Синяя Борода — страница 12 из 14

й всех времен. Короче говоря, в Луллия я погрузился на целых пять часов.

Закрыв глаза, Сатурнина сказала:

— Если я правильно понимаю, вы могли бы спасти Эмелину. При минус пяти градусах человеческое тело, одетое в ночную рубашку, погибает не сразу. Если бы, вместо того чтобы читать Луллия, вы отправились на поиски, то могли бы ее освободить. Тогда как после пяти часов чтения Эмелина оказалась мертва.

— Это правда. Я слишком уважал мою женщину, чтобы заподозрить с ее стороны столь грубую ошибку. Было около часа дня, когда голод оторвал меня от Луллия. Отсутствие Эмелины вдруг встревожило меня. Я обыскал весь дом и только тогда подумал о темной комнате. Открыв дверь, я увидел на полу ее труп. Я вскрикнул от ужаса и отчаяния. Взял ее на руки и отнес на кровать. Несомненно, она была мертва: тело Эмелины уже являло признаки трупного окоченения. А может быть, оно просто заморозилось. Я никогда не видел ее такой красивой, должен это признать. Снять с тела ночную рубашку оказалось нетрудно. Однако из-за жесткости и неподвижности ее членов мне пришлось помучиться, когда я надевал на нее платье цвета дня, которое сшил для нее. Потом я сходил за «хассельбладом» — и сделал первую в своей жизни фотографию. Нельзя не признать, это был шедевр. Красота Эмелины на портрете превосходит самое смелое воображение. Сделав такую фотографию, сожалеть не о чем, какова бы ни была цена. Я повесил ее на стену в темной комнате, которая отныне перестала быть местом моего тайного небытия, но где я продолжал частенько уединяться, чтобы любить Эмелину.

— Со всеми оговорками эту смерть все же можно считать несчастным случаем.

— Я ее таковым не считаю. Равно как и другие смерти, которые за ней последовали.

— Расскажите мне.

— Я рад, что вы больше не отказываетесь слушать мой рассказ. Через полтора года после смерти Эмелины я вновь ощутил потребность в женщине. Я дал объявление, и среди претенденток оказалась Прозерпина. Непостижимое свершилось: я влюбился в нее и она в меня. Она поселилась здесь, в вашей комнате; две недели спустя она разделила со мной постель.

— И вы не отключили криогенное устройство в темной комнате?

— Нет.

— Но ведь вы же знали теперь, что оно представляет реальную угрозу.

— Я по натуре великодушен: ошибка одной женщины не заставила меня поверить, что все женщины таковы.

— Великодушны? Я бы употребила другое слово. Назовем вас скорее последователем Аристотеля. Одна ласточка не делает весны.

— Мне нравится, что вы считаете меня последователем Аристотеля. Я тщеславен?

— Не знаю. Я хотела бы знать другое: сколько же ласточек вам нужно, чтобы объявить весну?

— Там будет видно.

— Сколько времени в среднем продолжались ваши идиллии до смертельного нарушения запрета?

— Правила тут нет. Ни разу больше полугода, ни разу меньше трех недель. Иные женщины нетерпеливее других.

— Три недели. Срок коротковат для безумной любви.

— Полгода тоже. Когда переживаешь безумную любовь, срок всегда слишком краток. Я мог бы во всех подробностях рассказать о восьми неделях с Прозерпиной, но боюсь вам наскучить. Любовь интересна лишь тем, кто ее испытывает; для других же — какое занудство!

— За восемнадцать лет — восемь женщин.

— Девять: есть еще вы. Пока живая.

— С вашего разрешения, обо мне мы поговорим позже. Итак, женщин было восемь. Много лет, и много женщин, и много смертей. Вы ни разу не усомнились в обоснованности вашей системы?

— Нет.

— Это выше моего понимания. Когда факты опровергают теорию, ее ставят под сомнение.

— Факты не опровергли мою теорию. Оттого, что все совершают одну ошибку, эта ошибка не становится менее тяжкой.

— Но это не значит, что тех, кто ее совершает, надо ликвидировать. Странный вы католик.

— В глазах Церкви мое поведение не подлежит защите.

— Да? И вы его не меняете?

— Я в тупике.

— Что вам мешает отключить убийственное устройство?

— Недостаток убежденности.

— И сколько женщин вам надо истребить, чтобы достичь этой убежденности?

Дон Элемирио расхохотался и ответил:

— Вы сами должны бы это знать.

— Ваши загадки меня бесят.

— У вас очень скверный характер, как у всех, кто боится.

— Ответьте на мой вопрос.

— Не больше девяти.

— Я вам не верю. Ручаюсь, каждый раз вы думали, что это — последний.

— Нет. У меня никогда не было такой уверенности. А вот с вами — есть.

— Вы правда думаете, что никого больше не полюбите после меня?

— Я не думаю. Я знаю.

— Почему?

— Ответив, я нанес бы оскорбление вашему уму. У вас в руках все элементы, чтобы доказать эту теорему. На сей раз я удалюсь в свои апартаменты первым. Чтобы дать вам подумать.


Допив в одиночестве бутылку шампанского и попытавшись привести в порядок мысли, Сатурнина с печальным вздохом направилась в библиотеку. «У меня есть загадка, есть, по словам убийцы, все, чтобы ее разгадать, мне не хватает метода. Не будем уподобляться Эдипу, предоставим дело случаю». Не думая больше ни о чем, она зажмурилась и наугад выбрала книгу.

Открыла глаза и увидела: «Библия. Конечно же. Но как выбрать нужный пассаж между Книгой Бытия и Апокалипсисом?»

Она уронила книгу и, сев на пол, прочла открывшуюся страницу. Это оказалось начало Песни песней:


Да лобзает он меня лобзанием уст своих! Ибо ласки твои лучше вина.

От благовония мастей твоих имя твое, как разлитое миро; поэтому девицы любят тебя.

Влеки меня, мы побежим за тобою; — царь ввел меня в чертоги свои…[12]


Это было прекрасно. Дрожь пробежала по телу Сатурнины. «Прекрасно, да, но ничем мне не поможет». Эта мысль возмутила ее. «Если прекрасно, то поможет! О чем говорит этот текст яснее ясного? Что надо радоваться, праздновать, предаваться любви, пить вино. Ну же! Надо подумать головой испанца. Что он празднует? Чему радуется? Каково его благоухание? Его упоение?»

Ответа она так и не нашла. «Это потому, что я ищу. Когда ищешь, ничего не найдешь. Но я хотя бы смогла сформулировать вопрос».

Сатурнина поднялась к себе, легла и тотчас уснула.


На следующий день она решила сосредоточиться на каждом из своих дел. Зубы чистила добросовестно. Лекции читала вдохновенно. Села в парижское метро на линии 8 и вышла на станции «Тур-Мобур», которая тоже удостоилась ее внимания.

Она шла по тротуару и, обогнув мусорный бак, заставила себя вдохнуть все его многообразные запахи. Проходя мимо скамейки в сквере, самым беспристрастным образом подумала: «Что мне мешает сесть на эту скамейку и ждать смерти?» Потом заключила, что и вправду умрет, так и не найдя ответа на этот основополагающий вопрос.

В ту минуту, когда она входила во двор особняка Нибаль-и-Милькаров, разгадка вдруг осенила ее. Сатурнина застыла на месте и произнесла вслух с широкой улыбкой: «Ну конечно. Это же проще простого».


— Я надеялся увидеть вас сегодня ночью. Но вы не пришли.

— Надо уметь обновляться.

— Вот почему я выбрал «Кристал-Рёдерер». Сатурнина подняла глаза и посмотрела на бутылку.

— Это прекраснейшая из бутылок шампанского. Невероятно удачный осмос хрусталя и золота.

— Как я прав, что люблю вас!

— Каждый раз, проходя мимо скамейки в сквере, я спрашиваю себя, что мне мешает сесть на нее и ждать смерти.

— Чудный вопрос. Каков же ответ?

— Еще не знаю. Нельзя найти ответы на все вопросы.

Она улыбнулась. Он вытаращил глаза.

— Откупорите вы ее наконец, эту бутылку?

— Простите.

Раздался прекраснейший в мире звук: бутылка «Кристал-Рёдерера» лишилась пробки. Дон Элемирио наполнил фужеры, и они выпили за золото.

— Как я узнаю, что вы в самом деле разгадали загадку? — спросил он.

— Если я вам скажу: семь плюс два равняется девяти, вас это убедит?

Он улыбнулся:

— Да.

— Цифры сначала заслонили от меня истину. Располагай я в условии цифрой семь, сообразила бы гораздо быстрее. Семь плюс два — это было не так легко.

— Я слушаю вас, — сказал дон Элемирио.

— Семь — это спектр. Да, но вы убили восемь женщин, и может быть, скоро будет девять, если включить в их число меня. Я забыла, что в нашей действительности на двух концах спектра есть черный и белый: абсолютное отсутствие или присутствие того, что составляет наивысшее удовольствие для вас, — красок.

— De gustibus et coloribus non disputandum.[13]

— Нет, давайте как раз о них и поговорим. Цвет — что это такое? Ощущение, порожденное излучениями света. Можно жить и без цветов: некоторые дальтоники различают только черный и белый, но при этом информированы об окружающем мире не хуже других. Однако они лишены главнейшей радости. Цвет — не символ удовольствия, он и есть высшее удовольствие. Это настолько верно, что по-японски «цвет» может быть синонимом «любви».

— Я этого не знал. Красиво.

— Блаженство любви похоже на то, что испытывает каждый при виде своего любимого цвета. Если бы я лучше запомнила ваш рассказ об одежках, которые вы создавали для каждой из ваших женщин, то могла бы, как в игре Клуэдо,[14] присвоить цвет каждому имени. Припоминаю голубую накидку, белую блузку и пурпурные перчатки. Был еще, кажется, жакет цвета пламени, надо полагать, соответствующий оранжевому. Как бы то ни было, желтый — это я.

— Уточним, что эти девять оттенков весьма изощренны. Я выбирал для каждой самый пронзительный нюанс. Желтый может быть самым безобразным на свете тоном. Для вас я создал асимптотический желтый, в несказанном великолепии которого вы могли убедиться. Да, вы — желтый, и не случайно именно вы пришли под конец: это цвет метафизический по определению. Противопоставление черного и желтого — максимальный физиологический контраст для сетчатки человеческого глаза.

— Это еще и тот цвет спектра, что соответствует золоту.