Он добавил, что я получу и хороший духовный урок, изучая обыкновенную винтовку и необыкновенно сложно устроенное человеческое тело, поскольку винтовка предназначена для того, чтобы это тело уничтожить.
– Что олицетворяет добро, а что – зло? – спросил он у меня. – Винтовка или этот резиноподобный, трясущийся, хихикающий мешок с костями, называемый телом?
Я сказал, что винтовка – зло, а тело – добро.
– Но разве ты не знаешь, что американцы создали эту винтовку для защиты своих домов и чести от коварных врагов? – спросил он.
Тогда я сказал: все зависит от того, чье тело и чья винтовка, то и другое может быть как добром, так и злом.
– Ну, и кто же принимает окончательное решение? – спросил он.
– Бог? – предположил я.
– Да нет, здесь, на земле.
– Не знаю.
– Художники, и еще писатели, все писатели: поэты, драматурги, историки. Они – судьи Верховного Суда над добром и злом, и я член этого суда, а когда-нибудь, может, станешь им и ты!
Ничего себе мания духовного величия!
Вот я и думаю: может быть, памятуя, сколько крови пролилось из-за превратно понятых уроков истории, самое замечательное в абстрактных экспрессионистах то, что они отказались состоять в таком суде.
Дэн Грегори держал меня при себе довольно долго, около трех лет, потому что я был по-холопски услужлив, а он нуждался в компании после того, как оттолкнул почти всех своих знаменитых друзей отсутствием чувства юмора и неистовостью в политических спорах. Когда я признался Грегори в первый же вечер, что слышал с лестницы прославленный голос знаменитого У.С. Филдса, он сказал, что никогда больше не пригласит в дом ни Филдса, ни Эла Джолсона, да и всех остальных, пивших и ужинавших у него в тот вечер, – тоже.
– Они просто ни черта не смыслят и смыслить не хотят, – заявил он.
– Да, сэр.
И он поменял тему, перейдя к Мерили Кемп. Она и так-то неуклюжа, да еще напилась, вот и свалилась с лестницы. Наверно, он и правда так думал. Мог бы показать лестницу, с которой она упала, ведь я стоял на ступеньках. Но нет. Достаточно просто упомянуть, что она упала с лестницы, и все. Какая разница, с какой?
Продолжая говорить о Мерили, он больше не называл ее по имени. Просто говорил «женщина».
– Женщина ни за что не признает себя виноватой. Чем бы она себе ни повредила, она не успокоится, пока не найдет мужчину, на которого можно все свалить. Правда?
– Правда, – сказал я.
– И обязательно, что ни скажи, примет на свой счет, – добавил он. – Вовсе к ней не обращаешься, даже не знаешь, что она в комнате, а все равно она считает, что ты ее непременно хочешь задеть. Замечал?
– Да, сэр. Когда я слушал его, мне и впрямь казалось, что я и сам замечал такое раньше.
– Постоянно вбивают себе в голову, что им лучше тебя известно, как тебе поступить, – говорит он. – Гнать их надо подальше, а то все перепортят! У них свои дела, у нас свои. Только мы же никогда не вмешиваемся в их дела, а они вечно суют нос в наши! Хочешь, дам хороший совет?
– Да, сэр.
– Никогда не имей дело с женщиной, которая предпочла бы быть мужчиной. Такая никогда не будет делать то, что положено делать женщине, а значит, ты погрязнешь во всех делах, и мужских и женских. Понял?
– Да, сэр, понял.
Он говорил, что женщина ничего не может добиться ни в искусстве, ни в науке, или в политике, или промышленности, потому что ее основное дело – рожать детей, помогать мужу и вести хозяйство. Предложил мне, если не верю, назвать десять женщин, добившихся успеха хоть в чем-нибудь, кроме домашнего хозяйства.
Теперь, думаю, я бы назвал, но тогда мне пришла в голову только Святая Ионна д Арк.
– Жанна д Арк! – воскликнул он. – Так она же гермафродит!
18
Не знаю, к месту или не к месту то, что я хочу рассказать, может, совсем не к месту. Это, конечно, самое незначительное примечание к истории абстрактного экспрессионизма. И все же.
Кухарка, неохотно покормившая меня первым нью-йоркским ужином и бормотавшая все время «что же потом? что же потом?», умерла через две недели после моего появления. Это и оказалось «потом»: свалилась замертво в аптеке на Тертл-бэй, всего в двух кварталах от дома.
Но вот что интересно: в морге обнаружили, что она и не женщина, и не мужчина. Она была и то и другое. Она была гермафродит.
И еще более незначительное примечание: на кухне Дэна Грегори ее место сразу же занял Сэм By, китаец из прачечной.
Через два дня после моего приезда из больницы в инвалидном кресле вернулась Мерили. Дэн Грегори даже не спустился поздороваться с ней. Думаю, он не оторвался бы от работы, даже если бы загорелся дом. Так же, как для моего отца, когда тот делал ковбойские сапоги, или Терри Китчена с пульверизатором, или Джексона Поллока, капающего краску на лежащий на полу холст, – когда Дэн занимался искусством, мир переставал для него существовать.
Я и сам таким сделался после войны, и это погубило мой первый брак, а заодно и желание стать хорошим отцом. Трудно мне было приспосабливаться к обычной жизни после войны, и тут я обнаружил нечто мощное и непреодолимое, словно действие героина: стоило только начать покрывать всего-то одним цветом огромное полотно, как мир переставал для меня существовать.
Полная сосредоточенность Грегори на собственной работе по двенадцать и больше часов в день означала для меня, его ученика, почти полную свободу. У него не было для меня заданий, и он не хотел тратить времени, придумывая их. Велел мне изобразить студию, но, вернувшись к своей работе, думаю, напрочь об этом забыл.
Написал ли я эту картину, да так, чтобы нельзя было отличить ее от фотографии? Да, написал, написал.
Но кроме меня, всем было наплевать, даже если бы я и не пытался сотворить это чудо. Я настолько не заслуживаю внимания Грегори, настолько не гений, не Грегорян для своего Бескудникова, не конкурент, не восприемник, никто, – что с тем же успехом мог бы быть поваром, которому говорят, что приготовить на обед.
Да что угодно! Что угодно! Ростбиф приготовить? Студию нарисовать? Им это безразлично. Отварить цветную капусту?
Ладно же! Я ему покажу!
И показал.
О работе для меня думал его помощник, Фред Джонс, авиатор первой мировой войны. Фред сделал меня посыльным, чем нанес, видимо, страшный удар посыльной службе, которой он обычно пользовался. Кого-то, отчаянно нуждающегося в работе, любой работе, скорее всего, выкинули на улицу, когда Фред вручил мне пригоршню жетонов метро и карту Нью-Йорка.
Кроме того, он дал мне задание составить каталог всех ценных предметов в студии Грегори.
– А это не помешает работе мистера Грегори? – спросил я.
И он ответил:
– Можешь перепилить его пополам, распевая при этом «Звездно-полосатое знамя» – и он не заметит. Главное, не попадайся ему на глаза, или под руку.
Поэтому я торчал в студии, всего в нескольких шагах от Дэна Грегори, и заносил в бухгалтерскую книгу перечень обширной коллекции штыков, когда в дом вернулась Мерили. До сих пор помню, какой зловещей магией веяло на меня от этих острых ножей, которые закрепляют на дуле винтовки. Один был вроде заточенного шомпола. Другой – треугольного сечения, чтобы рана не могла закрыться и удержать кровь и вываливающиеся кишки. На третьем имелись зубья, как у пилы, – наверное, кости переламывать. Помню, я думал тогда о том, что война – это сущий ужас, и теперь уже никакие романтические картины, книжки, рассказы из истории никого, слава Богу, не одурачат и не втравят в новую войну.
Теперь, разумеется, можно купить для своего малыша автомат с пластиковым штыком в ближайшем магазине игрушек.
Шум снизу возвестил о возвращении Мерили. Но я, так многим ей обязанный, не поспешил вниз приветствовать ее. И кухарка, и моя первая жена, наверно, были правы: я всегда с подозрением относился к женщинам. Возможно, предположила сегодня утром за завтраком Цирцея Берман, я и свою мать считал женщиной без веры: взяла и померла, обо мне не подумав.
Может, и так.
Короче говоря, Мерили послала за мной, и я вел себя очень сдержанно. Я же не знал, что Грегори из-за этих красок и холстов ее чуть на тот свет не отправил. Но если бы и знал, все равно бы держался сдержанно. Вести себя более эмоционально и свободно мне, помимо прочего, мешало ощущение собственной бездомности, бессилия и неискушенности. Я был недостоин ее, ведь она была прекрасна, как Мадлена Керолл, самая красивая из кинозвезд.
Она, должен сказать, тоже держалась со мной сдержанно и холодно, возможно, отвечая формальностью на формальность. Кроме того, была, видимо, еще одна причина: она хотела показать мне, Фреду, Грегори, этой кухарке-гермафродиту и всем остальным, что заставила меня проделать путь с Западного побережья не из-за какого-то вздорного каприза.
Ах, если бы я мог вернуться назад на машине времени, какую бы я ей предсказал невероятную судьбу:
«Ты останешься такой же прекрасной, как сейчас, но будешь гораздо, гораздо мудрее, когда мы встретимся во Флоренции, в Италии, после второй мировой войны.
Чего ты только не переживешь во время этой войны!
Ты с Грегори и Фредом отправишься в Италию, Фреда и Грегори убьют в сражении при Сиди-Баррани в Египте. Потом ты завоюешь сердце министра культуры при Муссолини, графа Бруно Портомаджьоре, оксфордца, одного из крупнейших землевладельцев Италии. К тому же окажется, что всю войну он возглавлял британскую шпионскую сеть в Италии».
Кстати, когда я побывал у нее во дворце после войны, она показала мне картину, подаренную ей мэром Флоренции. На картине изображен расстрел ее мужа фашистами незадолго до конца войны.