Я не знаю, правильно себя ведет мое тело или нет, а спросить некого; точно не маму – ее лицо станет твердым и плоским, как сланец. Я читал в книгах о пульсации в паху, поэтому думаю, это нормально, но не уверен, что в голове должно шуметь, когда я думаю о коже Кейт, – порой я даже не могу заснуть, так как все мое нутро, мышцы и кости требуют, чтобы рядом был другой человек. В книгах об этом не пишут. Может, это болезнь?
– Устала, – пискнула Мона и положила голову мне на плечо, я услышал скрежет в ее легких.
Мы спустились на кухню, и я открыл буфеты, хотя раньше уже унес отсюда все, что мог. Там не осталось ничего полезного: ни тарелок, ни кастрюль, ни старых рыбных и мясных консервов. Мы с мамой забрали все.
Однако кое-что все-таки не заметили, и сегодня утром, открыв на кухне нижний ящик, под аккуратной стопкой сложенных кухонных полотенец я обнаружил длинную прямоугольную упаковку, на которой жирными золотыми буквами было написано непонятное слово «МАРЦИПАН».
– Ты не спишь? – спросил я, и Мона подняла голову. Я открыл упаковку и понюхал содержимое. Пахло сахаром и чем-то еще, чем-то теплым. Что-то внутри меня вспомнило этот запах.
Я отломил уголок марципана и протянул Моне.
– Не хочу, – сказала она.
– Но это особая еда. Новая!
Она взяла маленький желтый шарик из моих пальцев. А я откусил от марципанового прямоугольника в своей руке.
Он был чудесным, слишком сладким, но полным вкуса. И я вдруг вспомнил, где вдыхал такой аромат – в «Серебряных ножницах». Гейнор мыла головы всех тех старушек шампунем, который пах точно так же, как марципан.
Гейнор! Я не вспоминал о ней много лет.
– Еще! – попросила Мона, и я улыбнулся. Она уже несколько дней не ела.
– Что нужно сказать?
– Еще, пожалуйста.
Мы с Моной съели полпачки марципана по дороге домой и чувствовали себя виноватыми, когда отдали маме только половину этого ароматного сладкого лакомства.
Ровенна
В былые времена жить было легко.
Настолько, что мы бросали вызов смерти. Почему бы не сыграть с жизнью в салочки, если останешься безнаказанным? Почему бы не курить как паровоз, не пить литрами и не обжираться, прежде чем захиреешь и умрешь? Даже если мы заболевали, это было не страшно: в местной клинике ты получал неиссякаемый поток лекарств, ответы на все вопросы и лечение.
За прошедшие годы нам с Диланом не раз требовались врачи, иногда даже целая команда специалистов в белых халатах, которые бы, улыбаясь, вылечили нас. Например, когда Дилану стало так плохо, что он харкал кровью и у него начались галлюцинации. Или когда я соскользнула с крыши, куда взгромоздилась, чтобы устранить протечку, и сломала лодыжку. Я до сих пор прихрамываю. А еще рождение Моны и лихорадка, которую она подхватила в полгодика.
Мы с Диланом научились использовать мох, чтобы останавливать кровь, если рана большая и открытая. Мы узнали, что пар – лучшее средство от простуды или кашля. И что кусачая крапива исцеляет от длинного списка недугов.
Но сейчас Мону не вылечить. Я это вижу, и мне кажется, Дилан тоже это понимает. Она так непривычно себя держит: словно в теле малышки заперта старушка. Ее блестящие усталые глаза моргают так медленно… Мона все еще пьет мое молоко, но у нее нет аппетита и она совсем исхудала.
Над нами с самого ее рождения висела эта угроза – я вижу ее в медлительности движений, в странной форме головы дочери, в толщине ее языка, когда она произносит те немногие слова, которые освоила. Не знаю, замечает ли все это Дилан. Она не нормальный ребенок. В ней что-то таится, какая-то болезненность.
По ночам ее кашель становится громким, как мотор, – такие звуки будто бы не должно издавать столь маленькое тело.
Я провожу с ней ночи на диване, прижимая к себе, потому что Мона не может заснуть, лежа на спине. Иногда ее тепло липнет к моей коже, а иногда она кажется холодной, как сланец. Прошлой ночью я расстегнула рубашку, раздела дочь и завернулась вместе с ней в одеяло, кожа к коже, ее маленькие ручки лежали на моем затылке, кулачки разжаты.
У меня для нее не было ничего, кроме слов, при всей моей ненормальной силе и слабости, а потому в самые темные минуты ночи я разговаривала с ней.
– Вот так, Мона, золотко. – Последнее слово я произнесла по-валлийски. Она слегка пошевелила рукой, то сжимая, то разжимая кулак, а затем коснулась подушечками пальцев моего плеча. – Тебе станет лучше, когда наступит хорошая погода. Конечно, ты поправишься. И мы снова увидим цветочки.
Валлийские названия распускались на моем языке.
– Мамочка, – пролепетала Мона нежным голоском, который успел произнести так мало слов.
Дилан
В последний день я уложил ее в слинг, но не как обычно, а чтобы она была плотно прижата к моей груди, не к спине. Сестренка почти не спала, и утром я забрал ее из маминых рук.
– Иди спать, – велел я маме.
– Но я должна…
– Ты должна лечь в постель.
Пока я переодевал ее, Мона смотрела на меня, как не смотрела никогда раньше. Не изучала, а просто позволяла взгляду скользить по моему лицу. Я надел на нее пальто и уложил ее в слинг, а затем сам накинул просторную куртку и застегнул молнию поверх сестренки. Так она могла все видеть, но была в тепле и безопасности.
Я носил ее по нашим старым местам.
Вокруг сада, на дальнее поле, в парники, в теплицы. Здесь цветет картофель, правда, Мона? А здесь мы выращиваем репу. А тут ты упала и порезала колено…
Потом мы отправились в сад Саннингдейл, где она любила растирать в руках травинки, а затем вдыхать их аромат полной грудью. Я поднес к ее носу веточку розмарина, и сестренка сделала неглубокий вдох, пытаясь отыскать в этом запахе следы своего лета.
Через поля мы пришли к Нэбо, туда, где нашли для нее коляску, одеяла и крошечную одежку. На кухню, на которой мы лакомились марципаном несколько недель назад.
А потом я отнес ее к огромному темному озеру, неподвижному и холодному. Погода не подходила для прогулок на лодке, так что я просто обнимал сестренку, пел, уткнувшись ей в волосы, и вспоминал о той ночи, когда она родилась. О ее маленьком ротике на маминой груди и обо всем, что она принесла с собой, когда появилась на свет. Надежду. Новизну. И еще что-то огромное, удивительное, безымянное, что делало Мону уникальной.
Она на мгновение подняла голову и перевела взгляд на озеро, потом на горы, потом на Карнарвон, Англси и бесконечное море. Затем сестренка снова уткнулась мне в грудь и заснула.
Я никогда не забуду тот звук, который издала мама. Она завывала по-волчьи, словно существо, не знающее слов. В саду темнело, день подошел к концу, и Мона умерла.
Сегодня мы похоронили Мону Грету под яблоней на лужайке, одетую в теплую пижамку и укутанную в любимое одеяло. Засыпать сестру землей было хуже всего на свете, и мама то ли кричала, то ли плакала, стоя на коленях в траве. Я старался не смотреть на нее, потому что внутри меня клокотала горячая, густая кровь. Но все-таки взглянул: ее лицо было мокрым, красным и уродливым, и из моих легких вырвался ужасный гортанный вздох.
Когда я засыпал могилу землей, лопата с каждым махом казалась все тяжелее, и тут я заметил в небе над нашим домом птичий клин. Я не видел ни одной птицы с тех пор, как все они черной тучей покинули нашу деревню, и вот они вернулись, молчаливые, грациозные. Сегодня мы похоронили мою сестру, и сегодня же птицы вернулись домой.
– Канадские гуси, – тихо сказал я, глядя, как они удаляются в направлении Карнарвона.
Вечером мы с мамой сидели на крыше, надев пальто, хотя было пасмурно и беззвездно. Мама молчала и почти не шевелилась, ее лицо стало холодным, как сланец.
– Я сделаю надгробный камень с ее именем, – сказал я, ни к кому особо не обращаясь. – И высеку на нем: «А куда Я иду, вы знаете, и путь знаете».
Мамины глаза вспыхнули, и в них было что- то угрожающее, что-то новое.
– Библия?
– Евангелие от Иоанна. Мона любила Библию.
Мама глубоко вздохнула. Она посмотрела мне в глаза и выплюнула слова так, будто они были ядом у нее во рту:
– И где, черт возьми, теперь твой Бог?
Мама спустилась вниз и скрылась в доме.
На секунду, впервые в жизни, я ее возненавидел. Ее голос, лицо и запах, тот факт, что она была рядом каждый раз, когда я оборачивался, ее секреты и истории. То, как немилосердно она высмеивала мою веру. Это чувство длилось всего мгновение, но я никогда прежде никого не ненавидел. Ненависть почти так же сильна, как любовь, но слабее веры.
Я позволил себе выпустить мысли, что обычно держал под замком. Какие у тебя тайны? Кто отец Моны? Кто был моим отцом? Кто твой отец? Зачем ты привела меня в мир, балансировавший на грани Конца?!
Я ненавидел ее.
Вскоре я услышал, как она всхлипывает в своей спальне.
Я думал о Пуйлле, этом уродливом зайце, и о том, как Мона засыпала, а заяц калачиком сворачивался у нее на коленях. Мама даже не знала о существовании Пуйлла. Теперь, когда Моны не стало, о нем вообще никто не знал, кроме меня.
У каждого свои секреты.
Ровенна
Мне нужно рассказать, кто был ее отцом, сама не знаю почему. Может быть, потому, что так она обретет реальные черты, эта маленькая девочка, чье появление на свет не зафиксировано ни в одном документе, малышка, никогда не ходившая ни в парк, ни в детский сад. Моя дочь, лицо которой ни разу не запечатлела камера айфона. Мона Грета, моя маленькая девочка.
Стоял дождливый февральский день, и в укромных уголках полей лежал снег. После наступления Конца прошло около двух лет, и почти столько же мы с Диланом не видели других людей. Мистер и миссис Торп казались давним сном. Все, что было до этого – работа, школа, Гейнор, – словно бы принадлежало другой жизни.
Как обычно, Дилан начал свой день с наполнения ванны водой из ручья. Он уже придумал систему, которая использовала бы старую трубу для подачи воды в дом, но пока не воплотил свой план в жизнь. Сын каждое утро носил в дом ведра с водой. Он перестал быть простым восьмилетним ребенком. Он трудился, как взрослый.