Синяя кровь — страница 25 из 36

Кабо, Лизанька с пятилетним Артемом, Маняша с годовалой Алисой, Баба Шуба, Ида, моя мать и, конечно, я – черный бушлат, пуговицы с якорями, вязаная шапка. Все собрались за длинным дощатым столом, на котором расставили бутылки и стаканы. Ида и моя мать дымят сигаретами, Кабо откинулся на стуле, сложив пухлые руки на животе, Баба Шуба сидит колом, а я смотрю в сторону.

Фотографировал, разумеется, Арсений Рябов.

Закованную в гипс ногу Иды уложили на стул, поставленный рядом, и получилось, что Ида сидит в профиль к объективу. Женщины не успели поправить волосы, выбивавшиеся из-под шапочек и платков, Маняша что-то говорит Иде, толстощекий Артем пытается прожевать бутерброд – снимок получился живым, очень живым, такие в Чудове не любили и гостям не показывали. Но на этот раз даже Баба Шуба, столп и ограда однобрюховских вкусов, оставила себе именно это фото, а не то, на котором все смотрят в объектив с постными лицами, хотя и на нем я таращусь вбок, а Артем что-то жует.

О том, что Ида попала в больницу, первой узнала Маняша, которая тогда гостила у Бабы Шубы. Маняша позвонила Кабо, и тот с Лизанькой и сыном примчался в Чудов. Маняша и моя мать накрыли стол, а потом, когда в комнате стало совсем уж душно, было решено спуститься на веранду. Маняша нажарила мяса, Кабо привез несколько бутылок армянского коньяка и мандарины – стол получился на славу.

– Воздух заканчивается, – говорил подвыпивший Кабо. – Я это чую, Ида: воздух идеализма заканчивается. Надежды, ожидания… все заканчивается, и закончится не сегодня завтра, уж поверь мне… – Он понизил голос. – Хрущев – безмозглое животное, во всяком случае – в культурном отношении. Он, конечно, authentic political animal, но очень тупое и хамское… Сталин отбил им всем мозги раз и навсегда. Ну да, страха больше нет, но и ничего больше нет, один цинизм. Ни идеалов, ни идей, одна только мысль… даже не мысль, а я не знаю что: дайте нам вволю нажраться, больше ничего. Отдыхайте! От чего? Не важно – отдыхайте и ешьте! Что ж, народу это понравится… уже нравится… цинизм, лицемерие, безответственность… никаких умственных, душевных усилий – такое всегда нравится… дешевый хлеб, понимаешь? Дешевый хлеб… это зреет, зреет, я чую… воздух кончается… нам предстоит долгое путешествие в безвоздушном пространстве… – Вздохнул, выпил и сменил тему. – Меня тут привлекли к одному большому делу, там и тебе местечко найдется. На радио формируется программа спектаклей… главным образом классика: Островский, Чехов, Шекспир, Мольер… даже «Трамвай «Желание»… Бланш Дюбуа – как тебе, а? Умереть в открытом океане, отравившись немытым виноградом… а? Пусть они там что хотят, а мы – в открытом океане… немытый виноград лучше, чем этот их дешевый хлеб… у них дешевый хлеб, а у нас – Гольдони, Гоцци, Чехов… про Чехова я уже, кажется, говорил… подбирают людей для «Вишневого сада»… Раневская, Ида! А? И платят неплохо, очень неплохо… ведь здесь не жизнь, в Чудове этом, а черт знает что… кино по субботам, самогон по воскресеньям да черви – всегда…

– Господи, Кабо, какие черви? – не поняла Ида.

– Дождевые черви… выползки… или как их там… ну на них рыбу ловят… или здесь рыбу не ловят? Тогда что здесь ловят? Лягушек? Мышей?

– Спасибо, милый, но – нет. Я не хочу. Просто – не хочу.

– И никаких «почему»?

– Потому что вода.


Через неделю она узнала о том, что Эркель продал дом и уехал из Чудова. Больше она о нем ничего не слышала.

21

Той ночью, когда Эркель принес ее в больницу со сломанной ногой, Ида встретила Колю Вдовушкина. Он лежал в четвертой палате на десять коек. Ему сделали операцию по поводу язвы желудка. Тогда все боялись новой мистической болезни – рака. Коля тоже считал, что у него рак, а вовсе не язва. Он был тощ и желт, оброс сивой щетиной, много курил, кашлял и выглядел старик стариком, хотя ему не было и шестидесяти. У него болели ноги, слезились глаза, а во рту почти не осталось зубов. Он вспоминал дедушку Иоганна Эркеля, Мечтальона, библиотекаря со странной фамилией Иванов-Не-Тот, Спящую красавицу, фламандских палачей, жаловался на головные боли, из-за которых даже читать не мог…

– На фронте думал: останусь в живых – все книги перечитаю, и вот тебе… – Он вдруг понизил голос. – Шекспира не читал, Ида. Некрасова читал, Пушкина читал, Горького читал, а Шекспира – не успел… теперь и не успею… «Ромео и Джульетту» не читал! Стыдно…

– Коленька! – Ида растерялась. – Почему стыдно? И на кой тебе Шекспир?

– Стыдно, – прошептал Коля. – Без Шекспира помирать – стыдно…

– Я его наизусть знаю, Шекспира этого, – сказала Ида. – Хочешь – почитаю?

И стала шепотом читать «Ромео и Джульетту».

Старик Фролов, лежавший у окна, попросил «сделать погромче».

Мишаня Гришин вспомнил семейства Галеевых и Супруновых, которые рассорились из-за поросенка и из-за этого расстроили свадьбу своих детей.

А дед Брызгалов рассказал о племяннице Катьке, которую какой-то прохожий мужик попортил, когда ей было двенадцать, и ее брат, узнав об этом, от стыда задушил Катьку в бане…

Ида не добралась и до середины первого акта, когда доктор Жерех отправил ее домой: больным полагалось спать.

После отъезда Кабо она вернулась к Коле Вдовушкину и его соседям по четвертой палате, чтобы довести историю Ромео и Джульетты до финала. Но за один день ей это сделать не удалось.

Опираясь на костыли, она каждый вечер приходила в больницу. Прежде чем продолжить чтение, все вместе – Ида и больные – вспоминали о том, что там в пьесе произошло раньше, кем Тибальт приходится Джульетте, кто такой Меркуцио и какой мямля этот Парис.

В четвертой палате – тусклый свет, серовато-зеленые стены – пахло лизолом, бедной едой, стариковским потом и ихтиоловой мазью.

Уже на второй день в палату набились женщины, которые лежали этажом выше, и даже роженицы пришли с первого этажа.

Враждующие семьи, смерть Тибальта, соловей и жаворонок, склянка с ядом, отчаяние Джульетты, удар кинжалом, «нам грустный мир приносит дня светило»…

Женщины вытирали глаза, мужчины сопели и закуривали злые свои папиросы.

А потом старик Фролов, крякнув, достал из тумбочки бутылку, дед Брызгалов – другую, Надя Болотова принесла из столовой хлеб, соль и огурцы, Иван Демидов разлил ломовую по стаканам и кружкам, чокнулись, женщины пили, морщились и махали руками, Груша Абросимова вспомнила, как ее в четырнадцать лет выдали замуж за старика, который заплатил ее родителям за жену поросенком и пудом прогорклого масла, Ниночка Вересова затянула вполголоса «Красный сарафан», Мишаня Гришин тихонечко залез под халат толстоногой медсестре Наташе, а Коля Вдовушкин смотрел в потолок, и из глаз его текли желтые слезы…

«Гамлет», «Макбет», «Король Лир», «Отелло», «Сон в летнюю ночь», «Венецианский купец», «Ричард III», «Виндзорские насмешницы, «Генрих IV» и, разумеется, «Ромео и Джульетта» – эти пьесы Ида знала наизусть, от первой реплики до последней ремарки. Стихи она читала медленно и отчетливо, стараясь приблизить их к прозе. Некоторые эпизоды она опускала, иные – пересказывала своими словами. Ее перебивали, она отвечала на вопросы, а потом продолжала.

Между рядами кроватей и у двери было немного свободного места, которое и стало для Иды сценой. Слушатели – больные, медсестры, врачи – сидели на койках и жались по стенам, не отрывая взгляда от лица и рук Иды, – она была вспыльчивым Тибальтом, она была влюбленным Ромео, она была грубоватой кормилицей, она была потрясенной Джульеттой… шаг вперед, взмах руки, шепот, взгляд, горестный стон…

За «Ромео и Джульеттой» последовали другие пьесы. Слушателям не понравились ни «Макбет», ни «Гамлет», а вот истории о ревнивце Отелло и несчастном короле Лире и его сучках-дочерях они приняли благосклонно. А потом попросили снова почитать «Ромео и Джульетту».

Колю Вдовушкина выписали, дед Брызгалов умер, Мишаня женился на толстоногой Наташе, Ниночка Вересова родила двойню, в больничных палатах появлялись новые люди, доктор Жерех снял гипс – Ида училась ходить без костылей, и всякий раз, когда она, молитвенно сложив руки, произносила: «Но нет печальней повести на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте», – кто-нибудь доставал из тумбочки бутылку, кто-то вытирал слезы, а кто-то спрашивал: «Завтра-то придете, Ида Александровна?» – и Ида кивала: «Приду»…

До дома ее провожала Рыба Божья, которая работала в Немецком доме санитаркой. Она тащила сумку с картошкой или судок с остатками ужина – это был гонорар за «Ромео и Джульетту», положенный Иде доктором Жерехом: килограмм-другой картошки, рисовая каша с котлетой или с жареной треской, два-три кусочка хлеба – что ж, Шекспир того стоил.

Рыба Божья жаловалась на жизнь, рассказывала о Маняше, которая развелась со своим таксистом и вышла за мастера со швейной фабрики, и о ее дочке Алисе. Отношения с родителями у Маняши не складывались. Она была красавицей и на голову выше отца, и тот считал, что Рыба Божья прижила ее от соседа – великана-кузнеца: остальные-то дочери были низкорослыми и некрасивыми, как сам Забей Иваныч.

– Глупый он, – вздыхала Рыба Божья. – Всего боится, вот и злой. Темноты боится – жалко его… три медали и два ордена с войны принес, а темноты – боится… – И добавила, понизив голос: – А что Маняша красивой уродилась, так ведь мы тогда любили друг друга… а после того он меня ни разу в губы не поцеловал… ни разочка…

Оставшись одна, Ида выкуривала последнюю сигарету, выпивала стакан простокваши с горошинкой черного перца и ложилась спать. В голове все еще звучали голоса Ромео и Тибальта, Джульетты и кормилицы… гремели барабаны, шелестели знамена… перед глазами плыли цветные пятна… улицы Вероны, балконы, увитые цветами… желтые чулки с инкрустацией «шантильи»… из глубины озера всплывал линь, лиловый и золотой… ромашка в беседке на берегу Эйвона… в воздухе кружились белые и алые лепестки роз – она пыталась поймать их губами… музыка чуть слышна… на дождь похожий лепет в вышине… соловей и жаворонок… оркестр… серебро и медь… пахло лимоном и лавром… морвал и мономил…