязной накидке и без малейшего желания спрашивать: «почему?». У меня было дежурство в отделении ушных болезней и глухоты, так что я быстро очистился, надел белое врачебное платье и отправился туда. Но мой учитель и наставник встретил меня в коридоре, взглянул мне в лицо и обрушил на меня поток упреков, о которых я давно читал в книгах и знал наизусть.

– Что выйдет из тебя, – восклицал он, – когда ты шляешься по ночам и пьешь вино, не зная меры? Что выйдет из тебя, если ты проводишь время в домах увеселений и колотишь палкой по горшкам, пугая людей? Что выйдет из тебя, если ты ввязываешься в уличные драки и удираешь от стражи?

Но, исполнив таким образом свой долг, он усмехнулся и вздохнул с облегчением, отвел меня в комнату и дал выпить лекарство, предназначенное для очищения желудка. Я почувствовал себя лучше и понял, что вино и даже дома увеселений не возбраняются, лишь бы только я перестал спрашивать «почему?».

6

Так я распалил жаром Фив свою кровь и стал любить ночь больше дня, колеблющееся пламя факелов – больше солнечного света, сирийскую музыку – больше жалобных стонов больных, шепот красивых девушек – больше старинных папирусов. Но никто не сказал мне худого слова, поскольку я выполнял свои обязанности в Доме Жизни, выдерживал все экзамены и не терял твердость руки. Все это считалось нормальным в жизни посященных, и редко кто из учеников имел средства, чтобы обзавестись своим домом, жениться до окончания учебы. Поэтому учителя дали мне понять, что лучше пообтесать себе рога, облегчить свою плоть и дать сердцу отраду. Но я еще не касался женщин, хотя и воображал, будто знаю, что их объятия жгут, как огонь.

Время было тревожное, великий фараон хворал. Я видел иссохшее лицо правителя, когда его, украшенного золотом и драгоценными камнями, неподвижного, как изваяние бога, и склонившего голову под тяжестью двойной короны, внесли в храм во время осеннего празднества. Он болел, и снадобья царских врачевателей уже не могли исцелить его. Ходили слухи, что время его миновало и скоро наследник сменит его на троне фараонов. Но престолонаследник был еще юноша, как я.

В храме Амона совершались жертвоприношения, но Амон был бессилен помочь своему божественному сыну, хотя Аменхотеп III построил величайший храм, каких не было во все времена. Говорили даже, что фараон разгневался на египетских богов и послал гонца к своему тестю, царю Митанскому, с просьбой прислать чудотворную Иштар Ниневийскую из Нахарины, чтобы она исцелила его. Но это было таким посрамлением Амона, что в храме и в Доме Жизни говорилось об этом лишь шепотом.

Статуя Иштар прибыла в Фивы, и я увидел, как бородатые жрецы в плотных шерстяных балахонах несли ее через весь город, обливаясь потом, под звуки медных труб и дробь маленьких барабанов. Но чужеземные боги не смогли помочь фараону, к радости жрецов Амона, и, когда начался разлив реки, во дворец вызвали царского трепанатора.

Пока я был в Доме Жизни, я ни разу не видел Птахора, поскольку вскрытия черепа делались редко и мне за время учебы еще не доводилось присутствовать при специальных операциях. Теперь Птахора спешно принесли в Дом Жизни из его загородного дома. Он сразу направился в особую комнату для очищения, и я постарался быть поближе к нему. Он был все такой же лысый, на лице у него прибавилось морщин, а щеки печально свисали по обе стороны недовольного старческого рта. Он узнал меня, улыбнулся и сказал: «Это ты, Синухе? Ты уже делаешь успехи, сын Сенмута?». Он подал мне ларец черного дерева, в котором хранил свои инструменты, и велел сопровождать его. Я, конечно, не заслужил такой чести, которой мог бы позавидовать любой царский врачеватель, и постарался оправдать доверие.

– Я должен проверить твердость руки, – сказал Птахор. – Вскроем сначала здесь два-три черепа и посмотрим, как пойдет дело.

У него слезились глаза и немного дрожали руки. Мы прошли в палату, где лежали неизлечимые больные, парализованные, с травмами головы. Птахор осматрел несколько человек и выбрал одного старика, для которого смерть была избавлением, и могучего раба, который потерял дар речи и не мог шевелить ни рукой ни ногой после того, как в уличной драке ему разбили камнем голову. Им дали дурманящее питье, отнесли в операционную и очистили. Свои инструменты Птахор сам вымыл и очистил огнем.

Моей задачей было обрить головы больных с помощью тончайшей бритвы. Потом гладко выбритую поверхность головы очистили в вымыли еще раз, кожу натерли обезболивающей мазью, и Птахор приступил к своему делу. Сначала он разрезал кожу на голове старика и отвернул ее в обе стороны, не обращая внимания на обильное кровотечение. Затем он ловко просверлил оголенную кость полым сверлом и вынул отделившийся кусочек. Старик начал задыхаться, и лицо его посинело.

– Я не вижу в его голове никакого изъяна, – сказал Птахор, вставил на место выпиленный кусочек, несколькими стежками зашил кожу и забинтовал голову, после чего старик испустил дух.

– Мои руки немного дрожат, – сказал Птахор. – Принесли бы мне чашечку вина, кто здесь помоложе.

За операцией наблюдали несколько учителей Дома Жизни и целая группа учеников, готовящихся в трепанаторы. Выпив вина, Птахор перешел к рабу, который был привязан в сидячем положении и свирепо вращал глазами, несмотря на наркотическое питье. Птахор велел привязать его еще крепче, а голову притянуть к подставке, которую на смог бы пошатнуть и великан. Птахор вскрыл кожу на его голове, и на этот раз постарался избежать крови. Сосуды по краям разреза прижигали и кровотечение останавливали с помощью лекарства. Этим занимались другие врачи, так как Птахор не хотел утомлять свои руки. Правда, в Доме Жизни был и специальный служитель, неученый человек, который одним своим присутствием останавливал кровотечение за несколько секунд, но Птахор хотел сделать показательную операцию и при этом берег силы для фараона.

Очистив поверхность черепа, Птахор показал всем место, где кость была вдавлена внутрь. Пользуясь сверлом, пилой и щипцами, он вырезал кусак черепной коробки величиной с ладонь, и все смогли увидеть, что между белыми складками мозга образовался сгусток вытекшей крови. Чрезвычайно осторожно, по капельке, он удалил всю кровь и вынул из мозга осколочек кости. Операция длилась очень долго, каждый ученик успел присмотреться к работе трепанатора и запомнить, как выглядит живой мозг. Потом Птахор закрыл отверстие очищенной в огне серебряной пластинкой, которую тем временем изготовили точно по форме вырезанной из черепа кости, и закрепил ее маленькими кнопками. Зашив кожный покров и наложив повязку, он сказал: «Разбудите его». Ибо больной давно уже потерял сознание.

Раба отвязали от кресла, влили ему в горло вина и поднесли к носу резко пахнущее снадобье. Не прошло и минуты, как он вдруг сел и выругался. Это было просто чудо, и я бы не поверил, если бы не видел сам, ведь до операции этот человек не мог ни говорить ни шевелиться. Однако на сей раз мне не надо было спрашивать почему, поскольку Птахор сам объяснил, что вдавленная кость и кровоизлияние на поверхности мозга вызвали эти видимые симптомы.

– Если он не помрет в течение трех дней, значит, выздоровеет, – сказал Птахор, – и через две недели будет уже в силах поколотить того, кто проломил ему череп. Я думаю, он не умрет.

Затем он тепло поблагодарил всех, кто помогал ему, упомянули и меня, хотя я всего лишь подавал инструменты по его знаку. Но я и не подозревал, с какой целью он поручил мне эту роль, ибо, передав мне эбеновый ларец, он выбрал меня своим помощником во дворец фараона. Ведь я подавал ему инструменты при двух операциях и, таким образом, стал знатоком более полезным при трепанации черепа, чем царские врачи. Но я не понимал этого и потому совершенно растерялся, когда он сказал:

– Пожалуй, теперь мы сможем взяться за царственный череп. Ты готов, Синухе?

Так я, в моей простой накидке, уселся рядом с Птахором в царские носилки. Униматель крови пристроился на оглобле; рабы фараона помчали нас к пристани и бежали так ровно, что носилки совсем не качались. У причала уже ждал царский корабль на котором были отборные гребцы, и когда они заработали веслами, корабль словно полетел по воде. С царской пристани нас так же быстро понесли в Золотой дворец, и я не удивился этой спешке ибо по улицам Фив маршировали солдаты, ворота были закрыты и купцы переносили свои товары на склады, запирая двери и оконные ставни. Все это говорило мне, что великий фараон должен вскоре умереть.

Свиток третий