Мне было скучно.
Нельзя написать, что мои собственные дети отличаются от других, не признав, что я и сама отличалась или до сих пор отличаюсь. Застенчивость въелась в меня, я слыла молчаливой тихоней, одной из тех, с кем вы учитесь бок о бок с первого по последний класс, но после выпуска никогда о них не вспоминаете. Конечно, всему есть причины, темные призраки детства, которое уже размылось в памяти, но я не буду об этом писать. Не все следует фиксировать на бумаге и помнить.
Он не был похож на других детей. Возможно, это моя вина. В том, как он держался, сквозило что-то тревожное, в его движениях чувствовалась робость. В нашей деревне, школе и мире, где всем отчаянно требовалось внимание, Дилан хотел лишь одного – стать невидимым.
После наступления Конца он стал другим человеком.
Мы все, конечно, стали. Но Дилан изменился сразу, в самом начале. После трех дней без электричества он прекратил просить гаджеты. Начал выходить в сад до того, как я просыпалась по утрам. Через десять дней я перестала беспокоиться, что кто-то его украдет, и убедила себя, что ему лучше на лужайке или под живой изгородью.
Он был слишком мал, чтобы помогать мне в строительстве парника, но помогал, и еще как. А когда мы начали выращивать еду, то помогал с прополкой, посадкой и поливом. В перерывах между играми с машинками из спичечных коробков и лепкой монстров из пластилина мой сын собирал дрова и рыскал по полям в поисках грибов, превратившись из беспокойного малыша во взрослого мальчика, который знал, что у него есть цель, есть задача.
В этом новом мире негде спрятаться. Нет уважительной дистанции между людьми, а значит, нет места для лжи. Я точно знаю, кто такой Дилан. Он сильный, но милый, мудрый и жесткий. Иногда он слишком молчалив, смотрит на горы или на Англси, и его мысли заняты чем-то, о чем я не знаю. Мысли – единственное место, где он может спрятаться.
Он высокий, даже выше меня, солнце подрумянило его кожу и местами выжгло темные волосы до рыжины. Большие глаза глубокого синего цвета и квадратный подбородок намекают, что однажды он станет красавцем. Конечно, он слишком худой, но благодаря упругим мышцам, проступающим под кожей, не выглядит больным.
Передние зубы у него кривоваты, но совсем немного, один перекрывает другой, совсем как у…
Господи, помоги мне.
Это единственное, что Дилан унаследовал от отца, – кривые передние зубы, несовершенные и прекрасные. Когда я позволяю себе об этом задуматься, они напоминают мне о давно минувших улыбках в свете раннего утра, о губах, которые говорили мне ласковые слова и давали обнадеживающие обещания.
Однажды, в редкий день, полный радости, когда Дилан только-только вступил в пору отрочества и жесткие черные волосинки начали пробиваться на его подбородке, как побеги, я наблюдала за ним, за своим почти возмужавшим сыном, пока мы копали новые грядки под картофель. Его мускулы были слишком приметными для столь юного парня, а плечи стали широкими от тяжелого физического труда. Солнце, словно сверкающее лезвие, рассекало море за его спиной, и неброские краски природы казались яркими, поскольку мне выпал редкий, счастливый, прекрасный день.
– Какой ты у меня красивый! – воскликнула я, понимая, что в новом мире, где внешность не имеет значения, я все равно горжусь его красотой.
Дилан выпрямился, повернулся, чтобы посмотреть на меня, и ухмыльнулся – детская ухмылка на мужском лице, – а потом спросил прямо в лоб:
– А я похож на своего папу?
И вдруг он перестал быть таким красивым, краски вокруг утратили яркость, и море снова стало холодным серым простором небытия. Я ничего не ответила, но дала вопросу выкачать из меня всю радость. И вернулась к работе.
Я знала: он больше не спросит, и он не спрашивал. Сильнее всего Дилан боится, что я перестану улыбаться, и потому каменное лицо стало моим главным оружием. Он никогда больше не осмелится спросить об отце. И никогда не наберется храбрости спросить, откуда взялась Мона. Он ни в чем не будет настаивать на своем, потому что знает, какой жестокой я могу быть.
У меня внутри целый арсенал холода на случай вопросов, на которые я никогда не отвечу.
Дилан
У Моны небольшой кашель. Мама так и говорит – «небольшой», будто он есть и в то же время его нет. Она говорит, мы тоже обязательно заразимся, потому что кашель распространяется, как сырость по стенам. И ничего с этим не поделаешь.
А пока Мона не может найти себе места. Она не спит и не хочет, чтобы ее укладывали. Сестренку раздражает наше присутствие, но и без нас она оставаться отказывается.
Мама носит ее везде в слинге как ни в чем не бывало.
Пока я был маленьким, то несколько лет после Конца, если заболевал, пил странное розовое пойло из коричневой бутылочки, на вкус сладкое, как тысяча жимолостей, вместе взятых. Но та розовая микстура давно закончилась, и мы используем бутылочки для всяких маринадов, хотя те совсем крошечные. У них белые пластиковые крышки, которые идеально закручиваются.
Я волнуюсь за Мону, потому что у нее очень красные щеки и какие-то странные потухшие глаза. Но мама говорит, что Мона сильная и это всего лишь простуда. Она считает, что я паникер, и не понимает, с чего бы, ведь нам вообще не о чем беспокоиться.
Вчера вечером, когда мы сидели на крыше, накрывшись брезентом, чтобы не промокнуть под дождем, я спросил маму:
– Почему люди верят одним книгам, а другим нет?
– Что?
– Ну, они верят в Библию, но не верят в «Гарри Поттера».
Мама наморщила лоб.
– Ну, эти книги совершенно разные. Книги о Гарри Поттере – это художественный вымысел.
– Да, но в Библии тоже есть всякие истории. Так почему мы должны верить в одно, а не в другое? В «Гарри Поттере» ведь есть несколько прописных истин. И в «Сидре и Рози». И в «Ллате Ду».
Я знал, что она не читала «Ллат Ду». Это валлийская книга, и не думаю, что ей бы понравились те ужасы, которые там описаны. Эта книга великолепна.
Мама подняла одну бровь.
– Серьезно, мам! Я не понимаю.
– Если честно, я тоже не знаю. Не знаю почему, Дил. Может, тебе стоит относиться ко всем книгам одинаково и самому решать, какие из них считать священными?
Наши вкусы в книгах очень отличаются. Мама читает быстро и перечитывает одно и то же снова и снова: сестры Бронте, Кейт Аткинсон, Бетан Гванас, которая пишет о таких же женщинах, как мама, но в мире, который существовал раньше. Думаю, ей нравится вспоминать, что были и другие женщины, похожие на нее. Она не так много читает на валлийском, но больше, чем раньше… Иногда, читая, мама беззвучно проговаривает слова, и я всегда надеюсь, что она будет читать вслух, чтобы я снова услышал, как звучит валлийский, а не просто читал его со страниц. Она растворяется в книгах, даже если перечитывает их по десятому разу. Я читаю медленно и перечитываю книгу сразу после того, как закончил, чтобы удержать все в памяти. Иногда я перечитываю одну и ту же книгу восемь раз по кругу. Я знаю наизусть бо`льшую часть «Схороните мое сердце у Вундед-Ни», некоторые отрывки «Ювелира» Кэрил Льюис и начальные страницы «Кракен пробуждается» Джона Уиндема. Я читаю их Моне, когда работаю, и она слушает, пусть и не всегда понимает.
Хотя мама иногда рассказывает о мире до Конца, мне кажется, я больше узнаю о нем из книг. Она говорит о том, что жизнь протекала стремительно и у всех было много всего, но в книгах написано гораздо больше. Мама утверждает, будто тогда не убивали направо и налево, как в историях Ллуида Оуэна, и никто не грустит так, как в автобиографии Моррисси, но она не понимает, что именно эти вещи мне интересны.
Вели ли люди себя друг с другом так же до наступления Конца?
Как в книгах – ругались и спорили по мелочам, дружили с одними, но не дружили с другими? В некоторых книгах рассказывается о том, как матери и дети из-за ссоры жили всю жизнь, не видя друг друга, – бывало ли такое на самом деле?
Но страннее всего для меня другое – то, что я сам будто бы помню из времен до Конца. Об этом в книгах не говорится напрямую, но как бы всегда подразумевается. Я спросил об этом маму вчера вечером:
– До Конца люди и правда проходили мимо друг друга?
– Что ты имеешь в виду?
– Ну, на улице, в магазине или еще где- нибудь. Люди проходили мимо друг друга, ничего не говоря. Не глядя друг на друга.
Мама придвинулась ко мне поближе. Было холодно, но мы под брезентом не намокли.
– Ты действительно не помнишь всего этого?
Полупамять. Но это так странно сейчас, когда никого не осталось, только мама, Мона и я.
– Да. Сотни людей каждый день проходили мимо, – сказала мама. – В супермаркете, на улице и в магазине на заправке. Это ничего не значило.
– Я не понимаю, как мир может быть таким.
Мама скинула капюшон и посмотрела на меня. Я не видел ее глаз в темноте, но знал их выражение.
– Как бы ты поступил, если б завтра тут объявился кто-то еще?
– Это было бы великолепно! – воскликнул я так, словно не осмеливался даже вообразить, что могут быть и другие люди, кроме мамы, Моны и меня.
– Ты бы принял их? Дал им кров и еду?
– Разумеется!
– А если, скажем, их было бы уже четверо? И еды не хватало бы на нас троих и этих четырех пришлых людей. Что тогда делать?
– Придумал бы что-то. Посадил бы побольше всего. Построил бы дополнительные парники.
Мама долго молчала, а потом произнесла:
– У тебя доброе сердце.
– Maddau i ni ein difrwader, – ответил я. Мама посмотрела на меня вопросительно. Эта фраза на валлийском была для нее слишком сложной. Я перевел: – Прости нам апатию нашу.
Я представил семью из четырех человек, которые кочуют с места на место в поисках нового дома.
– Ты хорошо знаешь Библию, – сказала мама.
Я-то да, а вот она нет.
– Это из стихотворения Аледа Льюиса Эванса. Моне нравится, когда я его читаю. Ей нравится, как оно звучит.
– Конечно нравится, – вздохнула мама. Она скептически относится к Библии и ко всему, что на нее похоже.