— Хватит нести вздор!
— Можно любить зло, вот и все.
— Замолчите! — крикнула она, взмахнув ножом.
— Вообще-то утверждать, что я зло, — это преувеличение.
Сатурнина подошла вплотную к кровати и приставила острие ножа к его горлу.
— Я приказываю вам замолчать!
— Моя ли вина, что ваше поведение до такой степени меня возбуждает?
— Отвечайте, только когда я вас спрашиваю, и ни слова больше.
— Что вы хотите знать, а относительно чего предпочитаете оставаться в неведении?
Чтобы доказать ему, что она не шутит, молодая женщина царапнула ему висок и показала кровь на лезвии ножа. Дон Элемирио завороженно ахнул:
— Кармин с серебром: второе сочетание цветов в ряду моих предпочтений.
Рассерженная Сатурнина села на кровать, не выпуская из рук ножа с пятнышком крови.
— Как будто вы лишили меня девственности, — заметил он.
— Вы лжете. Вы не убивали их. Вы на это не способны.
— Убить способны все.
— Вы никогда не видели крови на лезвии ножа, это ясно.
— Повредить их я не мог. Для фотографии они были нужны мне в целости и сохранности.
— Вы фотографировали их мертвыми?
— Фотографировать живую слишком трудно — все время движется.
— Так вот почему долгая выдержка «хассельблада» не была вам помехой.
— Вот видите, для всех технических трудностей есть решение!
Сатурнина нахмурила брови, постукивая лезвием ножа по белым льняным простыням.
— Какой интерес фотографировать мертвую?
— Роль искусства — дополнять природу, а роль природы — подражать искусству. Смерть — функция, которую природа изобрела с целью подражания фотографии. А люди изобрели фотографию, чтобы поймать этот великолепный стоп-кадр, каковым является момент кончины. Впору задуматься, какой смысл могла иметь смерть до Нисефора Ньепса.[10]
— Я понимаю, почему не хотела слышать ваших признаний. Вы делаете их с таким самодовольством! Как вы их убили?
— В темной комнате есть механизм, который надо заблокировать перед тем, как войти. Если его не заблокировать, дверь захлопнется и автоматически запустится компрессор, понижающий температуру в помещении до минус пяти градусов.
— Они умерли от холода! Вы чудовищно жестоки.
— Убийство — акт малоприятный. Мне очень жаль. Гипотермия оставляет сохранными тела.
— Какой нарциссизм! Карать смертью за то, что увидели ваши фотографии!
— Я нахожу куда большим нарциссизмом показывать свои фотографии.
— Вы хоть понимаете, какой пытке подвергли женщин, которых якобы любили? Что может быть хуже смерти от холода?
— Эти женщины тоже уверяли, что любят меня. Разве можно нарушить тайну того, кого любишь? Да если даже и не любишь — разве тайна не заслуживает уважения?
— Вы его не заслуживаете.
— А моя тайна заслуживает. Как и любая тайна.
— Почему?
— Право на тайну неотъемлемо.
— Сколько громких слов в устах убийцы!
— Убийцей я поначалу не был. Я был лишь человеком, дорожившим своей тайной.
— Убийцей вы были уже тогда. Вы убили ваших родителей.
— Прекратите. Вы знаете, что я говорю правду. Я не убивал моих родителей.
— Уж если на то пошло, что это меняет?
— Это очень важно. Когда я предупредил Эмелину о моей тайне, я был чист. Мои слова заслуживали того, чтобы с ними считались. И потом, убить отца и мать — это было бы эстетической ошибкой.
Сатурнина вдавила острие ножа ему в горло, однако не поранив. Дон Элемирио спокойно ждал, когда она уберет нож, потом потер шею рукой.
— Я чуть не кончил, — вздохнул он. — Что же вы собираетесь делать?
— Ничего. Доносить на вас я не стану, потому что я не из таких. И я не уйду. Во-первых, потому что не боюсь. Во-вторых, потому что мое присутствие мешает вам взять другую квартиросъемщицу. Пока я живу здесь, ни одной женщине не грозит стать вашей жертвой.
— Я никогда больше не полюблю после вас!
— Вы особенно омерзительны, когда затрагиваете эту тему. Ни дать ни взять Генрих Восьмой!
— Как вы смеете сравнивать меня с этим мужланом Тюдором?
— Задайте себе вопрос, почему я смею. Что, по-вашему, вытекает из этого сравнения?
— Это в высшей степени несправедливо. Его мотивы до крайности вульгарны.
— Тогда как ваши столь аристократичны, не так ли?
— Я счастлив слышать это от вас.
— Вы мне отвратительны. Надеюсь, что, оставаясь в этом доме, я хорошенько подпорчу вам жизнь!
— Являясь ко мне в комнату среди ночи, почти голенькой под кимоно, и угрожая мне холодным оружием, вы мне жизнь не отравите, признаюсь вам, как ни жаль.
Молодая женщина в гневе ретировалась, убрала на место нож и, налив себе в кухне стакан молока, выпила его залпом, еле сдерживая раздражение.
«Ужинать с человеком, которому приставила нож к горлу не далее как сегодня ночью, — в этом есть своя прелесть», — подумала Сатурнина, усаживаясь за плексигласовый стол.
— «Круг Гранд Кюве» брют, думается, сегодня будет в самый раз, — сказал дон Элемирио.
— Прекрасно. Вчера вечером мы не пили шампанского. Вы видели, каков был результат.
— А ведь я вам говорил, чтобы вы высказывали ваши желания.
— Я это и сделала. На другой лад.
— Мне безумно понравилось. Остаток ночи я спал как ангел.
Он наполнил фужеры, и они выпили за золото.
— Есть умиротворение, которое может дать только лучшее шампанское, — вздохнула Сатурнина.
— Вы нуждаетесь в умиротворении, бедная детка. Это очень кстати. Я приготовил самое умиротворяющее блюдо на свете: яичницу-болтунью.
— Опять яйца!
— Мы не ели их уже неделю. Я так одержим яйцами, что, дай мне волю, только их бы и ел. В двадцать лет я поставил эксперимент: решил две недели есть яйца ad libitum.[11] Шесть яиц в день ввергали меня в транс. Увы, пришлось прекратить через неделю: на лице высыпали красные аллергические пятна.
Он поставил на стол две глубокие тарелки с очень слабо поджаренной яичницей-болтуньей. Молодая женщина вынуждена была признать, что этот убийца — отменный кулинар.
— Почему вы все делаете наперекосяк?
— Как это?
— В двадцать лет, вместо того чтобы бегать за девушками, вы обжираетесь яйцами. Став взрослым, замораживаете женщин, чтобы сфотографировать.
— Вы все донельзя упрощаете. Хотя в чем-то вы правы, мне бы следовало бегать за девушками в юности. Но это, знаете, было нелегко. Иной раз я пытался заговорить на улице с очаровательными созданиями. Я представлялся — и они уже смеялись. Чтобы не предлагать им сразу пойти ко мне домой, я приглашал их на мессу: это казалось мне уместнее. Они разворачивались и уходили.
— А вы не бывали на праздниках, на вечеринках?
— Бывал. Это было ужасно. Чудовищный шум из колонок. Через полчаса приходилось уносить ноги. Я никогда не понимал, как люди могут выносить этот грохот. Короче говоря, девственность я потерял в двадцать шесть лет милостью квартиросъемщицы.
— Эмелины, если я правильно помню.
— Да. Эмелина, жемчужина Запада.
Сатурнина отпила глоток «Круга» и сказала:
— В то время вы еще не сделали ни одной фотографии. В темной комнате, стало быть, не крылось никакой тайны. Почему вы убили Эмелину?
— Темная комната содержала тогда абсолютную тайну. Эмелина обнаружила ее и потому умерла.
— Значит, в темной комнате есть еще что-то, кроме восьми фотографий.
— Нет.
— Я не понимаю.
— Когда Эмелина поселилась здесь, я безумно в нее влюбился. Мне было незнакомо это состояние, столь неистовое, что меня сотрясали спазмы. Я нуждался в уединении. В доме была эта пустая комната, стены которой и дверь изнутри я выкрасил в черный цвет. Я стал закрываться там, зажигая лишь одну лампочку. Я был нигде, я создал небытие. Я сразу понял, что не должен ни с кем делиться этим открытием, и установил автоматический запор с криогенным механизмом, будучи уверен, что он никогда не заработает. Прискорбная ошибка. Едва я предупредил Эмелину о тайне, как она ее нарушила.
— А почему нельзя было ни с кем поделиться этим открытием?
— Потому что таково было мое желание.
— Почему?
— Для желания нет вопроса «почему».
— Но Эмелина была женщиной, которую вы любили.
— Была и остается ею.
— Допустим. Эта темная комната доставляла вам удовольствие. Разве не хочется разделить свои удовольствия с тем, кого любишь?
— Не все.
— Еще раз допустим. Но карать ослушницу смертью!
— Повторяю: устанавливая смертельное устройство, я был уверен, что оно ни разу не запустится.
— Судя по всему, вы ошиблись. Механизм убил восемь раз. Одного было бы достаточно, чтобы вы усомнились в его полезности.
— Я понимаю, что вы хотите сказать.
— Тем не менее ответьте на вопрос.
— Я не мог отказаться от этого смертельного устройства, ибо в нем слишком нуждалось мое удовольствие. Эта необходимость небезобидна. Когда принимаешь себя со всем, что ты есть, не отрекаешься и от абсолютного монарха. Все мое существо, в том числе и живущий во мне деспот, по-прежнему, как и раньше, любит Эмелину. Я даже прекрасно понимаю, каким образом, будучи тираном, я становлюсь великим влюбленным.
— Вплоть до убийства?
— Никто не принуждал их ходить в темную комнату.
— Вернемся к первому разу. Расскажите мне, когда и как вы обнаружили, что Эмелина мертва?
— Это было воскресным утром. Я вернулся с мессы, душа парила. Я хотел, как и каждое воскресенье, разбудить Эмелину поцелуями, но постель была пуста. Я позвал ее. Никакого ответа. Тогда я решил, что она куда-то вышла, и улегся на кровать с «Ars magna» Луллия. Лично я предпочитаю читать его на латыни. Увы, по-арабски я не читаю. Его каталанский великолепен, но я тот каталонец, что предпочел быть испанцем, поэтому у меня трудности с прекрасным каталанским языком. «Ars magna» — одна из моих любимых книг. Нет другого текста, который был бы до такой степени на «ты» с высоким. Кант написал «Трактат о высоком» — название грандиозное, но ожиданий оно не оправдывает. Луллий же имеет смелость говорить об этом прямо и так естественно, ведомый алхимией, которая, я не устану это повторять, является величайшей мистической находко