Синухе-египтянин — страница 9 из 16

КРОКОДИЛИЙ ХВОСТ

1

Когда, объездив разные страны и повидав много доброго и злого, я через три года возвращался в Сирию, юность моя уже прошла. Морской воздух выдул из моей головы винные пары, возвратил глазам моим зоркость, а членам – силу, так что я ел и пил наравне со всеми, хотя говорил уже меньше других и чувствовал себя более одиноким, чем раньше. Правда, так уж, видно, предопределено, что в зрелом возрасте человек вообще становится более одинок, я же, принесенный тростниковой лодкой на берег Нила, был одиноким чужеземцем с детства, и мне не приходилось привыкать к одиночеству, подобно многим другим, оно было для меня как дом и ложе для ночного путника.

Я стоял рядом с корабельной рострой в окружении зеленых морских волн, ветер уносил все пустые мысли, и мне мерещились вдали глаза, подобные отражению луны в воде, до слуха моего доносился отдаленный шаловливый смех Минеи и виделась юная, гибкая, как расцветающий камыш, фигурка в легком платье, танцующая на глинобитных токах вдоль дорог Вавилонии. Ее образ не вызывал во мне больше ни боли, ни страдания, он жил в моих воспоминаниях подобно нежной печали, которую человек ощущает после ночного сновидения, более прекрасного, чем жизнь. Думая о ней, я радовался тому, что она повстречалась мне, ни одно мгновенье, прожитое с ней, не казалось мне утраченным, и жизнь моя была бы неполной, если бы я не узнал ее. Ростра с женским лицом была вырезана из раскрашенного холодного дерева, и, стоя рядом с ней на ветру, я ощущал в себе суровое мужество и знал, что буду еще веселиться со многими женщинами, ибо человеку тяжело проводить ночи в одиночестве. Но я знал также, что все эти женщины станут казаться мне холодным раскрашенным деревом и, обнимая их во тьме, я буду искать только Минею, только лунный блеск ее глаз, тепло тоненького тела, кипарисовый аромат ее кожи. Так я прощался с Минеей, стоя рядом с ростральной фигурой.

Наше путешествие было утомительно, ветер неистовствовал, корабль, качаясь, с трудом рассекал волны, которые бились о борта, словно о скалы. Каптаху уже не помогали его амулеты, не помогало и то, что он несколько раз туго затягивал поясом живот, не помогал и скарабей, и то, что он все жертвовал морским богам и постился в их честь, кляня час своего рождения. Но теперь он уже не так боялся умереть, как раньше, его ободряла надежда, что, ступив на твердую землю, он снова поправится, хотя в это трудно поверить, говорил он, если не знать по прежним испытаниям.

Когда мы наконец достигли Симиры, он бросился на землю и приник губами к камням гавани, зарыдал и поклялся скарабеем, что никогда больше не ступит на корабельную палубу. Узкие улицы Симиры и высокие дома, одеяния прохожих, тощие собаки и рои мух – все это было мне знакомо, ибо я прожил там два года и как врачеватель одержал первые победы, исцеляя больных.

Мой дом стоял на месте, правда, воры вломились в него через окна и унесли все, что стоило унести из вещей, которые я перед отъездом не отдал на хранение в амбары торговых домов. Поскольку меня долго не было, соседи стали пользоваться землей перед моим домом как помойкой и отхожим местом, так что там стояла ужасная вонь, а когда я вошел в комнату и снял с окон паутину, я увидел, что по полу бегают крысы. Соседи, увидев меня, не высказали радости, они поворачивались ко мне спиной, закрывали передо мной свои двери и говорили друг другу: «Он египтянин, а от Египта – одни беды». Поэтому я остановился сначала в доме для приезжающих, предоставив Каптаху привести в порядок мое собственное жилище, чтобы в нем можно было поселиться. Потом я отправился в торговые дома, где оставил свои сбережения. После трехлетнего путешествия я вернулся в Симиру бедняком, истратив, кроме всего заработанного собственным искусством, также и золото, данное мне Хоремхебом, – большая часть его осталась у вавилонских жрецов при похищении Минеи.

Увидев меня, богатые судовладельцы в торговых домах очень растерялись, стали озабоченно теребить свои бороды, и носы у них еще более вытянулись – они считали, что унаследовали мои богатства, раз меня так долго не было. Несмотря на это, они дали мне честный отчет, и хотя некоторые корабли утонули и я потерял там свою долю, другие принесли мне немалый доход, и когда все было подсчитано, выяснилось, что по возвращении я стал богаче, чем был при отъезде, так что мне не пришлось заботиться о том, на что жить в Симире.

Расположенные ко мне судовладельцы приглашали меня к себе, угощали вином с медовыми печеньями и смущенно говорили:

– Синухе-врачеватель, мы воистину твои друзья, но ты египтянин, и, хотя мы охотно ведем торговлю с Египтом, мы не очень одобрительно смотрим на то, что египтянин поселился среди нас, потому что народ ропщет и недоволен налогами, которые он вынужден платить фараону. Мы не знаем, с чего это началось, но уже случалось, что египтян забрасывли камнями, в их храмы швыряли дохлых свиней, а на улицах люди не хотят показываться в обществе египтян. Ты наш друг, Синухе, и мы тебя очень уважаем за искусное врачевание, о котором не забыли. Поэтому мы все это тебе рассказываем, чтобы ты остерегался и поступал осмотрительно.

Эти сообщения меня очень удивили – до моего отъезда жители Симиры наперебой искали дружбы египтян, приглашали их в свои дома, и подобно тому как в Египте подражали сирийским обычаям, в Симире подражали египетским. Но Каптах пришел возмущенный в дом для приезжающих и подтвердил слова судовладельцев:

– Не иначе как злой дух влез в кишки симирцев, они стали подобны бешеным собакам, притворяются, что не умеют говорить по-египетски, меня просто вышвырнули из кабачка, куда я зашел, потому что глотка моя пересохла и стала подобна пыли, а сам я устал, выполняя твои повеления, господин мой. Они вышвырнули меня вон, едва заметив, что я египтянин, и кричали вслед проклятья, а детишки швыряли в меня ослиным пометом. Тогда я пошел в другой кабачок, поскольку глотка моя была суха, как мешок с отрубями, и мне очень хотелось крепкого сирийского пива, там я молчал как мышь, хотя это было мне нелегко – ты ведь знаешь, что язык мой подобен юркому зверьку, которому не сидится на месте. Тем не менее на этот раз я повел себя умнее и вместе с другими сунул свою тростинку в кувшин с пивом, ни слова не говоря и только слушая их. Они говорили, что в прежние времена Симира была свободным городом и никому не платила дани и что теперь они тоже не хотят больше платить и не желают, чтобы их дети росли рабами фараона. Они утверждали, что и другие сирийские города раньше были свободными, поэтому надо поразбивать головы всем египтянам и выгнать их из сирийских городов – так, мол, должен поступать всякий, кто любит свободу и кому надоело жить в рабстве у фараона. Вот какие глупости они говорили, хотя всякий знает, что Египет охраняет Сирию только в интересах самой Сирии, почти не имея с этого выгоды, охраняет сирийцев от самих себя, иначе ее города рассорятся и раздерутся как дикие кошки в мешке, затеют войну и истерзают друг друга так, что скотоводство, земледелие и торговля очень от этого пострадают. Такие вещи знает каждый египтянин еще со школьных лет, они известны и мне, хотя я и не учился в школе, а только сидел у школьных ворот, ожидая наглого щенка своего прежнего хозяина, этого мальчишку, который без конца лягал меня ногами и тыкал мне в самые больные места своей тростниковой палочкой для письма. Я не собирался тебе об этом рассказывать, просто повторяю, что слышал в кабачке. Сирийцы похвалялись там своими женами и говорили о союзе всех сирийских городов, пока меня не затошнило от этих разговоров так, что, сломав свои пивную тростинку и не заплатив за пиво, я ушел, когда хозяин отвернулся.

Мне не понадобилось долго ходить по городу, чтобы убедиться в правдивости рассказов Каптаха. Хотя меня и не трогали, так как я носил сирийскую одежду, но люди, знавшие меня раньше, отворачивались при встрече со мной, а другие египтяне ходили по городу с охраной. Несмотря на это, их оскорбляли и швыряли в них гнилыми фруктами и дохлыми рыбами. Я, однако, не считал все это слишком опасным – симирцы, наверное, обозлились из-за новых налогов, а такое возмущение обычно быстро проходило, так как Египет был полезен Сирии не меньше, чем Сирия Египту, и я считал, что прибрежные города недолго смогут обходиться без египетского зерна.

Обдумав все это, я велел навести в доме порядок и, как прежде, стал принимать больных, а они начали приходить ко мне, едва узнав о моем возвращении, ибо болезнь и страдание не спрашивают у целителя, из какого он народа, а спрашивают, что он умеет. Но больные часто спорили со мной и говорили:

– Ты – египтянин, но признайся – разве это справедливо, что Египет тянет с нас налоги, как пиявка, пьющая кровь, и богатеет на нашей нищете? Египетский гарнизон в нашем городе тоже для нас оскорбителен, ведь мы и сами сумели бы позаботиться о порядке и защититься от недругов. Несправедливо и то, что нам запрещается восстанавливать стены и башни вокруг города, если мы сами этого хотим и готовы сделать это на свои средства. Наши собственные правители способны управлять нами ничуть не хуже египетских, которые не должны вмешиваться в коронацию наших царей и в дела правосудия. Мы могли бы процветать при помощи Ваала, но египтяне словно саранча сидят на наших шеях, а ваш фараон навязывает нам нового бога, так что мы теряем благосклоность наших собственных богов.

Мне не хотелось спорить с ними, но я все-таки сказал:

– От кого вы хотите оградиться стенами и башнями, если не от Египта? Во времена ваших праотцов город действительно был свободным, но ведь вы проливали кровь и нищали в бесчисленных войнах с вашими соседями, которых вы и теперь ненавидите, а ваши правители чинили расправы, так что ни богач ни бедняк не мог найти у них защиты. Теперь вас охраняют от ваших врагов египетские щиты и копья, а законы Египта соблюдают права бедняков и богачей.

Но мои слова их раздражали, глаза у них наливались кровью, ноздри раздувались, и они говорили:

– Все египетские законы – дерьмо, а египетские боги нам противны. Если наши правители и были к нам жестоки и несправедливы, чему мы не верим, ибо это – египетская ложь, придуманная для того, чтобы мы забыли о свободе, – то они все-таки были нашими собственными правителями, и сердце нам подсказывает, что лучше несправедливость в свободной стране, чем справедливость в порабощенной.

– Непохоже, чтобы вы чувствовали себя рабами, – возражал я им, – вы же толстеете и похваляетесь, что ваше богатство растет благодаря глупости египтян. Будь вы свободными, вы грабили бы принадлежащие друг другу суда, ломали друг у друга фруктовые деревья и не могли бы с безопасностью для жизни ездить по дорогам своей страны.

Но они меня не слушали, а бросали свои подарки мне под ноги и уходили со словами:

– В сердце своем ты египтянин, хоть и носишь сирийские одежды. Каждый египтянин – тиран, он всегда поступает несправедливо, и хорош только мертвый египтянин.

Из-за всего этого мне больше не жилось в Симире, я начал собирать свои сбережения и приготовился уезжать, тем более что мне следовало встретиться с Хоремхебом и рассказать ему, что я видел в разных странах. Для этого нужно было ехать в Египет. Но я не торопился, ибо сердце мое охватывала странная дрожь при мысли, что мне случится еще раз испить воды из Нила. Пока время шло, настроение в городе изменилось, однажды утром в гавани из воды был вытащен египетский стражник с перерезанным горлом, это очень испугало сирийцев, они попрятались в своих домах, и в городе водворился покой. Но чиновники из египетского посольства не нашли убийцу, никто не был наказан, и горожане вскоре вновь открыли двери своих домов, стали разговаривать еще откровеннее и уже не уступали египтянам дороги, так что тем приходилось сторониться и ходить вооруженными.

Однажды вечером, в темноте, возвращаясь из храма Иштар, в который я иногда захаживал, словно жаждущий, который утоляет жажду водой, не глядя, из какого колодца, возле стены мне встретилась группа мужчин, которые сказали друг другу:

– А не египтянин ли это? Можем ли мы допустить, чтобы этот обрезанный спал с нашими девушками и осквернял наш храм?

Я отвечал им:

– Ваши девушки, которых правильнее назвать совсем иначе, не обращают внимания на внешность мужчины и его происхождение, они судят по весу золота, которое лежит у него в мошне, за что я их вовсе не осуждаю, поскольку сам хожу с ними веселиться и собираюсь делать это впредь, если мне захочется.

Тогда незнакомцы, натянув плащи себе на головы, набросились на меня, свалили на землю и стали бить головой о каменную стену, пока я не почувствовал, что умираю. Но когда они принялись меня грабить и стаскивать с меня одежду, чтобы бросить тело в воды гавани, кто-то из них увидел мое лицо и сказал:

– А не Синухе ли это, египетский врачеватель и друг царя Азиру?

Я это подтвердил, пообещав их убить и скормить их тела собакам, ибо голова у меня отчаянно болела и я был так зол, что забыл о страхе. Тогда они отпустили меня, вернули одежду и, натягивая на глаза плащи, разбежались, а я не понял, почему они так поступили, – ведь у них не было оснований бояться моих угроз, поскольку я был беспомощен и находился в их власти.

2

Но спустя несколько дней к моему дому подъехал посыльный, он прискакал верхом на лошади, что было редкостью, ибо египтяне никогда не ездят верхом, и даже сирийцы делают это редко, на лошадях ездят верхом только дикие разбойники из пустыни. Дело в том, что лошадь – высокое и горячее животное, она лягается и кусается и, если попытаться на нее влезть, она сбрасывает всадника, не то что привыкший ко всему мул. Лошадь опасна даже впряженная в коляску, с ней не умеет обращаться никто, кроме специально обученных воинов, которые усмиряют ее, засовывая ей палец в ноздри. Но посыльный подъехал к моему дому на лошади, она была в пене, страшно фыркала, и изо рта у нее текла кровь. По одежде приезжего я понял, что он спустился с гор, от овечьих стад, а по его лицу было видно, что он очень взволнован. Он бросился ко мне так поспешно, что едва успел поклониться и коснуться рукой головы, как это принято делать в знак приветствия, а сразу крикнул в испуге:

– Вызови свои носилки, целитель Синухе, и поспеши за мной, ибо я прибыл из земли амореев, и царь Азиру послал меня за тобой. Его сын болен, и никто не знает, что с ним, царь мечется словно лев в пустыне и всем, кто к нему приближается, ломает руки и ноги. Возьми свой сундучок со снадобьями и следуй за мной, иначе я перережу тебе горло и покачу твою голову вдоль по улице.

– Твоему царю вряд ли будет польза от моей головы, ибо без рук она не сможет никого исцелить, – сказал я ему. – Но я прощаю слова, сказанные сгоряча, и следую за тобой. Не из-за твоих угроз, которые меня не страшат, а потому, что царь Азиру мой друг, и я хочу ему помочь.

Я велел Каптаху сходить за носилками и отправился за посланцем, ликуя в душе, ибо одиночество мое было столь велико, что я радовался даже встрече с Азиру, зубы которого когда-то покрыл золотом. Но радость мою словно ветром сдуло, едва мы добрались до ущелья, потому что там меня вместе с моим сундучком пересадили на военную колесницу и помчали на диких лошадях по каменистым горам. Я отчаянно кричал от страха, думая, что мне переломают все кости, а мой провожатый на своей усталой лошади остался далеко позади, и я желал ему сломать себе шею.

Когда мы промчались через горы, меня с сундучком швырнули из военной колесницы в другую, со свежими лошадьми, так что я уже не знал, стою ли я на ногах или на голове.

– Стервецы, негодяи, навозники! – только и мог я кричать возчикам и бить кулаками по спине на более гладких участках дороги, когда осмеливался оторвать руки от краев колесницы. Но они не обращали на меня внимания, продолжая натягивать поводья и хлестать лошадь, так что повозка прыгала по камням, и я думал, что колеса у нее отвалятся.

Благодаря такой спешке наше путешествие в землю амореев длилось недолго, еще до захода солнца мы прибыли в город, окруженный только что возведенными высокими стенами. По стенам ходили воины со щитами, но ворота для нас были уже открыты, и мы промчались через город под рев ослов, крики женщин и плач детей; наши колеса с хрустом давили глиняные горшки, а корзины, наполненные фруктами, разлетались с треском, ибо возницы не смотрели, на кого они наезжают. Когда меня спустили с колесницы, я уже не мог ходить, я шатался как пьяный, так что слуги промчали меня во дворец Азиру, поддерживая под руки, а рабы летели за мной с моим сундучком. Но едва мы успели добежать до дворца, где за первыми же дверями громоздились щиты, кольчуги, стрелы и увенчанные львиными хвостами пики, как навстречу мне выскочил Азиру, орущий, словно раненый слон. Одежды на нем были разорваны, волосы посыпаны пеплом, а лицо расцарапано до крови.

– Где вы так долго копались, разбойники, стервецы, улитки? – ревел он, раздирая свою курчавую бороду, так что золотые нити, которыми она была обвита, летали в воздухе, словно молнии. Он колотил руками возчиков, которые вели меня, и ревел словно зверь:

– Где вы прохлаждались, негодяи, ведь мой сын умирает!

А возчики говорили, защищаясь:

– Мы загнали несколько лошадей и промчались через горы быстрее птиц. Но это прежде всего заслуга врачевателя, которого мы привезли, ибо он горел нетерпением исцелить твоего сына и подгонял нас криками, когда мы уже изнемогали от усталости, а едва только мы замедляли езду, как он бил нас кулаками по спине; мы бы никогда не поверили, что египтянин способен на такое, и будь уверен, никогда никто не проделывал путь из Симиры до Амореи с такой быстротой.

Тогда Азиру стал со слезами горячо меня обнимать, говоря при этом:

– Ведь ты исцелишь моего сына, Синухе, не правда ли? Ведь ты его исцелишь – и все, что я имею, будет твоим.

Но я отвечал ему:

– Позволь мне сначала хотя бы увидеть твоего сына, чтобы сказать, смогу ли я его исцелить.

Он торопливо отвел меня в покои, где, несмотря на теплую погоду, полыхала раскаленная жаровня, так что дышать было нечем. Посреди комнаты стояла колыбель, а в ней, надрываясь, кричал младенец не старше года, завернутый в шерстяные пелены. Он орал так, что лицо его стало иссиня-черным и сверкало каплями пота. Несмотря на младенчество у него были густые, как у отца, черные волосы. Я разглядывал его и не видел признаков недуга, ведь будь он смертельно болен, у него не нашлось бы сил так ужасно кричать. Я огляделся и увидел, что на полу рядом с колыбелью лежит Кефтью – женщина, которую я когда-то отдал в жены Азиру, она была полнее и белее, чем раньше, и ее роскошное тело колыхалось, когда она, рыдая, в отчаянии билась головой об пол. По углам в голос ревела целая орава рабынь и кормилиц, у которых на лицах были шишки, а под глазами синяки от побоев Азиру за то, что они не могли помочь его сыну.

– Успокойся, Азиру, – сказал я, – твой сын не умрет, но прежде, чем осмотреть его, я должен очиститься. Унесите прочь эту проклятую жаровню, ведь здесь можно задохнуться.

Тогда Кефтью подняла лицо от пола и сказала испуганно:

– Ребенок может простудиться.

Потом внимательно вгляделась в меня, улыбнулась, села, поправила волосы и платье, снова улыбнулась и сказала:

– Это ты, Синухе?

Но Азиру ломал руки и жаловался:

– Мальчик не ест уже почти три дня, после еды его рвет, тело у него горячее, и он так плачет, что у меня сердце разрывается от его криков.

Я велел ему прогнать из комнаты всех кормилиц и рабынь, а он, забыв о своем царском величии, покорно меня послушался. Очистившись, я снял с ребенка шерстяные одежды и велел открыть окна, чтобы комната проветрилась и в нее влился прохладный вечерний воздух. Ребенок скоро успокоился, стал брыкаться ножками и больше не плакал. Я ощупывал его тельце и животик, пока меня не осенило и я не сунул палец ему в рот – моя догадка подтвердилась: у него прорезался первый белый, словно жемчуг, зуб.

Тогда я сказал укоризненно:

– Азиру, Азиру! Неужели для этого ты примчал сюда на диких лошадях лучшего целителя Симиры, ведь, не хвастаясь, могу сказать, что многому научился за время своих путешествий по разным странам. С твоим ребенком ничего не случилось, он просто такой же нетерпеливый и капризный, как его отец; может быть, у него был небольшой жар, и если он срыгивал, то делал это мудро, чтобы сохранить себе жизнь, потому что вы перекармливаете его жирным молоком. Кефтью уже пора отлучить его от груди и приучить к обычной пище а то он скоро откусит у матери сосок, что тебя, я думаю, очень огорчит, поскольку ты, наверное, все еще получаешь удовольствие от своей жены. Так знай же, что сын твой орал только от нетерпения, когда у него прорезался первый зуб, если не веришь мне – посмотри сам.

Я открыл рот ребенка и показал зуб Азиру, который пришел в восторг, стал хлопать в ладоши и, стуча каблуками об пол, пустился в пляс. Потом я показал зуб Кефтью, и она сказала, что впервые видит такой красивый зуб во рту ребенка. Но когда она попыталась снова завернуть его в шерсть, я отстранил ее и завернул малыша в одну только легкую льняную ткань, чтобы он не простудился на вечернем воздухе.

Азиру, стуча ногами, продолжал танцевать и петь грубым голосом, вовсе не смущаясь тем, что напрасно заставил меня проделать длинный путь, он захотел показать зуб сына своим приближенным и офицерам, созвал полюбоваться им даже стражников со стен, так что все они, бряцая копьями и щитами, сгрудились вокруг колыбели, изумлялись и старались засунуть свои грязные пальцы в рот ребенка, чтобы нащупать зуб, пока я не прогнал их всех из комнаты и не велел Азиру вспомнить о своем достоинстве и образумиться.

Азиру смутился и сказал:

– Может быть, я и в самом деле потерял терпение и слишком испугался, проведя у его колыбели несколько бессонных ночей, когда сердце мое разрывалось от его плача, но ты должен понять, что это мой сын и мой первый ребенок, наследник, зеница моего ока, драгоценный камень в моей короне, мой маленький львенок, который после меня возложит на себя корону Амореи и будет повелевать народами, ибо я собираюсь превратить страну амореев в великое государство, чтобы ему было что наследовать и он прославил бы имя своего отца. Синухе, Синухе, ты не знаешь, как я тебе благодарен, ты снял камень с моего сердца, ведь признайся, что никогда еще не видел такого бравого мальчугана, хотя и побывал во многих странах. Погляди хотя бы на его волосы, эту черную львиную гриву на его голове, и скажи, видел ли ты хоть у одного мальчика такие волосы в этом возрасте? Ты сам убедился, что его зуб, блестящий и безупречный, похож на жемчужину, погляди, какие у него ручки и ножки, а его животик – ведь это же просто маленький бочонок.

Мне так надоели его речи, что я велел ему убираться вместе с сыном, и сказал, что после безумной езды у меня все так отчаянно болит, точно меня изрубили на кусочки, и я даже не понимаю, стою ли я на ногах или на голове, но он ласково положил мне руки на плечи и предложил подкрепиться: на серебряных блюдцах нам подали жареного барашка и каши, сваренной на жиру, а вино налили в золотые чаши, и я в конце концов пришел в себя и простил его.

Я прогостил у Азиру несколько дней, и он щедро одарил меня, в том числе и золотом и серебром, ибо с нашей последней встречи он очень разбогател, а насколько разбогатела его нищая страна – об этом он не захотел со мной говорить и только улыбался в курчавую бороду, утверждая, что счатье принесла ему жена, которую он получил в подарок от меня. Кефтью тоже держалась со мной дружелюбно и почтительно, вспоминая, наверное, палку, которой я столько раз испытывал крепость ее кожи. Позвякивая украшениями, она ходила за мной с нежной улыбкой, и ее пышное тело колыхалось. Белизна и полнота Кефтью ослепила всех военачальников Азиру, все сирийцы, в противоположность египтянам, от которых они отличаются и во многом другом, любят толстых женщин. Поэты Амореи сочиняли гимны в честь Кефтью и, повторяя одни и те же слова, пели их протяжными голосами, пели в ее честь и стражники на стенах, так что Азиру очень гордился, пылко ее любил и уже редко ходил к другим женам, разве что из вежливости, поскольку это были дочери предводителей племен, населяющих его страну, – он женился на этих девушках для того, чтобы привязать к своему трону их отцов.

Я путешествовал так много и видел столько разных стран, что Азиру чувствовал потребность похвастаться передо мной своей мощью и наговорил много такого, о чем потом, наверное, сожалел. Так я узнал, что именно посланные им подстрекатели напали на меня в Симире, желая бросить меня, как египтянина, в море, и таким образом он узнал о моем возвращении в Сирию. Он очень огорчался случившимся, но говорил:

– Придется разбить головы еще многим египтянам и утопить еще многих египетских стражей, прежде чем Симира и Библ, Сидон и Газа сообразят наконец, что египтяне тоже смертны, что и египетская кровь льется, и если всадить в египтянина нож, то жизнь покинет и его. Ведь сирийские торговцы возмутительно осторожны, их правители трусливы, а народы медлительны, словно волы. Поэтому те, кто расторопнее, должны предводительствовать, показывая пример другим – от этого они только выиграют.

Я спросил у него: зачем ему это нужно и почему он так ненавидит египтян?

Он погладил кудрявую бороду, глядя на меня с хитрой улыбкой, и сказал:

– А кто говорит, что я ненавижу египтян, Синухе? Разве я ненавижу тебя, хотя ты египтянин? В детстве, подобно своему отцу и всем сирийским вельможам, я рос в Золотом дворце фараона, я знаю египетские обычаи, умею читать и писать, хотя учителя таскали меня за мальчишеские вихры и били по пальцам тростниковой тростью чаще, чем других учеников, потому что я был сирийцем. Но я не стал ненавидеть за это египтян, ибо, когда я поумнел, я заимствовал много мудрого – такого, что со временем можно будет обратить против Египта. Я понял там, что для образованных людей все народы одинаковы и нет между ними разницы – ребенок родится на свет голым, будь он сириец или египтянин. И нет народов более героических или более трусливых, более жестоких или более добросердечных, чем любой другой народ, а в каждом народе есть герои и трусы, справедливые и несправедливые – есть они и в Египте, и в Сирии. Поэтому сам властитель или повелитель ни к кому не испытывает ненависти и не видит разницы между народами, но вражда – это мощная сила в его руках, более мощная, чем оружие, ибо без вражды рукам не хватает силы, чтобы поднять оружие. Некогда народ мой владычествовал над всеми народами от моря до моря, в моих жилах течет кровь царей Амореи, поэтому я рожден повелевать. Я делаю все возможное, чтобы разжечь злобу между Сирией и Египтом и раздуть угли, которые разгораются очень медленно, но, вспыхнув однажды, выжгут власть Египта над Сирией. Все сирийские города и племена следует убедить в том, что египтянин более жалок, труслив, жесток, несправедлив, жаден и неблагодарен, чем сириец. Люди должны плеваться, услышав одно только слово «египтянин», должны видеть в нем наглого притеснителя, кровопийцу, грубияна и растлителя детей, только тогда ненависть станет достаточно велика, чтобы сдвинуть горы.

– Но ведь это неправда, как ты сам сказал, – заметил я.

Раскинув руки и улыбаясь, он спросил:

– А что такое правда, Синухе? Всосав в свою кровь то, что я им внушаю, они поклянутся всеми богами в том, что это истина, и не поверят тому, кто назовет это ложью, а убьют его как клеветника. Они должны поверить в то, что они сильнее, справедливее, отважнее всех других народов в мире, поверить в то, что свобода для них дороже жизни, и заплатить за свободу любую цену. Вот чему я их учу, и моей правде уже многие поверили, а каждый уверовавший обращает других – так наступит день, когда земля загорится во всей Сирии. Другая истина заключается в том, что Египет завоевал Сирию огнем и кровью, поэтому огнем и кровью надо изгнать египтян из Сирии.

– А что такое свобода, о которой ты говоришь? – спросил я, испугавшись за Египет и за египетские гарнизоны, ибо это был мой народ.

Он снова развел руками и дружески улыбнулся.

– Свобода – это многозначное слово, одни называют свободой одно, другие – другое, но пока ее нет, это не имеет значения. Чтобы добиться свободы, нужны усилия многих людей, но когда она достигнута, лучше ни с кем ее не делить, а пользоваться самому. Я думаю, что Аморею будут со временем называть колыбелью сирийской свободы. Могу тебе также сказать, что народ, который верит всему, что ему говорят, подобен стаду быков, загоняемому пиками в хлев, или стаду овец, тупо бредущих за бараном, куда бы он ни шел. Я для моего народа – и пика, и баран.

– Сомневаюсь, чтобы ты был особенно большим бараном, – сказал я, – твои речи – опасные речи, услышав их, фараон может послать против тебя военные колесницы и копейщиков, он может разрушить твои стены, а на обратном пути в Фивы повесить тебя вниз головой на корабельной мачте вместе с твоим сыном.

Но Азиру только смеялся в ответ.

– Не думаю, чтобы фараон был мне опасен, я получил из его рук символ жизни и выстроил храм в честь его бога. Он верит мне больше, чем кому бы то ни было в Сирии, больше, чем своим гарнизонам и их предводителям, которые поклоняются Амону. Я покажу тебе нечто, что тебе, наверное, очень понравится.

Он повел меня к стене и показал свисающий вниз головой голый высохший труп, вокруг которого роились мухи.

– Погляди внимательно, – сказал он, – и ты увидишь, что этому человеку было сделано обрезание, ибо он – египтянин. Это налогосборщик фараона, который явился ко мне во дворец выяснять, почему я уже два года не плачу дань. За такую дерзость стражники вдоволь над ним поиздевались, прежде чем повесить вниз головой. Этим я добился того, что египтяне избегают теперь проезжать через землю амореев даже большими группами, а торговцы охотнее платят дань мне, чем им. Ты поймешь, что это значит, если я скажу, что Мегиддо находится под моей властью и слушается меня, а не египетских гарнизонов, которые прячутся в своих казармах, не осмеливаясь выйти на городские улицы.

– Тебе отольется кровь этого несчастного, – сказал я, ужаснувшись. – Когда твой поступок станет известен, тебя ждет страшная кара, ибо со всеми в Египте можно шутить, только не с налогосборщиками фараона.

– Вешая этого человека, я повесил на всеобщее обозрение то, что ты называешь правдой и справедливостью, – сказал Азиру самодовольно. – Это дело уже много раз расследовалось, я с удовольствием измарал немало папируса и глиняных табличек, объясняя его причины, и получил в ответ множество табличек, которые аккуратно сохраняют под номерами, чтобы опять исписать новые таблички, пока из них нельзя будет построить целую стену в свою защиту. С помощью бога Баала я уже до того запутал это дело, что владелец земель в Мегиддо клянет день своего рождения, потому что я беспрестанно досаждаю ему все новыми и новыми посланиями, требуя возмездия за то, что этот налогосборщик оскорбил мое достоинство. С помощью многих свидетелей я объявил его убийцей, вором и похитителем казны фараона. Я доказал, что он преследовал женщин во всех селениях, и рассказал, как он оскорблял сирийских богов и плеснул воду на алтарь Атона в моем городе, что делает мой поступок в глазах фараона безупречным. Видишь ли, Синухе, закон и право, вписываемые в глиняные таблички, медлительны и запутанны и запутываются тем больше, чем выше растет стопка табличек на столе у судей, так что никакая сила в конце концов не сумеет разобраться в том, что справедливо, а что – нет. В этом деле я сильнее египтян, а скоро буду сильнее и во многих других делах.

Азиру рассказал мне еще много другого, похваляясь своим мудрым царствованием и хитростью, он уверял меня, что оставит в наследство маленькому сыну столько корон, сколько пальцев у него на руках и на ногах. Он поучал меня:

– Если у тебя есть противник, которого ты хочешь одолеть, никогда не забывай, что это для тебя главное, и всегда держи это дело перед глазами. Говори о нем только неправду, истолковывай ложно все его поступки, благородство называй коварством, дружелюбие – фальшивым, милосердие – притворным. Если он силен и предлагает тебе помериться с ним силами, согласись, чтобы добраться до его горла, объединись с его врагами, натрави на него всех, кого можешь, но позаботься о том, чтобы после победы над ним ты сам смог ограбить его дом и оставить всех других с носом. Если у тебя много врагов, оболги их друг перед другом, рассорь и втрави в войну между собой, а сам расправляйся с ними по одному, уверяя в это время остальных в своей дружбе и заставляя хорошо думать о тебе, пока не одолеешь всех. Этому искусству управлять я научился у египтян, ибо с его помощью они покорили когда-то Сирию.

Мое возмущение и нежелание соглашаться с ним очень забавляли Азиру, он дразнил меня, говоря:

– Если бы в твоих жилах текла царская кровь, ты бы понимал это все без объяснений, ты впитал бы это с молоком матери, но ты рожден не повелителем, как я, а повелеваемым, и поэтому тебе противны мои речи.

Так я провел несколько дней у Азиру и не чувствовал к нему ненависти, ибо он был моим другом, а его дружба покоряла и была щедрой, и его смех заставлял смеяться всех вокруг. Его отцовская гордость и нежность к сыну тоже были забавны и ребячливы, резко отличаясь от присущего ему коварства. Хотя его слова диктовались рассудком, я знал, что его сердце, всегда готовое горячо вспыхнуть, настолько же больше рассудка, насколько он сам во всем – в беседах, шутках и поступках больше всех окружающих. Я опять врачевал его зубы и снова покрыл золотом те, на которых оно уже поистерлось, так что рот его в иссиня-черной бороде вновь засверкал, подобно солнцу, и его подданные чтили его больше прежнего.

Но чем больше он говорил, тем чаще мне вспоминался Хоремхеб – обоих отличало мужество, оба были прирожденными воинами, но Азиру, старший из них, руководствовался сирийскими традициями. Я не верил тому, что с их помощью можно управлять большими народами, а считал, что поведение и планы Азиру унаследованы от предков и родились в те времена, когда Сирия напоминала шипящее змеиное гнездо с бесчисленными маленькими царьками, которые боролись друг с другом за власть и убивали друг друга, пока Египет не утихмирил Сирию, а сыновья ее царей не получили воспитание в Золотом дворце фараона и не стали образованными людьми. Я пытался ему объяснить, как неправильно он судит о могуществе и богатстве Египта, и предостерегал, чтобы он не очень-то пыжился от гордости, ибо кожаный мешок тоже раздувается, если надуть его воздухом, но стоит проткнуть в нем дырку, как он съеживается и становится ничтожным. Однако Азиру лишь смеялся в ответ, сверкая золотыми зубами и приказываяя потчевать меня все новыми и новыми порциями жареной баранины на серебряных блюдах, похваляясь таким образом своим богатством.

В рабочей комнате Азиру действительно было много глиняных табличек, и посланцы доставляли ему письма из всех сирийских городов. Он получал глиняные таблички и от хеттского царя, и из Вавилона, и хотя не показывал мне, что они ему писали, не похвастаться их письмами все-таки не мог. Он с интересом расспрашивал меня о земле хеттов и о Хаттушаше, но я понял, что он знает о хеттах столько же, сколько и я. Заметив, что к нему являлись и хеттские послы, которые вели беседы с ним, с его воинами и военачальниками, я спросил его:

– Лев и шакал могут объединиться ради добычи, но видел ли ты когда-нибудь, чтобы шакал получал лучшие куски?

Он рассмеялся, сверкнув золотыми зубами, и сказал:

– Я жажду знаний не меньше тебя, но из-за государственных дел не могу путешествовать, подобно тебе, который ни за что не отвечает и свободен как птица небесная. Я думаю, нет ничего плохого в том, что хеттские военачальники учат моих воинскому искусству, ибо у них есть новое оружие и военный опыт, которого мы не имеем. Это полезно и фараону, ибо, если начнется война, Сирия, как и прежде, станет щитом Египта на севере, и этот щит частенько бывал запачкан кровью, о чем мы не забудем, когда придет время подводить счета между Сирией и Египтом.

При словах о войне я снова вспомнил Хоремхеба и сказал:

– Я уже слишком долго пользовался твоим госстеприимством и хочу вернуться в Симиру, если ты предложишь мне носилки, ибо в твои ужасные воинские колесницы я больше никогда не встану, пусть мне лучше сразу размозжат голову. Но Симира стала для меня неуютной, и, как египтянин, я, пожалуй, уже выпил достаточно крови из бедной Сирии, поэтому хочу вернуться в Египет, как только подвернется подходящее судно. Так что мы, наверное, долго не увидимся, а может быть, никогда и не встретимся, ибо воспоминание о воде из Нила до сих пор сладостно для меня, и я, пожалуй, соглашусь пить ее до конца жизни, достаточно повидав зла и получив его уроки еще и от тебя.

Азиру сказал:

– Завтрашний день никому не ведом, а катящийся камень не обрастет мхом, и беспокойство, которое таится в твоих глазах, вряд ли позволит тебе долго задерживаться в любой стране. Но выбери себе какую хочешь жену из моего народа, я построю тебе дом в своем городе, и ты не пожалеешь, если останешься здесь заниматься своим искусством.

Я ответил ему в шутку:

– Страна амореев – самая несправедливая и ненавистная для меня страна, и ваш Баал мне омерзителен, а от женщин разит козлятиной. Поэтому я ненавижу Аморею и разобью голову всякому, кто скажет что-нибудь хорошее об этой стране, и сделаю еще много другого, чего сейчас не хочу перечислять, потому что не помню, но запишу на многих глиняных табличках, что ты изнасиловал мою жену и украл у меня быков, которых у меня никогда не было, занимался колдовством и многим другим, а когда тебя повесят вниз головой, я ограблю твой дворец, унесу золото и куплю на него сто раз по сто кувшинов вина, чтобы выпить его в твою память.

Смех Азиру раскатывался по залам дворца и золотые зубы сверкали в кудрявой бороде. Таким я часто вспоминал его, когда наступили черные дни, но расстались мы друзьями, он дал мне носилки и сделал много подарков, а его воины доставили меня в Симиру, чтобы по дороге никто не оскорбил меня за то, что я египтянин.

В воротах Симиры над моей головой стремглав пролетела ласточка, и мне стало беспокойно, и улицы начали жечь подошвы моих ног, поэтому, добравшись до дому, я сказал Каптаху:

– Собери вещи и продай этот дом, ибо мы поплывем обратно в Египет.

Но Каптах возразил мне:

– Это был бы для меня день большого счастья, если бы у тебя не было удивительной способности всегда подмешивать полынь в чашу радости. Я уже не могу сосчитать, сколько лет назад я в последний раз пил нильскую воду, и по спине моей ползут мурашки, когда я думаю о фиванских домах увеселений и кабачках, особенно об одном из них – о маленьком кабачке на пристани, он называется «Крокодилий хвост» и наречен так потому, что хозяин утверждает, будто благодаря колдовству его вино становится таким же крепким, как удар крокодильего хвоста. То, что он говорит правду, я сам не раз испытал на себе, но сейчас мне некогда рассказывать об этом подробнее. Хочу только сказать, что не могу следовать за тобой, если ты и в самом деле в своем безумии собираешься возвращаться в Египет морем, когда мы наконец достигли так многого и могли бы спокойно доехать посуху, без риска утонуть в соленых волнах. Как тебе известно, я поклялся, что никогда больше не ступлю на палубу корабля, и негоже мне нарушать клятву, ибо скарабей может на меня разгневаться, и мы потеряем удачу.

Я напомнил Каптаху о невероятных мучениях, которые выпали на его долю, когда он ехал верхом на муле, и он задумался. Я напомнил ему также, что вся Сирия дышит ненавистью к египтянам и что поэтому, путешествуя по земле, мы можем встретиться с большими неприятностями, чем на море. Каптах зачесал в затылке, долго думал и наконец сказал:

– Господин мой, обещаешь ли ты мне, что мы поплывем на таком корабле, который не будет удаляться от берегов, и земля не исчезнет из виду; такое судно, правда, идет медленнее, но зато оно заходит во множество гаваней, в которых, наверное, много разных диковин и каких-нибудь особенных кабачков. Если так, я сяду с тобой на судно, но как-нибудь так, чтобы мне не ступать на его палубу. Лучше всего мне, наверное, напиться допьяна, чтобы ты велел отнести меня на корабль и поил меня там всю дорогу: если я не смогу удержаться на ногах – то тем самым обойду свою клятву, не нарушая ее.

Я одобрил все его предложения, кроме последнего. Я хотел увидеть приморские города Сирии, чтобы узнать, повсюду ли распространилась ненависть к Египту, и рассказать об этом Хоремхебу. Итак, Каптах продал наш дом, а я собрал все, что заработал, и уехал из Сирии богачом. Каптаха я велел отнести на судно и держал его там, привязав к постели как больного, чтобы он не нарушил своей клятвы.

3

Не стану много рассказывать о нашем обратном пути в Египет – он вспоминается мне словно мираж или беспокойный сон. Когда я наконец сел на корабль, чтобы вернуться в черную землю и еще раз увидеть Фивы, город моего детства, душа моя наполнилась такой острой и мучительной тоской, что я не мог ни стоять, ни сидеть, ни лежать на месте, а бродил взад-вперед по узкой палубе, обходя свернутые циновки и тюки с товарами, которые все еще источали запахи Сирии. День за днем я все нетерпеливее ожидал увидеть вместо гористых берегов плоскую, одетую в зеленый тростник землю. Когда судно останавливалось у причалов прибрежных городов на целый день, меня уже не тянуло знакомиться с городами или собирать о них сведения и рев ослов на берегу, смешанный с криками торговцев рыбой и жужжанием чужих языков, не отличался для меня от шума моря.

В долины Симиры вновь пришла весна, с моря горы казались красными, как вино, по вечерам пенящаяся у берегов морская вода окрашивалась светлой зеленью, на узких улочках городов шумели и громко кричали жрецы Баала, до крови раня свои лица кремневыми ножами, а женщины с горящими взорами и растрепанными волосами тащили вслед за ними деревянные повозки. Но все это я уже много раз наблюдал, их варварские обычаи и грубое возбуждение были мне отвратительны – в моих глазах брезжило видение родины. Я думал, что сердце мое уже окаменело, что я уже свыкся со всеми обычаями и религиями, что понимаю людей всех цветов кожи, никого не презирая, имея лишь одну цель – собирать знания, но возвращение в черную землю словно пламя растопило мне сердце. Подобно чужим одеждам спали с меня мысли об увиденных землях, и я снова ощутил себя египтянином, почувствовал тоску по запаху жареной в жиру рыбы, плывущему вдоль фиванских переулков в вечерние часы, когда женщины разжигают огонь в очагах перед своими глинобитными хижинами; затосковал по вкусу египетского вина и нильской воды с привкусом плодородного ила, по шелесту папирусного тростника на весеннем ветру, по распускающемуся у берегов реки лотосу, по пестрым колоннам храмов с их вечными надписями, по рисуночному письму и священному дыму, возносящемуся между каменными колоннами святилищ, – так безумно было мое сердце.

Я возвращался домой, хотя дома у меня не было, да и на всей земле я был чужестранцем. Я возвращался домой, и прошлое уже не ранило меня, ибо время и знания словно песок пустыни засыпали горькие воспоминания. Я уже не чувствовал ни стыда, ни скорби, только беспокойная тоска грызла мое сердце.

Позади осталась богатая, плодородная, шипящая злобой и жаждой власти Сирия. Наше судно проплыло мимо красных берегов Синая, и, хотя была еще только весна, ветер пустыни высушил и обжег нам лица. А утром, когда волны стали желтыми и вдали показалась тонкая зеленая полоска земли, моряки опустили в море глиняные кувшины на кожаных ремнях и подняли на палубу воду, которая уже не была соленой, в ней чувствовался илистый привкус вод вечного Нила. Ни одно вино не казалось мне таким прекрасным, как эта илистая вода, которую достали из моря вдали от берега. Но Каптах сказал:

– Вода остается водой даже в Ниле. Потерпи, господин мой, дай добраться до хорошего кабачка с пенистым и прозрачным пивом, которое не надо цедить через тростинку, чтобы не проглотить зерна. Только тогда я поверю, что мы в Египте.

Его дерзкие речи оскорбили меня, и я ему пригрозил:

– Подожди, Каптах, скоро я возьму в руки гибкую палку, которую можно срезать только в тростниках, и тогда ты воистину поверишь, что вернулся домой.

Но Каптах не обиделся, а только умилился. На глаза его навернулись слезы, подбородок задрожал, он поклонился мне, опустив руки к коленям, и сказал:

– Поистине, господин мой, у тебя дар найти нужные слова в нужное время, ибо я уже забыл, как сладостен удар гибкой тростниковой палки по заду и по ногам. Ах, господин мой Синухе, эту радость я желал бы пережить и тебе, ибо она говорит о жизни в Египте лучше, чем жертвенный дым в храме и крик уток в тростниках, она напоминает, что каждому положено именно его место на земле и ничто не меняется с течением времени. Поэтому не удивляйся моим словам и моей растроганности, ибо только сейчас я чувствую, что действительно возвращаюсь домой, увидев столько незнакомого, непонятного и презренного. О, благословенная тростниковая палка, ставящая каждого на свое место, ты разрешаешь все трудности, ничто не может сравниться с тобой!

Поплакав немного от умиления, Каптах принялся смазывать скарабея, но я заметил, что он не взял при этом того дорогого масла, которым пользовался прежде, – ведь берег был уже близко, а в Египте он, очевидно, собирался управиться с помощью собственной хитрости. Лишь войдя в большую гавань Нижнего Египта, я понял, как мне надоел вид пестрых широких одежд, кудрявых бород и толстых тел. Жилистые носильщики, их набедренные повязки, бритые подбородки и говор, запахи их пота, ила и тростника, запах гавани – все было иным, чем в Сирии, все было знакомым, и мои сирийские одежды показались мне тесны, и тело мое уже не могло в них дышать. Отделавшись от писцов и начертав свое имя на многих папирусах, я торопливо пошел купить себе новую одежду, и после всех шерстяных облачений тонкий лен обласкал мое тело. Но Каптах решил и дальше называть себя сирийцем, боясь, что его имя все еще значится в списках беглых рабов, хотя я приобрел у симирских чиновников глиняную табличку, которая удостоверяла, что он родился в Симире и что я купил его там законным образом.

Потом мы с вещами пересели на речное судно, плывущее к верховьям реки. Дни проходили за днями, и мы снова привыкли к Египту, по обе стороны реки сохли после разлива поля, и медлительные волы тащили деревянные плуги, а землепашцы шли вдоль борозды, склонив головы набок и бросая зерна в мягкий ил. Ласточки стремглав пролетали над медленно текущей водой и нашим судном, они беспокойно кричали, собираясь зарываться в ил на самое жаркое время года. По берегам Нила дугами поднимались пальмы, низкие глинобитные хижины селений стояли в тени высоких смоковниц, судно подходило к причалам больших и маленьких городов, и не было такого кабачка, куда Каптах не поспешил бы первым промочить горло египетским пивом, похвастаться своей значительностью и рассказать невероятные истории о наших путешествиях и о моем искусстве, а носильщики слушали его, смеясь и призывая на помощь богов. Каптах так спешил, что часто оказывался на берегу еще до того, как судно успевало причалить, но когда я ругал его за это, он говорил:

– Господин мой, только сейчас я заметил, какую невыносимую и мучительную жажду заработал за время наших путешествий. Будто пыль со всех стран, городов и дорог щиплет мне горло, и я еще не нашел такого сорта пива, которое лучше всего смыло бы ее. Поэтому не ругай, а лучше похвали меня за то, что я так усердно, не жалея трудов, занимаюсь с каждым кабачком, отыскивая питье, которое избавило бы меня от моей хворости, потому что она со временем могла бы стать очень накладной для тебя, господин мой. Я делаю это только ради твоих интересов, и ты не ругай меня за мое нетерпение, ведь чем выше по реке мы поднимаемся, тем ужаснее становится моя мучительная жажда, так что мне иногда даже думать об этом страшно. Ты должен также помнить, что, рассказывая о чудесных исцелениях, которых ты добился в дальних странах, названий которых эти олухи даже не слыхивали, я забочусь о том, чтобы слава твоя летела впереди тебя. К тому же благодаря разговорам я знакомлюсь со множеством богов – никогда бы не поверил, что в Египте их так много. Каждый день слышу об одном или двух весьма известных богах, вовсе неведомых мне раньше, хотя этим простофилям я, конечно, в том не признаюсь. Честь и хвала нашему скарабею, но теперь было бы совсем неплохо найти какого-нибудь подходящего бога, которому можно поклоняться, чтобы слыть благочестивым и заслужить уважение людей.

– Ты знаешь мое мнение о богах, – скзал я ему, – и я не думаю, что боги, которых ты находишь в разноцветных пивных кувшинах, заслуживают особой чести. К тому же что-то я не помню, чтобы хоть в одной из дальних стран питье было тебе не по вкусу, ты везде объяснял свою жажду какими-нибудь новыми причинами, так что не удивляйся, если мне однажды надоест твоя болтовня.

– Ах, господин мой, – сказал Каптах опечаленно. – Ты удивительо умеешь всего в нескольких словах привести столько неверных доказательств, что мне потребовался бы целый день для их опровержения. Что касается твоего отношения к богам, то в это я не хочу вмешиваться, я просто постараюсь сам уладить наши отношения с ними к твоей пользе, чтобы ты не приобрел славу безбожника, ибо это со временем помешало бы тебе заниматься врачеванием. Я не стану спорить с тобой о могуществе богов, которых нахожу в пивных кувшинах или, вернее, в их окружении, но тебе придется признать, что среди них есть очень заманчивые, знакомство с которыми никак не может принести вреда. Вот, например, вчера я узнал о боге, оберегающем женщину от опасности понести в своем чреве ребенка, если она не хочет этого по особым причинам, которые мне не стоит сейчас перечислять. Это просто удивительно, ведь обычно боги меряются друг с другом силами в сотворении чудес, и каждый жрец похваляется, что именно его боги помогают женщинам заводить детей. Поэтому я сначала даже верить не хотел в то, что такой бог вообще существует, но женщина, которая мне о нем рассказывала, была в этом так уверена, что, раздразненная моим сомнением, показала амулет, который она носит на шее, и предложила самому попробовать – помогает он или нет. Она отвела меня в свою хижину, и я сделал все, что мог, чтобы убедиться в правдивости ее слов, но убедиться, конечно, не успел, ибо наше судно уже к вечеру продолжило путь, и я не мог остаться ждать, чтобы выяснить, родит она ребенка или нет. Знаю только, что она утащила у меня всю медь, которую я захватил с собой.

– Каптах, Каптах, – укорил я его, – сколько раз тебе повторять, что я не хочу слушать глупостей?

Но он все-таки продолжал:

– Да ведь я о богах, а не об этой меди, которой мне совсем не жалко, женщина-то была простая, приветливая и на вид совсем не дурна. Что же касается моей жажды, которая так тебя сердит, то тебе, господин мой, следовало бы ее благодарить, ибо без нее ты был бы бедняком, и вороны, наверное, уже клевали бы твой череп у какой-нибудь дороги. Не забывай, что, подобно тому как корабельный бог капитана безошибочно направляет судно в гавань, моя жажда всегда приводила меня в общество таких людей, от которых я слышал множество полезного для тебя. Поэтому тебе не следует поносить мою жажду, а будь ты немного благочестивее, ты, может быть, увидел бы в ней даже нечто божественное.

Я повернулся спиной к Каптаху и ушел от него – спорить с ним было бесполезно. Наше судно плыло по пустынной части реки, и на песчаных отмелях, греясь под солнцем, неподвижно лежали старые крокодилы, в разинутые пасти которых бесстрашно залетали маленькие птички, выклевывая из их зубов остатки пищи. В ту ночь я слышал сквозь сон рев бегемота в камышах, а утром вокруг корабля летали целые стаи красных, похожих на цветы птиц. Я был снова в Египте, на своей родине, но, привыкнув к этой мысли, к тому, что мощный Нил катит за бортом свои воды, я снова почувствовал себя одиноким чужестранцем в мире, и сердце мое охватила такая тоска и такое чувство бесцельности, что я спустился вниз и лег на свою циновку, чтобы не смотреть больше вокруг и не разговаривать с людьми, как я делал это в первые дни нашего путешествия. Я понял, что ничего не изменилось бы, останься я в любом городе на берегу Нила, где можно было бы купить дом и заняться врачеванием. Но надо было встретиться с Хоремхебом, и эта причина была не хуже любой другой, чтобы продолжать путь в Фивы.

Так я снова увидел на восточном небосклоне три горные вершины, вечно охраняющие Фивы. На берегах стали чаще попадаться селения бедняков, в городах глинобитные хижины перемежались с богатыми кварталами, пока не показались мощные, словно горы, стены; потом я увидел крышу большого храма и его колоннаду, окружающие их многочисленные постройки и священный водоем. На западе, распростершись до самых гор, лежал Город мертвых, где на фоне желтых скал сверкали белизной гробницы фараонов и колоннада храма великой царицы держала на себе целое море еще цветущих деревьев. За горами раскинулась заповедная долина с ее змеями и скорпионами, а в ее песке, у ног великого фараона, покоились отец мой Сенмут и мать моя Кипа – их иссохшие тела, зашитые в воловью шкуру, нашли там вечное прибежище. Но дальше, на юге, на берегу Нила, среди садов и высоких стен поднимался легкий, отливающий синевой Золотой дворец фараона. Не там ли живет мой друг Хоремхеб, – думал я про себя.

Судно причалило к знакомой каменной пристани, все здесь было по-прежнему, ни одного нового перекрестка не появилось там, где я провел свое детство, не подозревая, что, возмужав, разорю жизнь своих родителей. Самые горькие воспоминания стали проступать сквозь песок времени, мне захотелось спрятаться и закрыть лицо, и я не почувствовал радости, хотя шум большого города снова окружил меня, и в глазах людей, в их быстрых, беспокойных движениях я снова почувствовал горячку Фив. У меня не было никаких планов, связанных с моим возвращением, я оставил все решения до встречи с Хоремхебом, полагая, что все будет зависеть от его положения при дворе фараона. Но едва я ступил на камни причала, как во мне родилось решение, которое не предвещало мне за все собранные знания ни славы врачевателя, ни богатства, ни щедрых подарков – всего того, что я до этой минуты предполагал найти на родине, – я понял, что хочу тихой простой жизни, посвященной исцелению страждущих бедняков. И едва я увидел это свое будущее, как меня наполнил странный покой, свидетельствующий о том, что человеку неведомо его собственное сердце, хотя мне казалось, что я его хорошо знаю. Никогда раньше я не думал ни о чем подобном, но, может быть, мое решение созрело в результате всех моих испытаний. Едва я услышал вокруг себя шум Фив и почувствовал прикосновение ног к раскаленным на солнце камням гавани, как мне показалось, что я снова стал ребенком и серьезными любознательными глазами слежу за работой отца своего Сенмута, принимающего больных у себя в рабочей комнате. Поэтому я разогнал носильщиков, которые, крича и отталкивая друг друга, налетели на меня, и сказал Каптаху:

– Оставь наши вещи на судне и скорее купи мне любой дом поблизости от порта в бедной части города, неподалеку оттуда, где стоял дом моего отца до того, как его разобрали. Сделай это быстро, чтобы я уже сегодня мог туда переехать и завтра начать врачевание.

У Каптаха отвисла челюсть, лицо сделалось совершенно пустым – он думал, что мы сначала остановимся в самом лучшем доме для приезжающих, где нас будут обслуживать рабы. Но впервые случилось так, что он не возразил ни слова, а, поглядев на меня, закрыл рот и ушел опустив голову. В тот же вечер я поселился в бывшем доме медника, стоявшем в квартале бедняков, мои вещи перенесли туда с судна, и я расстелил свою циновку на глиняном полу. Перед глинобитными хижинами, как прежде, горели костры, и чад тушеной в жиру рыбы плыл над всем нищим, грязным и больным кварталом; чуть попозже у домов увеселений зажглись лампы, в кабачках, смешиваясь с возгласами пьяных моряков, загремела сирийская музыка, а небо над Фивами окрасилось розоватым отсветом бесчисленных огней центральной части города. Я снова был дома, пройдя множество запутанных дорог и стран в попытках уйти от самого себя.

4

На следующее утро я сказал Каптаху:

– Достань простую, без рисунков и украшений, табличку врачевателя на дверь моего дома и, если кто-нибудь обо мне спросит, не говори о моей славе и званиях, скажи только, что врачеватель Синухе принимает больных, в том числе и бедных, и получает с каждого подарки по его средствам.

– И бедных? – перепросил Каптах, неподдельно ужаснувшись. – Ох, господин мой, уж не заболел ли ты? Может, ты испил болотной воды или тебя ужалил скорпион?

– Делай как я велю, если хочешь остаться со мной, – сказал я. – Но если тебя не устраивает этот скромный дом и если запах бедности терзает твое утончившееся в Сирии обоняние, можешь уходить или оставаться, как пожелаешь. Я думаю, что ты накрал у меня достаточно, чтобы купить себе собственный дом и взять жену, если тебе этого захочется. Я нисколько не возражаю.

– Жену?! – воскликнул Каптах, еще более ужасаясь. – Ты и вправду болен, господин мой, и голова у тебя горячая. Зачем мне жена, которая неволила бы меня и по возвращении из города принюхивалась бы – не пахнет ли от меня вином, а утром, когда я просыпался бы с головной болью, она стояла бы возле меня с палкой в руках и полным ртом брани. Зачем мне в самом деле жениться, когда любая рабыня ублаготворит меня не хуже, но об этом я тебе уже говорил. Нет сомнения, что боги наказали тебя безумием, и меня это вовсе не удивляет, ведь я знаю, что ты думаешь о них, но ты – мой господин, и твой путь – это мой путь, и твое наказание – это мое наказание, хоть я и думал, что дождался наконец покоя и отдыха после всех ужасных мучений, на которые ты меня обрек, не говоря уже о путешествии по морю, о чем я даже вспоминать не хочу. Если ты можешь спать на тростниковой подстилке – и мне ее достаточно, к тому же в этой бедности есть и преимущество: кабачки и дома увеселений – рукой подать отсюда, даже «Крокодилий хвост», о котором я тебе говорил, тоже здесь поблизости. Надеюсь, ты меня простишь, если я сегодня же отправлюсь туда и напьюсь, потому что все это для меня – большое потрясение, и мне нужно как-нибудь встряхнуться. Правда, глядя на тебя, я всегда опасаюсь чего-нибудь плохого, хотя никогда не могу угадать заранее, что ты скажешь или сделаешь, так как ты думаешь и делаешь все не так, как разумные люди, но этого я все-таки от тебя не ожидал. Только безумец прячет драгоценный камень в куче навоза, а ведь ты поступаешь именно так, пряча в мусоре свои знания и умения.

– Каптах, – сказал я, – каждый человек родится на свет голым, и болезнь не различает бедняков и богатых, египтян и сирийцев.

– Наверное, это так, но между подарками, которые они приносят врачевателю, большая разница, – сказал Каптах очень резонно. – Мысль твоя, конечно, красива, и я ничего не имел бы против нее, если бы ей стал следовать кто-то другой, а не ты, раз теперь после всех наших мучений мы могли бы беззаботно прыгать на золотых ветвях. Эта твоя мысль скорее подобает рабу, и тогда она была бы понятна, я и сам в молодости думал иногда так же, пока палка не образумила меня.

– Чтобы для тебя не было больше неожиданностей, – добавил я, – скажу тебе еще, что через какое-то время, если мне попадется брошенный ребенок, я возьму его и выращу как собственного сына.

– Зачем? – растерялся Каптах. – Ведь при храме есть дом для брошенных детей, где некоторых из них обучают на младшего жреца, а других делают скопцами, и в женских покоях фараона или знати им выпадает такая блестящая жизнь, о которой их матери и мечтать не могли. С другой стороны, раз тебе хочется сына, что само по себе понятно, то нет ничего проще, если только тебе по глупости не вздумается разбить горшок с чьей-нибудь чужой женой, от чего могли бы возникнуть одни неприятности. Коли не хочешь покупать себе рабыню, можешь соблазнить какую-нибудь бедную девушку, она будет только рада и благодарна, когда ты потом возьмешь ребенка себе, а ее освободишь от позора. Но от детей много забот и печалей, а радость, которую они приносят, наверное, сильно преувеличена, хотя на этот счет я ничего не могу сказать, поскольку никогда не видел своих детей, хотя у меня есть все основания полагать, что в разных концах света их наберется целая куча. Ты сделал бы умнее, если бы сегодня же купил себе какую-нибудь молодую рабыню, которая и мне помогала бы, а то ноги мои стали плохо бегать, а руки по утрам трясутся после всех пережитых мучений, так что мне уже трудно содержать в порядке дом и готовить пищу, тем более что ночами мне не спится в заботах о помещении твоего золота.

– Об этом я не подумал, Каптах, – сказал я. – Покупать рабыню я не хочу, но ты найми себе слугу на мои средства, ты это вполне заслужил. Если останешься в моем доме, разрешаю тебе за твою верность уходить и приходить когда хочешь, я уверен, что благодаря твоей жажде ты можешь доставлять мне много полезных сведений. Сделай же как я сказал и не спрашивай больше, ибо мое решение сильнее меня, и я не могу его менять.

Сказав так, я вышел из дому, чтобы разузнать о своих друзьях. В «Сирийском кувшине» я спросил про Тутмеса, но там был новый хозяин, который ничего не мог сказать о бедном художнике, кормившемся рисованием кошек для богатых людей. Расспрашивая о Хоремхебе, я дошел до воинских казарм, но там было пусто. Во дворе не было боровшихся друг с другом воинов, и никто не метал копья, стараясь попасть в мешки с тростником, как бывало раньше; из-под навеса кухни от больших котлов не шел пар – везде было пусто. Неразговорчивый сардан – младший офицер – глядел на меня, ковыряя пальцем ноги песок, его темное лицо было костлявым и не блестело от масла, но он сразу поклонился мне, когда я спросил о Хоремхебе, военачальнике фараона, который несколько лет назад воевал с хабири в Сирии, на границе с пустыней. Хоремхеб по-прежнему главный военачальник фараона, ответил мне сардан на ломаном египетском языке, но уже несколько лун назад он отправился в землю Куш, чтобы распустить тамошние гарнизоны и уволить воинов, а о его возвращении известий еще нет. Желая развеять печаль сардана, я дал ему кусок серебра, и он так этому обрадовался, что забыл о своем достоинстве, заулыбался и от растерянности выругался именем какого-то неизвестного мне бога. Когда я собрался уходить, он удержал меня за рукав и беспомощно указал на пустой двор.

– Хоремхеб – большой человек, он понимает воинов и сам воин, он не знает страха, – сказал сардан. – Хоремхеб – лев, а фараон – безрогий козел. В казармах пусто, нам ничего не платят, ничем не кормят. Мои товарищи ходят по селеньям и просят милостыню. Чем это кончится – не знаю. Да благословит тебя Амон за твое серебро, добрый человек. Я уже много лун не пил вина. Живот мой полон печали. Меня выманили из родной деревни, надавали много обещаний. Египетские вербовщики ходили из хижины в хижину и говорили: будет много серебра, много женщин, много вина. А теперь? Ни серебра, ни вина, а женщины… – Он плюнул, выражая свое презрение, и мозолистой пяткой втер плевок в землю. Это был очень печальный сардан, и я огорчился за него, ибо из его слов понял, что фараон забросил своих воинов и распускал отряды, с трудом собранные в других странах во времена его отца. Тут я вспомнил старого Птахора и, желая узнать, где и как он живет, подавил свои чувства, отправившись в храм Амона и в Дом Жизни, но там мне сказали, что трепанатор фараона умер и похоронен в Городе мертвых уже больше года назад. Так я и не нашел в Фивах ни одного друга.

Поскольку я был возле храма, я вошел в него и снова оказался в знакомом мне священном сумраке, где чувствовался запах жертвенного дыма, окутывающий пестрые, украшенные письменами каменные колонны, и где в вышине сновали ласточки, влетая в храм сквозь каменные решетки окон. Но и в храме, и во дворе, и в бесчисленных храмовых лавочках, и в мастерских – везде было пусто, не слышалось прежнего шума. Жрецы в белых одеждах, с бритыми, блестящими от масла макушками испуганно посматривали на меня, люди во дворе говорили тихо и оглядывались, словно боясь, что их подслушивают. Прежний, начинавшийся с раннего утра и похожий на шелест тростника шум, который мне так хорошо помнился со времен ученья, сменился теперь почти полной тишиной. Я не любил Амона, но сердце мое невольно охватила странная печаль, как всегда, когда человек вспоминает безвозвратно ушедшую юность, какой бы она ни была – плохой или хорошей.

Выходя на улицу мимо гигантских каменных изваяний фараонов, я заметил, что совсем рядом с великим храмом вырос новый – мощный и такой странный по форме, какого я никогда прежде не видел. Вокруг него не было стен, и, войдя в храм, я увидел, что колонны окружают открытый двор, где на алтарь возложены колосья, цветы и фрукты. На большой стоячей фреске круглый Атон простирал бесчисленные лучи над приносящим жертвы фараоном, каждый луч заканчивался благославляющей рукой, и в каждой руке был изображен символ жизни. Жрецы в белых одеждах с невыбритыми волосами были по большей части юношами, их лица пылали восторгом, когда они пели священный гимн, слова которого я уже однажды слышал в далеком сирийском городе Иерусалиме. Но больше жрецов и фресок на меня подействовали сорок громадных колонн, на каждой из которых была высечена неестественно склоненная и взирающая на посетителя фигура молодого фараона со скрещенными на груди руками, держащими жезл и бич.

Фигуры на колоннах изображали фараона – я узнал его пугающе-страстное лицо и хилое широкобедрое тело с тощими руками и ногами. Меня изумила смелость мастера, создавшего эти фигуры, ибо если мой друг Тутмес когда-то тосковал о правдивом искусстве, то тут оно представало в страшной, почти беспощадной правдивости. Все недостатки фигуры фараона – его разбухшие бедра, тонкие щиколотки, тощую нервную шею художник безжалостно подчеркнул, точно они имели какое-то тайное божественное значение. Но страшнее всего было лицо – непомерно длинное, с разбегающимися бровями и выступающими скулами, со странной насмешливо-мечтательной улыбкой толстых губ. Тогда как у храма Амона сидели огромные каменные фараоны – величественные и богоподобные, здесь с сорока колонн, окружающих алтарь Атона, на посетителя глядел разбухший жалкий человек, но он видел дальше всех остальных людей, и весь его окаменевший облик выражал напряженную страсть, восторженную усмешку.

Когда я увидел эти каменные колонны, все во мне содрогнулось, ибо Аменхотеп IV впервые предстал мне таким, каким он, может быть, сам себя видел. Ведь я встретил его больным, слабым, терзаемым святым недугом, и в своей преждевременной мудрости хладнокровно разглядывал его глазами исследователя и врачевателя, принимая его слова за бред больного. Теперь я увидел его таким, каким, может быть, ненавидя и любя его одновременно, увидел его художник, равного которому по дерзости Египет еще никогда не знал, ибо если бы кто-нибудь раньше отважился изобразить фараона таким, его бы уничтожили и повесили на стену вниз головой.

В этом храме народу тоже было немного. В некоторых мужчинах и женщинах я по одеяниям из царского льна, тяжелым воротникам и золотым украшениям узнал придворных. Простой народ слушал пение жрецов с явным недоумением – жрецы пели новые гимны, смысл которых трудно было понять. Слова этих гимнов отличались от старых, исполняющихся уже около двух тысяч лет со времен создания пирамид, ухо благочестивого человека привыкло к ним с детства, он узнавал их и понимал сердцем, если даже не задумывался над смыслом слов, который, может быть, и вообще уже был утрачен в результате бесчисленных ошибок и изменений, допущенных исполнителями и писцами на протяжении многих поколений.

Когда гимн кончился, очень старый человек в одежде землепашца почтительно подошел к жрецам, чтобы купить за сходную цену какой-нибудь оберегающий от несчастий амулет или кусочек папируса с магическими письменами. Жрецы сказали ему, что здесь такие предметы не продаются, ибо Атон не нуждается ни в амулетах, ни в письменах, а приближается к каждому верящему в него человеку, не требуя ни жертвоприношений, ни даров. Услышав это, старик очень рассердился и ушел, бормоча проклятия дурацким обманщикам, а потом я увидел, как он входит в старые знакомые ворота храма Амона.

Какая-то торговка рыбой подошла к жрецам и спросила, доброжелательно глядя им в глаза:

– Неужели никто не приносит в жертву Атону овец или быков, чтобы вам немного подкрепиться мясом, очень уж вы, бедняжки, исхудали. Если ваш бог такой сильный и могучий, как говорят, – будто даже могущественнее Амона, хотя я в это и не верю, – то его жрецы должны бы толстеть и лосниться от жира. Я простая женщина и многого не понимаю, но я от всего сердца желаю вам есть побольше мяса и жира.

Жрецы посмеивались и перешептывались, как озорники-мальчишки, пока старший из них не сделался серьезен и не сказал женщине:

– Атон не нуждается в кровавых жертвах, и не надо в его храме поминать Амона, ибо Амон – ложный бог, его трон скоро упадет и храм рухнет.

Женщина пошла прочь, сплюнула по дороге, сделала священный жест в честь Амона и торопливо произнесла:

– Это ты сказал, а не я, пусть кара падет на твою голову.

Она быстро ушла, за ней, испуганно оглядываясь на жрецов, последовали другие. Но жрецы громко смеялись и кричали им вдогонку:

– Идите, идите, маловеры, только Амон все равно – ложный бог! Амон – ложный бог, и власть его падет, как трава под серпом.

Тогда кто-то из уходящих поднял с земли и швырнул в жрецов камень, который угодил одному из них в лицо. Потекла кровь. Он закрыл лицо руками и жалобно вскрикнул. Жрецы стали громко призывать стражу, но бросивший камень уже убежал и смешался с другими посетителями храма Амона.

Все это дало мне пищу для размышлений, и я подошел к жрецам со словами:

– Я египтянин, но долго прожил в Сирии и не знаю нового бога, которого вы называете Атоном. Не согласитесь ли вы объяснить мне, кто он такой, чего требует и как ему следует служить?

Они заколебались, думая, что в словах моих кроется насмешка, но наконец сказали:

– Атон – единственный бог. Он создал замлю и реки, людей, животных и все, что живет и движется на земле. Он был всегда, в его прежнем воплощении люди поклонялись ему под именем Ра, а в наше время он явился своему сыну – фараону, который, подобно Атону, живет только правдой. Теперь он единственный бог, а все другие боги – ложные. Он не покинет никого, кто предастся ему, перед ним равны богач и бедняк, каждое утро мы приветствуем его в образе солнечного диска, благословляющего землю своими лучами, не обходящими ни злых, ни добрых, протягивающими каждому символ жизни. Если ты уверуешь в него, ты станешь его слугой, ибо его суть – любовь, он вечен, непобедим, никого не покидает, так что без его воли ничто не может свершиться.

Я сказал им:

– Все это, наверное, правильно и красиво, но по его ли воле камень только что попал в лицо юноши, разбив его до крови?

Жрецы растерялись, переглянулись и решили:

– Ты насмехаешься.

Однако жрец, которому камень попал в лицо, крикнул мне:

– Он дозволил этому случиться, ибо я недостоин его, это мне урок. Я, видишь ли, слишком кичился расположением фараона, ведь я простолюдин по рождению, отец мой пас скот, а мать таскала воду из реки, но фараон приблизил меня, чтобы я славил своим красивым голосом его бога.

Я отвечал ему с подчеркнутой почтительностью:

– Атон действительно, видимо, могучий бог, если может поднять человека из грязи и ввести его в Золотой дворец фараона.

– В этом ты прав, – хором подтвердили жрецы, – ибо фараон не смотрит ни на вид, ни на богатство, ни на знатность человека, он смотрит прямо в его сердце, а с помощью Атона фараон видит сердца и тайные мысли всех людей.

Я возразил на это:

– В таком случае он не человек, ибо не во власти человека увидеть сердце другого, взвешивать людские сердца может один лишь Осирис.

Они снова посовещались и решили:

– Осирис – это народная сказка, она не нужна тому, кто верит в Атона. Хотя фараон хочет быть лишь человеком, мы не сомневаемся, что его истинная суть божественна, ибо об этом свидетельствуют даже его видения, во время которых он за короткие мгновения переживает несколько жизней. Но об этом знают только те, кого он любит. Поэтому художник изобразил его на колоннах храма одновременно мужчиной и женщиной, ибо Атон – та животворная сила, которая вселяет жизнь в мужское семя и рождает ребенка из чрева матери.

Тут я притворно воздел руки, схватился за голову и сказал:

– Я всего лишь простой человек, как давешняя женщина была лишь простой женщиной, и мне трудно постичь вашу мудрость. Мне даже кажется, что ваша мудрость не совсем ясна вам самим, раз вам приходится совещаться, прежде чем ответить.

Они стали горячо объяснять мне:

– Атон совершенен, как совершенен солнечный круг, все, что есть и живет и дышит в мире – тоже совершенно, одна лишь мысль человека несовершенна, она – словно туман, поэтому мы не можем вполне просветить тебя, ведь мы и сами еще не все знаем, а только учимся каждый день, подчиняясь воле Атона, которую знает лишь фараон – его сын, живущий правдой.

Их слова тронули меня, я увидел, что эти юноши чисты сердцем, хотя облачены в тонкий лен, смазывают волосы жиром и, исполняя гимны, наслаждаются восторженными взглядами женщин или посмеиваются над простыми людьми. Нечто, неведомо зревшее во мне независимо от моих желаний и знаний, откликнулось этим словам, и я впервые подумал, что мысль человека, пожалуй, действительно несовершенна и за ее пределами есть, наверное, нечто такое, чего не видит глаз, не слышит ухо и не ощущает рука. Может быть, фараон и его жрецы угадали эту истину и назвали Атоном именно то, что находится за пределами нашего разума.

До этого времени я думал, что разум человека может раскрыть все двери, что знание имеет достижимую для человека границу и что по мере того, как растет знание, обогащается и сердце человека. Но чего я достиг с помощью всех своих знаний? Чем больше я знал, тем мертвее становилось мое сердце и тем беднее казалась мне моя жизнь, пока не превратилась в стоячую мелкую воду посреди болота. Я так надоел себе, так пресытился своими знаниями и умениями, что решил их скрыть и заняться врачеванием бедняков. Я сделал это не по велению сердца, а потому, что надоел себе, и теперь вдруг Атон предстал мне как нечто непостижимое, находящееся за пределами человеческого разума и недоступное знанию. Глядящие с каменных колонн изображения фараона уже не вызывали во мне досады или ужаса, я смотрел на них, охваченный странным восторгом, будто эти каменные глаза глядели куда-то, куда человек еще никогда не заглядывал. Поэтому его улыбка таила загадочную уверенность и насмешку. Понимают ли эти молодые жрецы то, о чем в неопытности своей говорят, подумал я и не принял символа жизни, который они мне навязывали.

Я вышел из храма Атона с таким чувством, будто жизнь моя проходила до этой поры в каменном мешке, не имевшем выхода, и вдруг я в первый раз увидел между камней узенькую щель, через которую во тьму ко мне проникает свет и поступает воздух, позволяющий дышать. Такое же чувство, будто жизнь открылась мне заново, было у меня, когда я впервые с восторгом почувствовал силу знаний и могущество врачевателя. Но подобное чувство может, наверное, пережить лишь очень одинокий и много утративший человек. Я, Синухе, чужестранец на всей земле, пережил это в храме Атона, с изумлением догадываясь о том, что мог видеть фараон очами своего недуга. Я почувствовал это, радуясь за него, но понял также, что ему не следовало становиться фараоном, ибо власть опасна для прозорливцев, видения которых не связаны с этим миром.

5

Когда я уже в сумерках вернулся домой, на верхней части моей двери виднелась простенькая табличка врачевателя, а во дворе меня терпеливо дожидалось несколько больных оборванцев. Каптах сидел на крыльце с недовольным лицом, разгоняя пальмовой веткой роившихся вокруг него мух и утешаясь пивом из только что откупоренного кувшина, стоящего рядом.

Я велел ему привести ко мне в первую очередь мать с тощим ребенком на руках и дал ей меди, чтобы она купила себе еды, благодаря которой у нее вновь появится молоко для ребенка. Потом я перевязал раба, раздробившего пальцы между мельничными жерновами, сложив ему осколки костей, сшив связки и напоив его снадобьем, в которое подмешал вина, чтобы он забыл о своей боли. Помог старому писцу, у которого на шее была опухоль величиной с детскую головку, она заставляла его ходить со склоненной набок головой, затрудняла дыхание и, казалось, выдавливала глаза. Я дал ему лекарства, настоянного на морской водоросли, о целебности которой узнал в Симире, хотя и не верил, что оно может особенно ему помочь. Стыдясь своей бедности, он вытащил несколько кусочков меди, завернутых с чистую тряпицу, и, просительно глядя на меня, предложил их мне, но я ничего не взял, пообещав, что пришлю за ним, как только мне понадобится что-нибудь написать, и он ушел, радуясь тому, что сохранил свою медь.

Моей помощи попросила также девица из ближайшего дома увеселений, ее глаза были покрыты коростой, и это мешало ее промыслу. Я промыл ей глаза и приготовил примочку, которая должна была их вылечить, после чего она нерешительно разделась, предлагая мне за ее труды единственное, что имела. Не желая ее оскорбить, я сказал, что вынужден держаться подальше от женщин из-за важного исцеления, к которому готовлюсь, и она мне поверила, ничего не понимая в моем искусстве, но чувствуя ко мне глубокое уважение за самообладание. В награду за ее готовность оплатить мою услугу я удалил пару некрасивых бородавок, расположившихся на ее боку и животе, обмазав их кругом обезболивающей мазью, так что операция была почти безболезненна, и она ушла очень довольная.

Так, врачуя бедняков, я не заработал в этот первый день даже соли на хлеб, и Каптах издевался надо мной, подавая мне жирного гуся по-фивански, блюдо, которое не готовится нигде в мире, кроме Фив. Он купил его в богатой винной лавочке в центре города и держал в яме с углями, чтобы блюдо не остыло, в пеструю чашу он налил мне лучшего вина с виноградников Амона, посмеиваясь над моими дневными доходами. Но на сердце у меня было легко, и я радовался больше, чем если бы исцелил какого-нибудь богатого торговца, получив за это золотую цепь. Я должен также рассказать, что раб, который явился через несколько дней показать свои заживающие пальцы, принес целый горшок крупы, которую он украл для меня на мельнице, так что труды моего первого дня не остались совсем не оплаченными.

Каптах продолжал надо мной посмеиваться:

– Я уверен, что после нынешнего дня твоя слава разнесется по всему городу, и уже на заре двор наполнится больными, я же слышал, как бедняки шептали друг другу: «Идите скорее на угол портового переулка, в бывший дом медника – туда переехал врачеватель, который исцеляет бесплатно, безболезненно и с большим искусством, исхудавшим матерям он дает медь, а бедным девушкам для увеселений вырезает безобразящие их бородавки, не требуя подарков. Идите скорее, ведь тот, кто поспеет первым, получит больше, а он скоро так обеднеет, что ему придется продать дом и уехать, если его еще раньше не запрут в темную каморку и не поставят под колени пиявки». Но эти простаки ошибаются, к счастью, у тебя есть золото, которое я заставлю работать на тебя так, что ты никогда в жизни не узнаешь нищеты, и, если даже каждый день станешь есть гуся, запивая его лучшим вином, богатство твое все равно будет расти, тем более что тебя устраивает этот скромный дом. Правда, ты никогда ничего не делаешь по-человечески, поэтому я не удивлюсь, коли однажды утром снова проснусь с посыпанной пеплом головой и узнаю, что ты выбросил все свое золото в колодец, продал дом, и заодно и меня, потому что твое несчастное сердце снова тебя куда-то погнало. Нет, я этому вовсе не удивлюсь, и поэтому, господин мой, было бы лучше, если бы ты написал и отдал в архив фараона табличку о том, что я волен уходить и приходить когда пожелаю, потому что сказанное слово забывается и исчезает, а табличка сохраняется вечно, стоит только припечатать ее твоей печаткой и сделать писцам фараона нужные подарки. У меня есть на это особые причины, но я не хочу пока тратить твое время и забивать тебе голову рассказом о них.

Был мягкий весенний вечер, перед глинобитными хижинами горели костры, ветерок доносил из порта запахи привезенных кедровых бревен и сирийской душистой воды, акации благоухали, и все это приятно смешивалось с запахом жареной на прогорклом жиру рыбы, плывущим по вечерам над бедными городскими кварталами. Я съел гуся по-фивански, запив его вином, и на сердце у меня стало легко, тяжелые мысли, тоска и печаль ушли куда-то, отступили, словно скрылись за завесой. Я предложил Каптаху, чтобы он налил себе вина в глиняную чашу, и сказал ему:

– Ты свободен, Каптах, ты уже давно свободен, как тебе хорошо известно, ибо, несмотря на твое нахальство, с того дня, как ты одолжил мне все твои сбережения, хотя и думал, что никогда не получишь их обратно, ты стал для меня скорее другом, чем рабом. Будь свободен, Каптах, будь счастлив, завтра же мы велим писцам фараона написать об этом все, что требуется, и закрепим написанное не только египетской, но и сирийской печаткой. А теперь расскажи мне, как тебе удалось поместить мое имущество и золото таким образом, что оно будет трудиться за меня, даже если я ничего не стану зарабатывать. Разве ты не отнес мое золото в хранилище храма, как я велел?

– Нет, господин мой! – воскликнул Каптах и честно посмотрел мне в глаза своим единственным глазом. – Я не выполнил твоего приказа, потому что это был глупый приказ, а я никогда не выполнял глупых приказов, хотя ты думал иначе. Я поступил по своему разумению, и теперь, когда я свободен, а ты достаточно пьян, чтобы не рассердиться, я пожалуй, могу тебе в этом признаться. Но, зная твой вспыльчивый и нетерпеливый нрав, который еще не смягчили годы, я на всякий случай спрятал твою палку. Говорю тебе это, чтобы ты не искал ее зря, когда я начну рассказывать, что сделал. Только глупцы отдают свое золото в хранилище храма, ведь храм ничего за это не платит, он еще требует подарков за то, что держит его в своих подвалах, которые охраняются стражниками. Держать там золото глупо еще и потому, что сборщики налогов узнают таким образом, насколько ты богат, а это в свою очередь заставит твое золото худеть и худеть, пока оно совсем не истает. Золото есть смысл собирать только для того, чтобы оно на тебя работало, а ты сидел сложа руки и грыз жаренные с солью семена лотоса, вызывающие приятную жажду. Пока ты прогуливался по храмам и любовался ими, я на своих больных ногах весь день бегал по городу, чтобы разузнать, куда в Фивах лучше всего поместить то, что ты заработал. Моя жажда открыла мне много тайн. Я узнал, например, что богатые люди уже не хранят золото в подвалах храма, считая, что это не безопасно, а если так, то, значит, для золота нет надежного места во всем Египте. Я узнал также, что храм Амона продает землю.

– Это неправда! – вспылил я и вскочил, ибо даже мысль об этом была безумна. – Амон не продает, а покупает землю. Он покупал ее во все времена и овладел уже четвертой частью черной земли, а того, что Амон однажды схватил, он никогда не выпустит из рук.

– Конечно, конечно, – сказал Каптах примирительно и подлил мне вина в чашу, а заодно незаметно долил и свою. – Каждый разумный человек знает, что земля – это единственная собственность, которая сохраняется вечно и не теряет своей ценности, если только поддерживать хорошие отношения с землемерами и каждый год после разлива делать им подарки. Но теперь Амон все-таки тайком и торопливо продает землю любому преданному человеку, у которого есть золото. Я тоже пришел в ужас, услыхав об этом, и все выяснил – Амон продает землю недорого, но с условием, что после определенного срока при желании может выкупить ее обратно по той же цене. Тем не менее эта сделка выгодна для покупателя, потому что к земле добавляются хозяйственные постройки, земледельческие орудия, скот и рабы, так что, умело засевая поля, он получает ежегодный доход. Ты ведь знаешь, что Амон владеет в Египте самыми плодородными землями. Если бы все было по-прежнему, выгоднее такой сделки ничего бы не было, ибо доход от нее – дело верное и скорое. За последнее время Амон продал огромное количество земли и собрал в своих подвалах все свободное золото Египта, так что золота теперь не хватает, и цены на недвижимость очень упали. Но все это – тайна, ее нельзя разглашать, я тоже ничего о ней не знал бы, если бы моя полезная жажда не свела меня с нужными людьми.

– Надеюсь, ты не купил земли, Каптах? – спросил я с ужасом. Но Каптах успокоил меня:

– Я не такой безумец, господин мой, и тебе следовало бы знать, что хотя я и раб, но родился не в хлеву, а на мощеной улиц.е в высоком доме. Я ничего не понимаю в земле, так что каждый управляющий, пастух и раб, каждая служанка обкрадывали бы меня без передышки, тогда как в Фивах никто не сможет у меня ничего украсть, ибо я сам краду у других. Любой дурак понимает, как выгодно покупать у Амона землю, поэтому я думаю, что тут зарыт какой-то шакал, ведь неспроста же и богатые перестали доверять надежности храмовых подвалов. Много удивительного произойдет, господин мой, прежде чем мы увидим и поймем, чем все это кончится. Соблюдая только твои интересы, я купил на твое золото целую кучу городских домов и лавок, которые приносят ежегодно довольно солидный доход, эти сделки уже на мази, требуется только твоя печать и подпись. Уверяю тебя, что я купил все это задешево, а если владельцы по простоте душевной принесут мне подарки, когда сделка будет заключена, это уж будет мой куш, я ведь у тебя ничего не краду, но если ты и сам захочешь сделать мне какие-нибудь подарки за то, что я так выгодно поместил твое золото, я не стану возражать.

Я подумал с минуту и сказал:

– Нет, Каптах, никаких подарков я тебе за это не намерен делать, ты, конечно, уже смекнул, что сможешь красть у меня сколько угодно, собирая аренду за дома и рассчитываясь с мастерами за их ежегодный ремонт.

Каптах без огорчения подчинился моему решению и подтвердил:

– Именно так я и думал, ведь твое богатство – мое богатство, твои выгоды – мои выгоды, и я во всем должен соблюдать твои интересы. Но должен сознаться, что, узнав о торговых сделках Амона, я начал всерьез интересоваться земледелием, пошел в кварталы торговцев зерном и, утоляя жажду, ходил там из кабачка в кабачок, пока многое не уразумел, слушая их разговоры. С твоего разрешения, господин мой, я собираюсь купить на твое золото зерна, сейчас как раз заключаются сделки на урожай следующего года, и цены пока еще вполне подходящие. Зерно, правда, не так сохранно, как камень и дома, его едят крысы и крадут рабы, но то же происходит и в землепашестве, поэтому, если что-то хочешь выиграть, нельзя бояться опасностей. Урожай зависит от разлива и саранчи, полевых мышей и оросительных каналов и еще многого другого, чего я не хочу теперь перечислять, потому что не знаю. Могу только сказать, что землепашец рискует больше меня, ведь я уже теперь, покупая, знаю, по какой цене засыплю осенью свои закрома. Я буду держать и охранять его очень тщательно, ибо мне что-то подсказывает, что цены на зерно через некоторое время поднимутся. Да и догадаться об этом нетрудно, раз Амон продает земли, ведь если каждый недотепа станет землепашцем, урожай будет меньше прежнего. Поэтому я купил и постройки для хранения зерна – сухие и тщательно заделанные, а когда они нам больше не понадобятся, мы сможем отдать их в аренду зерноторговцам и заработать на этом.

Я считал, что Каптах взвалил на себя слишком много забот и хлопот, задумав эти дела, но они, очевидно, были ему по сердцу, и поэтому я не стал возражать, лишь бы самому ими не заниматься. Когда я сказал ему об этом, он постарался не выказать своей радости и мрачно прибавил:

– Есть еще одна возможность выгодно поместить твои средства – на невольничьем рынке продаются самые большие торговые сараи, а я знаю о рабах все, что о них можно знать, поскольку сам всю жизнь был рабом, поэтому я, наверное, очень быстро обогатил бы тебя работорговлей. Я умею скрыть недостатки и пороки раба, умею пользоваться и палкой, чего ты, господин мой, совсем не умеешь, теперь, когда твоя палка спрятана, могу тебе это сказать. Но я заранее очень огорчен, потому что думаю, что это выгодное дело не состоится и ты на него не согласишься – а может быть, я ошибаюсь, господин мой?

– В этом ты совершенно прав, – сказал я. – Работорговцами мы не станем, это грязная, презренная работа, а почему так – о том я не ведаю, ибо мы все-таки покупаем себе рабов, пользуемся их услугами и нуждаемся в них. Так было, и так должно быть, но я не хочу быть работорговцем и не хочу, чтобы ты им был.

Каптах вздохнул с облегчением:

– Значит, я знаю твое сердце, господин мой, и, значит, мы избежали этого зла, ведь стоит мне как следует подумать – и я вижу, что из этого могло бы получиться: я стал бы уделять слишком много внимания рабыням, выявляя их достоинства и тем напрасно растрачивая свои силы, которых у меня уже не так много. Я становлюсь старым, ноги мои сводит и руки трясутся, особенно по утрам, пока я не схватил кувшин с пивом. Поспешу тебе сказать, что все дома, которые я купил на твои сбережения, – хорошие дома, доход от них будет, правда, небольшой, но верный. Я не купил ни одного из домов увеселений, ни одной постройки в кварталах бедняков, хотя они и приносят больше дохода, чем крепкие дома богатых людей. Правда, от этого жалко было отказываться, почему бы нам не богатеть, как все другие, однако сердце мне подсказывало, что ты, господин мой, этого не одобришь, и я с большой скорбью отказался от своих драгоценных надежд. Но у меня есть к тебе одна просьба.

Каптах вдруг заколебался и внимательно поглядел на меня своим единственным глазом, гадая, достаточно ли я добродушно настроен. Я налил вина в его чашу и подбодрил его, ибо я никогда еще не видел, чтобы Каптах потерял уверенность, и это разожгло мое любопытство. Наконец он сказал:

– Моя просьба дерзкая и наглая, но поскольку ты говоришь, что я свободен, то осмелюсь ее высказать и надеюсь, что ты не рассердишься, хотя для верности я все-таки спрятал твою палку. Мне, видишь ли, хотелось бы, чтобы ты пошел со мной в тот кабачок на пристани, о котором я тебе много говорил и который называется «Крокодилий хвост», чтобы мы вместе распили там по хвостику, и ты бы увидел, что это за место, о котором я грезил, потягивая через тростинку густое пиво в Сирии и Вавилонии.

Я расхохотался и вовсе не рассердился – вино сделало меня добродушным. Сумерки весеннего вечера были печальны, и я томился одиночеством. Хотя для хозяина считалось неслыханно унизительным идти вместе со своим слугой в нищенский портовый кабачок пить какое-то пойло под названием «крокодилий хвост», поскольку оно якобы прибавляет человеку сил, я вспомнил, как Каптах по собственной воле вошел вместе со мной в темные ворота, зная, что из них еще никто никогда не выходил живым. Поэтому я тронул его за плечо и сказал:

– Ну что ж, идем. Сердце мое подсказывает мне, что именно сегодня уместно закончить день «крокодильим хвостом».

6

Кабачок «Крокодилий хвост» помещался в центре портовой части города, в переулке, протиснувшемся между большими товарными складами. В этом строении с глиняными стенами необъятной толщины летом было прохладно, а зимой тепло. Над его дверью помимо пивных и винных чаш висело огромное чучело крокодила, блестя стеклянными глазами и устрашая разинутой пастью с зубами в несколько рядов. Каптах бодро ввел меня в помещение, позвал хозяина и взял для нас мягкие сиденья.Он был в кабачке своим человеком и расхаживал по нему как по собственному дому, так что остальные посетители кабачка, взглянув сначала на меня с подозрением, тут же успокоились и продолжали беседы. Я удивился, что пол здесь деревянный и стены тоже обшиты деревом, а на них висят самые разнообразные предметы, привезенные из дальних путешествий, – негритянские копья и пучки перьев, морские раковины, критская раскрашенная посуда. Проследив за моим взглядом, Каптах с гордостью сказал:

– Ты, наверное, удивляешься, что стены здесь деревянные, как в богатых домах. Так знай же, что каждая доска взята со старых развалившихся кораблей, и, хотя я не люблю вспоминать морские путешествия, должен тебе заметить, что вон та желтая, изъеденная морем плаха когда-то плавала в Пунт, а эта коричневая получила свои царапины на причалах морских островов. Но теперь, если не возражаешь, давай-ка насладимся «крокодильим хвостом», который хозяин собственноручно смешал для нас.

Мне подали красивую чашу в форме раковины, которую следовало держать в ладони, но я, не рассмотрев ее, загляделся на женщину, принесшую чашу. Она выглядела старше прислуживавших обычно в кабачках девушек, не соблазняла посетителей едва прикрытыми прелестями, а была достойно одета, в ухе у нее висело серебряное кольцо, на тонких запястьях звенели серебряные браслеты. Она смело ответила на мой взгляд и не отвела глаз, как обычно делают женщины. Ее тоненькие, как ниточка, брови были выщипаны, а в глазах угадывались одновременно и печаль, и улыбка. Я взял чашу из ее рук и невольно спросил, продолжая радостно глядеть в ее теплые карие живые глаза:

– Как тебя зовут, красавица?

Она ответила тихим голосом:

– Меня зовут Мерит, но я не привыкла, чтобы меня называли красавицей, как это делают робкие юноши, чтобы найти предлог впервые коснуться рукой бедер служанки. Надеюсь, ты запомнишь это, если еще когда-нибудь почтишь своим посещением наш кабачок, врачеватель Синухе, Тот, который одинок.

Я обиделся и сказал:

– У меня нет ни малейшего желания касаться твоих бедер, красавица Мерит. Но откуда тебе известно мое имя?

Она улыбнулась, улыбка украсила ее смуглое гладкое лицо.

– Твоя слава бежит впереди тебя, Сын дикого мула, – сказала она шутливо, – увидев тебя, я поняла, что слухи о тебе не лгут и все, что о тебе говорят, правда.

В глубине ее глаз, словно далекое марево, пряталась печаль, и сердце мое, стремясь к ней, откликнулось собственной печалью, я не мог на нее сердиться и сказал:

– Если под славой ты разумеешь Каптаха, сидящего рядом со мной, этого прежнего раба, которому я дал сегодня свободу, то знай, что его словам нельзя доверять, поскольку его язык от рождения болен и не отличает правды от лжи, он одинаково любит и то и другое, ложь иной раз, пожалуй, даже больше правды. Эту болезнь не могли исцелить ни мое искусство врачевателя, ни моя палка.

Она отвечала мне:

– Когда человек одинок и его первая весна миновала, ложь иной раз бывает слаще правды, поэтому я с удовольствием услышала твои слова «красавица Мерит» и верю всему, что мне говорит твое лицо. Но разве ты не хочешь отведать «крокодильего хвоста», который я тебе принесла, мне любопытно узнать, может ли он сравниться с дивными напитками тех удивительных стран, в которых ты побывал.

Продолжая смотреть ей в глаза, я поднял чашу и сделал глоток, тут горло мне обожгло как огнем, кровь ударила в голову, и я закашлялся. Когда я наконец отдышался и снова взглянул на нее, я сказал:

– Отказываюсь от всех своих слов о Каптахе – в этом деле он, во всяком случае, не солгал. Твое питье крепче любых других напитков, которые я пробовал, оно обжигает больше земляного масла, горящего в вавилонских светильниках, и я верю, что даже сильного человека оно сбивает с ног, как удар крокодильего хвоста.

Сказав это, я прислушался к себе: тело мое горело, во рту чувствовался вкус пряностей и бальзама, сердце стало крылатым, как ласточка.

– Клянусь Сетом и всем его воинством, – сказал я, – не могу понять, из чего смешано это питье, и не знаю, что меня околдовало – оно или твои глаза, Мерит, но что-то волшебное разливается по всем моим жилам, сердце снова становится молодым, так что ты не удивляйся, если я положу руки на твои бедра, в этом будет повинен напиток, а не я.

Она осторожно отступила от меня, шутливо воздев руки, и я увидел, как она стройна и высока, и услышал, как ее уста говорят мне, улыбаясь:

– Не поминай злых богов – это приличный кабачок, а я еще не очень стара и почти невинна, хотя глаза твои этому, может быть, и не верят. Наш напиток – единственное приданое, которое я получила от своего отца, поэтому твой раб Каптах так настойчиво сватался ко мне, надеясь в придачу даром завладеть и моим искусством, но он одноглазый, толстый и старый, так что вряд ли зрелой женщине будет от него радость. Вот ему ничего не оставалось, как купить весь кабачок в надежде, что я со временем продам и свой секрет, только ему придется выложить много золота, прежде чем мы сторгуемся.

Каптах делал ей знаки, пытаясь заставить замолчать, а я снова пригубил напиток, и огонь снова вспыхнул в моих жилах, и я сказал:

– Верю, что ради такого напитка Каптах готов разбить с тобой горшок, хотя и знает, что скоро после свадьбы ногам его не поздоровится от кипятка, но, глядя в твои глаза, я понимаю его даже независимо от твоего секрета, правда, ты должна помнить, что во мне теперь говорит «крокодилий хвост», и может быть, завтра язык мой не станет отвечать за эти слова. А Каптах в самом деле купил это заведение?

– Убирайся прочь, болтливая трещотка! – сказал Каптах и добавил к сказанному имена многих богов, которых узнал в Сирии.

– Господин мой, – просительно обернулся он потом ко мне. – Это случилось слишком неожиданно, я собирался осторожно подготовить тебя к своей покупке и получить твое разрешение, раз я все еще твой слуга. Но что правда, то правда – я купил у хозяина этот дом и надеюсь уговорить его дочь открыть секрет приготовления «крокодильего хвоста», ибо этот напиток разнес славу кабачка по всему нильскому побережью, повсюду, где только пьют и веселятся люди, я сам вспоминал его каждый день, проведенный вдали отсюда. Как тебе известно, все эти годы я добросовестно и искусно обворовывал тебя и поэтому должен был позаботиться о помещении своего золота и серебра, ведь мне следует думать о своей старости, когда я больше не смогу бегать по твоим бесчисленным делам и захочу погреть кости возле жаровни.

Представив себе, как это выглядело бы, если бы Каптах вдруг побежал – ведь он нанимает себе носилки даже тогда, когда я хожу пешком, – я расхохотался, и он посмотрел на меня с большой обидой. Я подумал также, что жаровня вряд ли согрела бы его кости чрез такой толстый слой жира, но, вспомнив, что эти мысли породил во мне, наверное, «крокодилий хвост», перестал смеяться, серьезно попросил у Каптаха прощения и предложил ему продолжать.

– Быть хозяином кабачка мне еще в ранней юности казалось самым завидным среди всех занятий, – рассказывал Каптах, и напиток сделал его сентиментальным. – Правда, в те годы я думал главным образом о том, что владелец кабачка может бесплатно пить столько пива, сколько захочет, и никто не станет его ругать. Теперь я знаю, что хозяин должен пить умеренно и никогда не пьянеть, а это для меня очень полезно, ибо лишнее пиво доставляет мне неприятности – едва я засну, как мне мерещатся бегемоты и другие страшилища. К тому же хозяин кабачка без конца встречается с людьми, которые ему полезны, он слышит и знает все, что случается, а это меня очень привлекает, ибо с самого рождения я любопытен. Кроме того, владельцу кабачка полезно иметь такой язык, как у меня, я ведь могу без конца развлекать посетителей своими россказнями, так что они незаметно для себя станут осушать чашу за чашей и очнутся только тогда, когда придется расплачиваться. Я думал, что боги с самого рождения предназначили мне стать кабатчиком, но по ошибке я родился рабом, хотя теперь и это пойдет мне на пользу: никакие шутки, хитрости или проделки не помогут посетителю выскочить из кабачка, не расплатившись, – ведь я сам всем этим когда-то пользовался и сумею разгадать любую хитрость. Скажу прямо – я знаю людей, и сердце мне безошибочно подсказывает, кого можно поить в долг, а кого нет – согласись, что для кабатчика это очень важно, ведь человек – странное существо, он беспечно пьет сколько угодно в долг, не думая о дне платежа, но бережно придерживает серебро, если ему надо сразу оплатить выпитое.

Каптах допил свою чашу, опустил голову на руки, жалобно улыбнулся и сказал:

– По-моему, должность кабатчика самая верная и надежная, ведь жажда человеческая не убывает ни при каких обстоятельствах, кабачки и винные лавки не станут посещаться меньше, если покачнется даже власть фараонов или боги свалятся со своих пьедесталов. Человек пьет вино и в радости и в печали, он пьет, когда полюбит женщину и когда жена бьет его, он утешается вином, когда его постигает неудача в делах, и вином отмечает победы. Даже бедность не мешает человеку пить, ибо, надеясь скрасить ее вином, он работает старательнее. То, что я говорю о вине, касается и пива, я старался говорить красиво и расставлять слова ладно, потому что, как ни странно, поэты еще не сложили гимнов в честь пива, чего оно вполне заслуживает, ведь оно дает хорошее благородное опьянение и еще лучшее похмелье. Но я не стану надоедать тебе, превознося разные достоинства пива по сравнению с вином, а вернусь к делу и скажу, что по моим представлениям поприще кабатчика – самое надежное из всех поприщ, и поэтому я поместил в этот кабачок собранное мной за многие годы золото и серебро. Истинно говорю, я не могу вспомнить более выгодного и веселого занятия, разве только труд девицы для увеселений, который не требует первоначального капитала – она всегда носит свою лавочку с собой, и если она умна, то проводит старость в собственном доме, построенном трудом своих бедер. Но я снова заговорил о чужих делах, прости меня, честно говоря, я и сам не успел еще привыкнуть к «крокодильему хвосту», и он заставляет озорничать мой язык. Я хотел сказать, что этот кабачок уже принадлежит мне, но дело будет вести прежний хозяин вместе с нашей колдуньей Мерит, а доходы мы будем делить поровну, пока я сам не отойду на покой, подобающий преклонным годам. Мы составили на этот счет соглашение и поклялись всеми тысячами египетских богов соблюдать его, поэтому я не думаю, чтобы он стал воровать из моей доли больше, чем принято, ибо он богобоязненный человек и носит по праздникам жертвоприношения в храмы, хотя отчасти, может быть, и потому, что жрецы тоже наведываются сюда, а они хорошие клиенты, привыкшие кувшинами хлестать крепкие вина со своих виноградников, и один-два «крокодильих хвоста» не сбивают их с ног. Но я не сомневаюсь и в его благочестии, потому что деловой человек должен совмещать выгоду с богобоязненностью… да… не помню, что я говорил и что хотел сказть, ведь это для меня – день великой радости, и я тем более счастлив, что ты не сердишься и не ругаешь меня за мои дела, а по-прежнему оставляешь у себя в услужении, хотя я и владелец кабачка, что многие считают предосудительным.

После этой длиной речи Каптах стал бормотать и всхлипывать, потом, охваченный волнением и совсем опьянев, склонил голову на мои колени и обнял их. Я поднял его за плечи и заставил снова сесть.

– Я действительно уверен, что ты не мог бы найти более подходящего дела для того, чтобы обеспечить свою старость, – сказал я ему, – но одного я не понимаю: если кабатчик знает, что его заведение такое выгодное и владеет тайной напитка, почему он согласился продать кабачок тебе, а не оставил все доходы за собой?

Каптах поглядел на меня укоризненно, его единственный глаз застлали слезы, и он сказал:

– Недаром я тысячу раз говорил, что у тебя удивительная способность отравить всякую мою радость своим умом, более горьким, чем полынь. Я мог бы тебе сказать, что мы друзья с юных дней и любим друг друга, словно родные братья, а поэтому хотим делить друг с другом наши радости и доходы. Но по твоим глазам я вижу, что тебе этого недостаточно, и поэтому соглашусь, что в этой сделке тоже зарыт какой-то шакал. Дело, видишь ли, в том, что ходят слухи о больших беспорядках, которые вспыхнут в борьбе Амона с Атоном, а во время беспорядков, как тебе известно, кабачки страдают в первую очередь – с них срывают замки, хозяев избивают и бросают в реку, потом народ опустошает и бьет кувшины, ломает имущество, а в худшем случае, после того как все выпито, поджигает дом. Так случается почти обязательно, если хозяин оказывается на стороне прежнего бога, а этот хозяин, как всем известно, – человек Амона, и сменить шкуру он уже не успеет. Он стал сомневаться в Амоне, услышав о распродаже земель, а я, конечно, хорошенько разжег сомнения, хотя человек, который больше всего боится будущего, может сегодня попасть под колеса бычьей повозки, поскользнуться на фруктовой кожуре или умереть от упавшей ему на голову черепицы с крыши. Ты забываешь, господин мой, что у нас есть скарабей, и я не сомневаюсь, что он может защитить «Крокодилий хвост», хотя у него, конечно, много забот с охраной твоих интересов.

Я долго думал и наконец сказал:

– Будь что будет, Каптах, я должен признать, что ты многое успел за один-единственный день.

Каптах, однако, отклонил мою похвалу:

– Ты забываешь, господин мой, что мы сошли с корабля еще вчера. Но что правда, то правда – трава за это время не успела вырасти под моими ногами, и, как ни удивительно тебе это покажется, должен сознаться, что даже язык мой устал от всех этих дел, раз одна-единственная чаша «крокодильего хвоста» заставляет его заплетаться.

Мы встали, чтобы уйти, и попрощались с хозяином. Мерит, позвякивая браслетами на запястьях и на лодыжках, проводила нас до двери. В сумерках я опустил руку на ее бедро, почувствовав его теплоту, но она решительно сняла мою руку и оттолкнула ее со словами:

– Твое прикосновение могло бы быть приятным, но я не хочу его – в твоих руках слишком отчетливо чувствуется сила «крокодильего хвоста».

Смущенный, я поднял руки и посмотрел на них, они действительно напоминали лапы крокодила, и мы отправились прямо домой, расстелили циновки и крепко проспали до утра.

7

Так началась моя жизнь в квартале фиванских бедняков, в прежнем доме медника. Как Каптах и предсказывал, ко мне приходило много недужных, но доходы мои были малы и не покрывали расходов, потому что для исцеления своих больных я покупал дорогие снадобья и еду – лечить голодных, не получающих достаточно каши и жира, было бы бесполезно. Подарки, которые мне приносили, были недорогими, но я радовался им, хотя еще более радостно было мне слышать, как бедняки начали благословлять мое имя. Каждый вечер фиванский небосклон пламенел от огней, зажигавшихся в центре города, но я очень уставал за день и даже по вечерам думал о болезнях своих посетителей и об Атоне – боге фараона.

Каптах нанял старую женщину, которая стала вести наше хозяйство. По ее лицу было видно, что ей очень надоел муж и опостылела жизнь с ним. Она хорошо готовила, была молчалива, спокойно терпела запах бедняков, сидящих на моем крыльце, и не прогоняла их, ругая скверными словами. Я быстро к ней привык, она не мешала мне, и ее присутствие было подобно тени, которую скоро перестаешь замечать. Ее звали Мути.

Так проходил месяц за месяцем, волнения в Фивах возрастали, а вестей о возвращении Хоремхеба не было. Близилась самая жаркая летняя пора, выжженные солнцем дворы стали желтыми. Желая иногда как-нибудь отвлечься, я шел с Каптахом в «Крокодилий хвост», шутил с Мерит и смотрел ей в глаза, сердце мое при этом сжималось, хотя она была для меня еще чужой. Но я больше не пил крепкого напитка, по которому кабачок получил свое название, а довольствовался холодным пивом, которое, не опьяняя, бодрило и поднимало настроение, пока я спасался от жары за прохладными глиняными стенами кабачка. Я слушал разговоры посетителей и скоро заметил, что место и чашу тут получал не каждый, гости были избранными, а если кто-нибудь из них разбогател на грабеже могил или на вымогательстве, то здесь он забывал о своих занятиях и вел себя пристойно. Каптах, очевидно, был прав, говоря, что в этом доме встречаются только такие люди, которые полезны друг другу. Лишь я один был исключением, ибо от меня никому не было никакой пользы, но меня терпели и не смущались моим присутствием, поскольку я был другом Каптаха.

Я многого здесь наслушался – слышал, как проклинали и славили фараона, слышал, как смеялись над его новым богом. Так длилось до тех пор, пока однажды вечером в кабачок не прибежал торговец курений, который порвал на себе платье и посыпал голову пеплом. Он хотел облегчить душу «крокодильим хвостом» и закричал:

– Да будь он навеки проклят, этот поддельный фараон, этот ублюдок и лженаследник, которого никто не может урезонить, все он делает как ему взбрыкнется, он разоряет мое честное занятие! Я всегда получал самый большой доход от курений, которые доставляются из Пунта, всякий знает, что плавание по морям солнечного восхода не опасно, ведь корабли снаряжались за товаром каждое лето, а на следующий год хоть два из десяти обязательно возвращались, и опаздывали они не больше, чем водяные часы, так что я заранее мог подсчитать свои доходы и подготовить их размещение. Но слыхали ли вы что-нибудь подобное? Нынче, когда корабли готовились к отплытию, фараон явился в порт осмотреть их. Зачем, Сет меня возьми, ему понадобилось все обнюхивать, словно гиене? Ведь для этого есть писцы и советники, они, как всегда бывало, заботятся о том, чтобы все делалось в соответствии с законами и обычаями. Фараон увидел, что моряки, как это принято испокон веков, ревут на своих кораблях, а на берегу перед отправкой судна, как положено, плачут их жены и дети, расцарапав себе лица острыми камнями. Всякий знает, что в море уходит множество людей, а возвращаются единицы. Все так и должно быть, когда корабли собираются в Пунт, так повелось со времен великой царицы, но, хотите – верьте, хотите – нет, этот молодой остолоп, этот проклятый фараон, запретил выходить кораблям и объявил, что в Пунт они никогда больше не пойдут. Да хранит меня Амон, каждый честный торговец знает, что это крушение и разорение множества людей, что жены и дети моряков будут обречены на нищету и голод. И клянусь Сетом, на морскую службу осуждают только тех, кто чем-нибудь провинился, это делается по закону и по решению судей, только в самые урожайные годы, когда преступность уменьшается, бывает, что людей посылают в море насильно или несправедливо. В годы правления этого фараона преступлений в Египте больше чем достаточно, люди перестали бояться богов, и каждый живет словно последний день. Вы только подумайте о средствах, вложенных в корабли и хранилища, в стеклянные бусы и в глиняную посуду. Подумайте о египетских торговых посланниках, которые останутся теперь навечно в соломенных хижинах Пунта, брошенные своими богами. Сердце мое обливается кровью, когда я думаю о них, об их рыдающих женах и детях, которые уже никогда не увидят отца, хотя, по правде говоря, многие завели там новые семьи и нарожали цветных детей.

Только после третьей чаши «крокодильего хвоста» торговец курений унялся, умолк и извинился, если в отчаянии сказал что-нибудь недоброе о фараоне.

– Но, – добавил он, – я надеялся, что царица Тейя, умная женщина, будет держать сына в руках, жреца Эйе я тоже считал неглупым человеком, а они только и думают, как бы свергнуть Амона, и позволяют этому безумцу все его сумасшедшие капризы. Бедняга Амон! Обычно мужчина умнеет, разбив горшок с женщиной, но Божественная супруга фараона, эта Нефертити, думает только о своих нарядах и непристойных фасонах. Хотите – верьте, хотите – нет, женщины при дворе обводят свои глаза зеленым малахитом и ходят в бесстыжих платьях с разрезами от пояса донизу, обнажая перед мужчинами свои пупки.

Каптаху стало любопытно, и он сказал:

– Такого фасона я не видел еще ни в одной стране, хотя встречал всякие чудеса, особенно в женских нарядах. Ты в самом деле хочешь сказать, что они обнажают свой срам, даже царица?

Торговец курениями оскорбился и отвечал:

– Я благочестивый человек, у меня жена и дети. Я не опускал глаз ниже пупка и тебе не советую этого делать.

Мерит резко вмешалась в разговор:

– Это язык у тебя бесстыжий, а не новые фасоны, в которых летом прохладно и которые утверждают в правах женскую красоту, если у женщины красивый живот и неумелая повитуха не испортила ей пупок. Ты мог бы совершенно спокойно опустить взгляд, ибо под открытым платьем на нужном месте есть узкая набедренная повязка из тончайшего льна, которая не оскорбит взгляд даже самого благочестивого человека, если только женщина позволяет тщательно выщипать волосы, как это делают все высокородные.

Торговец курений хотел возразить ей, но третья чаша напитка оказалась сильнее его языка, поэтому он опустил голову на руки и горько оплакал наряды женщин при дворе и несчастную судьбу оставшихся в Пунте египтян. Зато в разговор вмешался старый жрец Амона, его толстое лицо и выбритая макушка лоснились от благовонного масла. Возбужденный напитком, он стукнул по столу и громко крикнул:

– Это уж слишком! Я не говорю о женских нарядах, ибо Амон одобряет любые одежды, лишь бы человек в праздничные дни одевался в белое – ведь кто угодно с удовольствием поглядит на пупок и круглый животик красивой женщины. Но если фараон, ссылаясь на несчастную судьбу моряков, хочет прекратить доставку всех душистых пород деревьев из Пунта, то это уже слишком, ведь Амон привык к их нежному аромату. Не сжигать же нам жертвоприношения на костре навоза! Он нарочно нам досаждает, и я не удивлюсь, если каждый порядочный человек плюнет после этого в лицо тому, кто рисует на своей одежде символ жизни – знак того проклятого бога, именем которого я не хочу пачкать свой чистый рот. Истинно говорю, я оплатил бы не одну чашу этого напитка для того человека, который пошел бы сегодня ночью в известный всем храм и справил там свою нужду в алтаре, ведь это открытый храм, там нет стен, и сообразительный человек легко обманет стражей. Клянусь, я и сам бы это сделал, не мешай мне мое достоинство и не пострадай от этого честь Амона.

Он вопросительно огляделся, и немного погодя к нему подошел человек со следами чумы на лице. Они начали шептаться, жрец заказал две чаши «крокодильего хвоста», после которых чумный громко заговорил:

– Честное слово, я это сделаю, и не ради золота, которое ты мне сулишь, а ради собственных Ка и Ба. Я, конечно, совершал грешные поступки; если понадобится, и теперь не побоюсь перерезать человеку глотку от уха до уха, но я всегда верю в то, чему учила меня мать, и поэтому мой бог – Амон, я хочу заслужить его одобрение прежде, чем помру, чтобы не вспоминать свои черные дела всякий раз, когда у меня болит живот.

– Клянусь Амоном, – сказал жрец, все более пьянея. – Ты сделаешь благое дело, за которое тебе многое проститься, а если суждено будет пострадать во славу Амона, сразу окажешься в Стране Заката, пусть даже тело твое сгниет на стене. Моряки, которые погибают, добывая для Амона благородное дерево и ароматные курения, тоже попадают прямо в Страну Заката, не хлюпая по болотам подземного царства. Фараон – преступник, когда он запрещает морякам тонуть ради Амона. – Тут жрец стукнул по столу чашей, сделанной из раковины, обернулся к посетителям кабачка и крикнул:

– Как жрец четвертого класса я имею право запереть или выпустить все ваши Ка и Ба. Клянусь, что каждое деяние, совершенное в честь Амона, простится вам, пусть это будет убийство, истязание, кража или изнасилование, ибо Амон глядит в сердца людей и оценивает их поступки по тому, к чему стремилось их сердце. Идите, спрячьте оружие под плащами и…

Крик жреца вдруг оборвался, и слова застряли у него в горле – это хозяин спокойно подошел к нему и так ударил его кожаной дубинкой по темени, что тот обмяк и уронил голову на колени. Все вскочили, чумный выхватил из-за пояса нож, но кабатчик, не моргнув глазом, объяснил:

– Я сделал это ради Амона и поэтому заранее прощен; когда жрец придет в себя, он первый это подтвердит, ибо, хотя он действительно говорил от имени Амона, одновременно в нем говорил и «крокодилий хвост», поэтому он кричал слишком громко, а кричать и шуметь здесь могу только я. Если вы люди умные, то, надеюсь, понимаете, что я имею в виду.

Все согласились, что слова хозяина справедливы. Чумный стал приводить в чувство жреца, а некоторые посетители торопливо выскользнули вон. Мы с Каптахом тоже решили уйти, и в дверях я сказал Мерит:

– Ты знаешь, что я одинок, но глаза твои мне признались, что и ты тоже одинока. Я много думал о твоих словах, сказанных мне однажды, и надеюсь, что для одинокого человека ложь действительно иногда слаще правды, если его первая весна уже отцвела. Поэтому мне хочется увидеть тебя в таком новом летнем наряде, о котором ты рассказывала, ведь ты красива и длиннонога, и тебе, наверное, не придется стыдиться своего живота, когда я пойду рядом с тобой по Аллее овнов.

Мерит уже не сняла мою руку со своего бедра, а слегка ее пожала, сказав:

– Может быть, я так и сделаю.

Но радость от ее обещания сразу истаяла, едва я вышел на жаркую вечернюю улицу, там мне снова стало грустно, и откуда-то издалека, с реки, донесся одинокий голос двурожковой тростниковой флейты.

А на следующий день вместе с воинским отрядом в Фивы вернулся Хоремхеб, но, чтобы рассказать об этом и о многом другом, мне придется начать новую книгу. Здесь хочу лишь упомянуть, что, врачуя недужных, я тогда дважды вскрывал череп – больному старику и бедной женщине, которая считала себя великой царицей Хатшепсут. Они оба остались живы и совершенно излечились, что очень порадовало меня как врачевателя, но думаю, что женщина была счастливее, воображая себя великой царицей, чем тогда, когда здоровье вернулось к ней.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ