Маняша Однобрюхова нашла Иду спящей.
В комнате пахло перегаром, табаком и рвотой.
Маняша набрала в ведро воды и принялась мыть пол.
Ида вдруг села на постели, скрестив ноги, глотнула из бутылки и заговорила совершенно трезвым голосом:
– Попрыгунья Стрекоза лето красное пропела… бездомная дура… помертвело чисто поле… слышишь, Маняша? Помертвело! Чисто поле! И никого в чистом поле, Маня, одни волки да разбойники, Маняша, волки, разбойники да Стрекоза… вот так, Маня, вот так…
Маняша заперла на замок кладовку, где хранились запасы самогона, помогла Иде умыться и напоила ее теплым раствором марганцовки. Понос и рвота принесли облегчение.
На следующий день Маняша рассказала ей о музыкантах, которые тогда, год назад, играли на палубе парохода, пока «Хайдарабад» огибал остров, пока Ида танцевала босиком в кают-компании, пытаясь поймать губами лепестки роз, падавшие с гирлянд, а оркестр играл, постепенно затихая – труба за трубой, скрипка за скрипкой, звук за звуком… серебро и медь… Оркестр затихал – на двадцатиградусном морозе музыканты один за другим выбывали из строя. Труба за трубой. Дольше всех держался скрипач, но и он в конце концов рухнул на палубу.
У генерала Холупьева дело было поставлено так, что без его приказа никто не смел и пальцем шевельнуть. Генерал был занят, приказа не было, и музыканты просто погибли. Умерли от переохлаждения. Труба за трубой, скрипка за скрипкой. Утром генерал приказал навести порядок на судне, и мерзлые тела музыкантов сожгли в пароходной топке.
Они были заключенными, и в случае смерти их ожидала могила без креста и звезды – столбик с номером. Этим повезло: они умерли с пользой, согревая жаром своих тел каюту Иды Змойро, великой актрисы.
– Откуда тебе это известно? – спросила Ида.
– Мой брат служит на пароходе, – сказала Маняша. – Кочегаром.
– Он жив?
– Кто жив?
– Твой брат.
– А что ему сделается. Вы только никому не говорите про это, ладно?
Ида кивнула.
В гости к Кабо они поехали вдвоем, Ида и Маняша. Маняша везла узел с собольей шубой.
Кабо обрадовался, за обедом много говорил о советском театре как единственном духовном наследнике театра античного, то есть театра, ставившего во главу угла общественное служение, интересы общества, а не узкие интересы так называемого искусства…
Ида рассказала ему о своем деле. Кабо замахал руками, но Лизанька – Ида подарила ей шубу – прикрикнула на него:
– Как тебе не стыдно, папочка! Идочка ж нам как родная!
Кабо сдался: Лизанька была беременна, и огорчать ее он не хотел.
Три недели Ида обивала пороги канцелярий, стояла в очередях, молила и кричала. Кабо тем временем обзванивал своих друзей и знакомых – среди них были чиновники, которые имели доступ на самый верх. По вечерам они подводили итоги, намечали планы на следующий день: куда пойти, с кем встретиться, о чем просить.
Ида и Маняша ужинали отдельно, чтобы не огорчать Лизаньку своим видом, – об этом попросил Кабо.
Ночью Маняша прижималась горячим телом к Иде. От Маняши пахло милым девчачьим потом, мятным зубным порошком и фиалковым мылом. Она шепотом расспрашивала Иду о мужчинах, и Ида отвечала – сначала неохотно, а потом поняла, что ей это нужнее, чем Мане, и стала рассказывать по-настоящему – откровенно, с деталями: о Спящей красавице, об Эркеле и первом поцелуе в Черной комнате, об Арно и «Хайдарабаде», о том грозовом июльском дне, когда из глубины озера вдруг всплыл линь – настоящий бог, лиловый и золотой, и об Уильяме Сеймуре, о том, как они катались на лодке по Эйвону, а потом – потные, хохочущие, чуть пьяные – спрятались от дождя в садовой беседке, она прижалась к нему, и они занялись любовью на полу, среди резко пахнущих ромашек, которые кто-то разбросал в беседке, и этот запах ромашек она не могла забыть, а потом вспоминала о февральском вечере на «Хайдарабаде», о поцелуе, об ожоге, предрешившем ее судьбу, о том, как она танцевала босиком вальс, пытаясь поймать губами лепестки роз, падавшие с потолка…
Эти разговоры приносили облегчение, пусть и недолгое.
Запахи девчачьего пота, мяты и фиалки смешивались с запахами ромашки и роз…
Наконец Иде сказали, что она может забрать тело мужа, и назначили дату – 5 марта.
– Тело? – не поняла Ида. – Что значит – тело?
– Тело, гражданочка, то есть – труп, милая… – Женщина в офицерском мундире сочувственно вздохнула. – К сожалению, ваш муж скончался в следственном изоляторе. – Протянула Иде бумажку. – Вот медицинское заключение: острая сердечная недостаточность. Пятого, то есть завтра, можете забрать тело…
Ида оглохла. Она не расслышала адрес морга. Она не понимала, зачем эта женщина с капитанскими погонами шевелит губами.
На улице ее ждали Кабо и Маняша.
Они обогнули Лубянскую площадь, свернули в Театральный проезд.
В лицо полетели капли.
Ида остановилась.
Нет, это были не капли, вдруг поняла она, это был снег. Снег пошел…
– Красный, – с удивлением сказала Маняша, проводя ладонью по лицу. – Вы гляньте только, снег-то – красный!.. – На ее лице расплылись грязновато-красные разводы. – Красный…
Боже, с ужасом подумала Ида, снег…
Сначала это были снежинки, порхавшие в воздухе и почти незаметные, но вскоре ветер усилился, снег пошел гуще – струями, а потом и вовсе началась настоящая красная метель, которая с подвыванием понеслась по улицам и площадям великого города, города высокого и сильного, запуржило, снег летел, слепя прохожих, собираясь в сугробы, гремя подоконниками и завывая в трубах, и не прошло и получаса, как все вокруг превратилось в клокочущее багровое месиво, это было снегопреставление, в коловращении которого утонули башни и дома, мосты и церкви, и уже не могли двигаться ни машины, ни звери, ни люди, ошалело жавшиеся к стенам или в ужасе бежавшие в поисках защиты, укрытия, убежища – прочь! прочь! прочь от этого снега, из этого крушащего все на своих путях урагана, погрузившего все и вся в бурлящую кровавую тьму, словно вдруг безжалостный Господь в наказание за неискупимые грехи наши обрушил на нас всю свою любовь и махом вскрыл содрогавшееся в конвульсиях чудовищное сердце мира, и город, и люди вдруг оказались в самых мрачных теснинах этого огромного сердца, среди лохмотьев кровоточащей плоти, оборванных артерий и вен, в чавкающем водовороте огненной лавы, – снег над Кремлем и Лубянкой, снег над Крымским мостом и Неглинкой, снег над Плющихой и Палихой, снег над реками и парками, над колокольнями и мостами – красный снег ни с того ни с сего, бессмысленный, как жертва Иисусова, и вызывающий, как Воскресенье Христово, – снег! снег! снег! – умопомрачительный снег, поражающий душу снег, грубо пленяющий ее, захватывающий, насилующий, леденящий, убийственный – и неостановимый, о Боже, неостановимый, как будто это и не творение Твое, но сам хаос – вне времени и без пощады…
Красный снег завалил Москву по ручку двери.
18
– Знаешь, – сказала однажды Ида, – а я ведь долго не могла вспомнить, какого цвета были у него волосы, высок ли он ростом или не очень… глаза – глаза помнила… голубые, как у слепого кота… а больше ничего… целый год я провела как во сне… только много лет спустя вдруг вспомнила: господи, да он же был лысый! То есть нет… он брил голову… тогда многие военные брили голову, и он брил… маршал Конев брил голову… у него был такой красивый череп…
Одиннадцать месяцев она прожила с генералом Холупьевым, и эти одиннадцать месяцев были упоением, безумием, сном. Эти дни, недели, месяцы были вспышкой, остановившимся кинокадром. Вспоминались движения рук и губ, поворот головы, голос… голос отдавался в памяти, а слов не разобрать… о чем они тогда говорили – этого она почти не помнила… одиннадцать месяцев – фейерверки в ночном небе, танец босиком, губы, ловящие лепестки роз, влажное тело, горячечный шепот… и только со временем, через годы, когда эта магма стала постепенно остывать, образуя причудливые фигуры, в ее памяти стали всплывать фразы, диалоги, события…
По ее дневниковым записям трудно восстановить события того времени. Она много читала – толстые журналы, книги, увлеклась Лоркой: в дневнике немало выписок из «Йермы», часто бывала в кино («Какую же дрянь снял Ромм!», «Откуда взялся этот дивный Калатозов?», «Сестра моя Кабирия», «Тошнотворная индийская пародия на Чаплина» – это, видимо, о Радже Капуре), снова и снова возвращалась к «Чайке»…
Кабо нашел ей работу в Москве. На Киностудии Горького Ида участвовала в дубляже иностранных фильмов, ее волшебным гнусавым голосом заговорили Марлен Дитрих, Грета Гарбо, Лилиан Гиш, Бетт Дэвис, Эмма Граматика. Платили за это немного, но Ида радовалась возможности вернуться в большое искусство – хотя бы через черный ход.
Дорога в Москву занимала много времени: рейсовые автобусы тогда в Чудов не ходили. Ида вставала чуть свет и шла пешком в Кандаурово, где можно было поймать попутку.
Иногда сеансы в студии звукозаписи заканчивались поздно, и тогда Ида ехала на дачу к Кабо.
Лизанька родила крепкого мальчика, которого назвали Артемом. Она развесила всюду шторы и занавески, разложила ковры и коврики, и дом приобрел уют, хотя и несколько мещанский. Располневшая и похорошевшая Лизанька с удовольствием играла роль хлебосольной хозяйки, почти что настоящей жены профессора театрального института. Она даже научилась печатать на машинке и по утрам, когда все еще спали, отстукивала на веранде рукописи Кабо, которого больше не называла «папочкой», а только Константином Борисовичем. На ножки рояля, стоявшего в гостиной, Лизанька надела чехлы, чтобы у гостей не возникало непристойных ассоциаций с женскими ногами.
Кабо с воодушевлением рассказывал Иде о новых театральных веяниях, о молодых актерах и режиссерах, о жажде правды – правды жизни. Однажды ему крепко досталось за эту жажду правды в какой-то газете, чуть ли не в «Правде», но теперь Кабо ничего не боялся:
– Можно, Ида, сейчас можно, я это чую! Теперь можно говорить правду. Ну покричат все эти ретрограды, постучат кулаками по столу – ну и что? Их время прошло. Теперь – можно. И я голову готов дать на отсечение: не сегодня завтра разрешат все. Все, понимаешь?