Синяя кровь — страница 23 из 36

– Змойро, – сказала Баба Шуба. – Еврейка?

– Никогда об этом не задумывалась, – сказала Ида. – Мой отец был дворянином.

– Но ты, говорят, несчастлива? – сказала Баба Шуба, глядя в упор на Иду.

– Значит, жива, – ответила Ида.

Старуха усмехнулась.

Они снова встретились через полгода, когда Маняша решила развестись с мужем.

Ида слыхала, что жизнь у Маняши не заладилась с первых дней: муж ее Аркаша, механик леспромхоза, оказался пьяницей и драчуном. Однажды Маняша не выдержала и сбежала от него. Вся в синяках, с разбитыми в кровь губами, вечером она явилась к Иде и попросила приютить ее на несколько дней, пока синяки заживут. Когда она разделась, Ида ахнула: «Он что – по животу тебя бил? Твои родители знают?» Маняша заплакала.

На следующий день в Африку явились Маняшины родители – бешеный Забей Иваныч, известный на всю округу доминошник, и его смирная жена Рыба Божья. Они были возмущены тем, что дочь опозорила их на весь городок, сбежав от законного мужа.

Забей Иваныч с порога обругал Иду «шпионкой», «шалавой» и «бандершей» – это слышали все соседи. А вот что ответила Ида – никто не слышал, и никто потом не мог сказать наверняка – дверью она ударила Маняшиного отца или коленом по яйцам. Зато все, конечно, слышали и видели, как Забей Иваныч катился по лестнице, а Рыба Божья с протяжным воплем мчалась за ним, а потом причитала во дворе, помогая мужу прийти в себя.

Тем же вечером Баба Шуба вызвала Иду в ресторан «Собака Павлова», где они долго беседовали с глазу на глаз за рюмкой ломовой. Прощаясь, Баба Шуба спросила:

– Так все-таки – дверью или по яйцам?

– Не помню. – Ида пожала плечами. – Да и какая разница?

– Мне больше нравится по яйцам, – сказала Баба Шуба. – Присылай ее ко мне, и пусть ничего не боится.

Маняша поселилась у Бабы Шубы, развелась с мужем, родила девочку, вскоре познакомилась с таксистом из Москвы и переехала к нему на Плющиху.

А бывший ее муж Аркаша пьяным утонул в озере.

19

О возвращении Арно Ида узнала случайно.

Утром увидела во дворе дома Эркеля молодую смуглую женщину, которая развешивала на веревках белье, а вечером соседка – старуха Слесарева – сказала, что Эркель вернулся из тюрьмы с женой, по виду – еврейка еврейкой. Пришел на рассвете пешком, с мешком за плечами, пнул дверь ногой и вошел в дом, не глядя по сторонам, а за ним жена – еврейка еврейкой.

Вернувшись домой, Ида стала перебирать платья. Тициановое, пюсовое, гридеперлевое, камелопардовое, вердепешевое, бистровое, циановое… шафрановое или шамуа… Эркелю нравилось тициановое…

Тело чесалось. Она согрела воды, заперлась в Черной комнате и вымылась с ног до головы. Зачесала волосы назад – не понравилось. Расчесала на пробор – нет. Собрала пучком на затылке, надела шляпку. Задумалась: платье с декольте или с глухим воротом? Длинный рукав или короткий? Надевать ли драгоценности? Бриллианты или жемчуг? Серьги или клипсы? Перчатки или митенки? Лодочки или шпильки? Нейлоновые чулки цвета «загар» или шелковые с инкрустацией «шантильи»?

Волосы на пробор, глаза подведены совсем чуть-чуть, губы тронуты бледной помадой, капля «Шанели», тонкая нитка жемчуга, облегающее циановое платье, нейлоновые чулки со стрелкой, туфли-лодочки, рюмка водки и сигарета – вот на чем она остановилась.

Шиллер не был ее любимым поэтом, но тут вдруг вспомнилось:

Пусть я и грешила,

Как смертная, по молодости лет,

Но я своих ошибок не скрывала.

Я вся как на ладони. Ложный вид

Я презирала гордо, откровенно.

Все худшее известно обо мне,

Могу сказать: я лучше этой славы…

Нет-нет-нет! Не то!

Наклонилась к зеркалу, прошипела:

– Зачем вы говорите, что целовали землю, по которой я ходила? Меня надо убить.

Застонала от бессильной злости.

В ту минуту она ненавидела Марию Стюарт, ненавидела Нину Заречную, ненавидела себя… все эти маски, маски, маски…

Поправила чулок, выключила свет и вернулась в гостиную.

На лестнице послышались тяжелые нетвердые шаги.

Ида выбежала на середину комнаты, опустила правую руку на спинку стула, выпрямилась, замерла.

Но это был не Эркель – это пьяненький старик Слесарев возвращался домой из «Собаки Павлова».

Она ждала, пока часы в Африке не пробили три, и только тогда легла спать.

Весь следующий день она провела в ожидании Арно.

Вечером зачесала волосы назад, облачилась в яркое шафрановое платье с декольте, лимонно-желтые шелковые чулки с инкрустацией «шантильи» и туфли на высоких каблуках, надела колье де Клеров, накрасила губы вопиюще-красной помадой.

Она не чувствовала себя виноватой перед Эркелем. Любовь сильнее стыда. Любовь, которая превыше всякого ума. Эта любовь стоила жизни двенадцати музыкантам, которых сожгли в пароходной топке, она стоила жизни генералу Холупьеву. Может быть, она стоила сердца Эркелю, но ведь он сам предложил Иде развод – в первом и последнем письме из тюрьмы. «Так будет лучше для нас обоих», – написал он. Так поступали многие. Она развелась с ним, хотя лучше от этого не стало никому. И вот Арно вернулся в Чудов с этой женщиной. Вернулся в свой дом, а вовсе не к Иде, это же ясно. Почему же она ждала, что он придет к ней? Она и сама не понимала. Она ведь, кажется, не любила Эркеля и не испытывала чувства вины перед ним – так почему же она его ждала? Почему прислушивалась к шагам на лестнице, пила водку, курила, а потом вдруг сбросила эти чертовы туфли, сорвала с себя это чертово шафрановое платье, размазала по щекам эту чертову помаду и упала ничком на постель, мыча и глотая слезы? Но кто бы видел жалкую царицу, Бегущую босой в слепых слезах, Грозящих пламени; лоскут накинут На венценосное чело…

Она перевернулась на спину, задрала подол ночной рубашки, потрогала трусы – шелк был влажным. Значит, ей просто нужен мужчина, с пьяной грустью подумала она.

«Я понимаю, – писала она в дневнике, – что он ко мне не вернется, да я этого и не хочу. Но тогда чего же я хочу? То есть – чего же я хочу на самом деле? Вроде бы нам и говорить больше не о чем… но что-то осталось между нами… как будто кусок в горле застрял, и нужно его либо выхаркать, либо проглотить, чтобы не подавиться пустотой…»

Наконец она не выдержала и отправилась к Эркелю.

Она была готова к долгому, мучительному разговору. Она была уверена: ей хватит мудрости, чтобы признать свои ошибки, и твердости, чтобы принять его упреки.

Часы в Африке пробили три, когда Ида в чем была, как была – в пальто нараспашку, в туфлях на босу ногу, кое-как причесанная, ненакрашенная, немножко пьяная – пошла к Арно.

На полу посреди комнаты, освещенной керосиновой лампой, по пояс голый Арно и женщина в мужской майке играли в шашки. Рядом стояли стаканы, ополовиненная бутылка, на газетке – огрызки хлеба, яичная скорлупа.

Эркель поднял голову, улыбнулся Иде, показав железные зубы, и подмигнул.

Вот и все.

«Передо мной был другой человек, – вспоминала потом Ида. – Не тот Арно, которого я знала. Не тот человек, которого я предала. Этого человека я не предавала. Он сидел на полу, скрестив ноги по-турецки, пошло щерился и подмигивал. Руки, плечи – все в татуировках. Зубы железные. Разговор ни о чем. В сущности, все, что он мне тогда сказал, можно свести к одной фразе: «Жизнь – сложная штука». Его жена – или кем там ему приходилась эта женщина – даже ни разу не взглянула на меня. Даже когда он позвал меня в соседнюю комнату, она не подняла головы. А в соседней комнате он залез мне под юбку… Воспоминания, боль, стыд, любовь – как будто и не было ничего. Чужие, совсем чужие. Конечно, люди меняются, но тогда я и вообразить не могла, как сильно и необратимо иногда они меняются. И чаще, чем мы думаем. – Помолчала. – Хорошо, что я не надела гридеперлевое платье и чулки с инкрустацией…»

Он быстро овладел ею на полу в соседней комнате, в которой тоже не было никакой мебели, но опять ничего не сказал – только подмигнул и похлопал по заднице.

Вот и все. Боже, и это все…

Минут через десять она обнаружила себя сидящей на крыльце Африки с неприкуренной сигаретой в зубах.

Она хотела просто жить, просто играть, просто любить, то есть хотела быть счастливым продуктом распада обычной жизни, где все левое – просто левое, а правое – просто правое. Это ее желание оставалось неизменным и после развода с Сеймуром, и после изгнания из театра, и после гибели Жгута, и даже после смерти генерала Холупьева. Но только после встречи с Арно она вдруг поняла, что никогда у нее не будет жизни простой и обычной, то есть просто простой и просто обычной, а будет множество жизней непростых и непривычных, которые ей предстоит прожить без надежды на награду, а может быть, и без надежды вообще. «Актер не мир, он скрещение миров, он возникает и живет на границе миров, а не сам по себе, потому что сам по себе он никто», – вспомнила она слова Кабо. Актер появляется только после того, как отзвучит последняя реплика. Актер обманывает зрителей, но не имеет права обманывать себя. Он – никто. Мария Стюарт, Нина Заречная, Йерма, Федра, Катерина, Клитемнестра, Офелия, Маргарита Готье, Раневская, Электра – маски, маски, маски, а под ними – никто. Никто, способное все вместить, но не способное никого спасти, не способное полюбить хоть кого-нибудь по-настоящему, как любят иногда люди…

К ней подошла ничейная сука Щелочь, положила голову на ее колени, и Ида обняла вонючую псину за шею, обняла и заплакала, завыла, содрогаясь в слепых слезах, одинокая, застигнутая врасплох, всю жизнь державшаяся по-царски, прямо, всю жизнь не позволявшая никому жалеть ее, а сейчас она, великая актриса, всклокоченная, с голым лицом, слабая, избранница и изгнанница, рыдала, обняв за шею единственное живое существо, которое оказалось рядом, – ничтожную суку, смердящую суку…


Ида больше не мечтала о необитаемом острове – она поселилась на нем.