Не идет батюшка. Отец Павел… Как тебя в миру-то кличут?
Говорил ведь Илья… Амвросий Родионович Кишкин. Да… Родственник известного тамбовского землевладельца, члена ЦК партии кадетов, тоже Кишкина. Хороши родственнички.
Ну так что делать? Пойти и притвориться спящим или подождать, покурить еще?
«Ладно, последнюю», – решил Сибирцев и свернул самокрутку…
В саду послышался шорох шагов, кто-то сипло и тонко откашлялся, приближаясь к дому.
На террасу поднялись давешний старик в замызганной рясе и высокий, представительный, средних лет мужчина в серой тройке. Пышная борода его и усы отливали красной медью. Волнистая темная грива ниспадала на плечи. В руках – трость с костяным набалдашником. Старик нес прикрытую вышитым полотенцем большую плетеную корзину. Он поставил ее на пол и, отдуваясь, низко поклонился.
– Мир дому сему! – спокойно и по-деловому произнес бородатый, но руки с тростью вознес торжественно и широко.
Сибирцев встал с кресла, одернул гимнастерку и шагнул навстречу гостям. Слегка склонил голову.
– Отец Павел… – начал было старик, но бородатый остановил его властным жестом.
– Матушка предпочитает, когда меня зовут Павлом Родионовичем, – приветливо сказал он и, протянув руку Сибирцеву, улыбнулся.
– Михаил Александрович, – приняв игру и тоже улыбаясь, представился Сибирцев, слегка прищелкнув начищенными днем сапогами. – Прошу садиться.
Он подождал, пока сел священник, а после и сам опустился на стул. Старик по-прежнему стоял возле корзины.
Минуту откровенно разглядывали друг друга, затем священник принял более свободную позу, скрестил ноги и передал старику трость. Тот почтительно принял ее и отошел.
– Позвольте принести глубокие извинения, – начал священник, – за столь поздний визит. Дела, знаете ли, мирские, паства.
– Понимаю, Павел Родионович, и благодарю, что не сочли за труд навестить страдающего, – снова улыбнулся Сибирцев. – Глубоко ценю ваше время. Это для меня оно сейчас пустой звук, нечто, знаете ли, эфемерное.
Священник понимающе кивнул.
– Давно ли прибыли в наши Палестины?
– Я уже ответил на ваш вопрос, Павел Родионович. Привезли меня сюда в беспамятстве, а когда наконец увидел белый свет, потерял счет дням. Понимаю, грешен, но действительно вовсе запутался. А спросить отчего-то неловко. Думаю, недели две-три… Извините, Павел Родионович… – Сибирцев глазами показал на старика.
– Ах да, – вспомнил священник. – Егорий, ступай-ка сюда… Моя разведка, Михаил Александрович, – он через плечо указал большим пальцем на старика, – донесла, что вы не будете противиться, если мы обставим наше знакомство соответствующим образом.
– Ни в коей мере, Павел Родионович. Но к великому моему сожалению… и смущению, не могу играть роль хлебосольного хозяина в силу понятных вам причин.
– Я учел это обстоятельство, а потому omnia mea mecum porto[1], как говаривали древние.
– М-да-с. Beati possidentes[2], Павел Родионович, – столь же расхожей латынью ответил Сибирцев. – Ну что ж, милости прошу. Распоряжайтесь. Я ведь даже, грешным делом, не знаю, где в этом доме посуда.
– Не беспокойтесь, уважаемый Михаил Александрович, матушка обо всем позаботилась. Егорий, приготовь… Прошу покорно. – Священник протянул Сибирцеву открытую коробку папирос.
– Бог мой, асмоловские! – удивился Сибирцев. Он взял папиросу, понюхал ее с явным наслаждением и печально покачал головой. – Было, все было…
Старик между тем расставлял на разостланном полотенце тарелки с нарезанным окороком, мочеными яблоками, солеными огурцами, крупными кусками жареного мяса. Поставил стопки, разложил приборы и в конце извлек со дна корзины бутылку водки. Столько всего было теперь на столе, что можно было подумать, будто батюшка собрался на пикник.
– Егорий, – обернулся священник, – можешь причаститься да ступай себе в сад. Я окликну тебя.
«Только бы с Баулиным не столкнулся», – мелькнула у Сибирцева тревожная мысль.
Старик вытащил из-под рясы стакан, плеснул в него водки, в пояс поклонился, на что священник благосклонно кивнул ему, и опрокинул стакан в рот. Утерся рукавом и поспешил в сад.
– Ну-с, Михаил Александрович, прошу.
«Машеньку бы сюда», – с сожалением подумал Сибирцев, но понимающе склонил голову и взял бутылку, чтобы наполнить стопки.
Священник пил и ел аппетитно, со вкусом. Брал руками крупные куски мяса, откусывал, раздувая щеки и широко двигая бородой. Видно было: не привык отказывать себе в удовольствиях и понимал в них толк. Сибирцеву же кусок не шел в горло. Ныла рана, сказывалась дневная усталость. Он лишь выпил пару стопок водки и теперь медленно жевал ломтик ветчины, казавшийся ему жестко-резиновым.
Наконец священник вытер жирные пальцы концом полотенца, расстегнул верхние пуговки жилета и потянулся к папиросам.
– Я замечаю, вы не горазды по этой части, – сказал он, кивая на остатки пищи. – А зря… В лихое время сей дар божий, пожалуй, единственное услаждение бренной нашей плоти.
– Зато вы, батюшка, – с усмешкой заметил Сибирцев, – не в обиду будь сказано, олицетворяете наш здоровый российский оптимизм. Редко теперь встретишь подобное роскошество.
– Грешен, грешен… Ну да бог простит… Позвольте полюбопытствовать, давно вопрос держу: вы родственником приходитесь уважаемой Елене Алексеевне?
– Нет. Сослуживец ее сына.
– А-а, – понимающе протянул священник. – Стало быть, с Яковом Григорьевичем… Понятно. И давно изволили видеться?
– Да уж с год, пожалуй.
– Любопытствую, что привело вас в бедные наши края?
– Дела, дела, – со вздохом ответил Сибирцев. Он внимательно и строго посмотрел в глаза священнику и добавил! – Вам, как пастырю духа человеческого, могу сказать. Но… вы меня понимаете?
– Тайна исповеди… – с укоризной начал Павел Родионович.
– Это не исповедь, – перебил Сибирцев. – Не обижая ваш сан, замечу, что исповедоваться не люблю. Отвыкли мы там от этого занятия. Я о другом. Нет больше Яши… Якова Григорьевича.
– Да что вы говорите? – сложив ладони и делая испуганные глаза, прошептал священник. – И они, – он поднял глаза вверх, – это знают?
– Полагаю, догадываются, а открыто сказать не могу, – сухо отрезал Сибирцев.
– Боже, горе-то какое! – Священник истово перекрестился.
– Горе, говорите? – с жесткой иронией протянул Сибирцев. – Эх, Павел Родионович, вас бы туда на минутку… В Омск, в Иркутск, в Харбин. Вы бы узрели горе. Оборванные, окровавленные, обмороженные… По пояс в снегу. Со штыками наперевес. А все трещит и рушится… Страна в крови и огне. Чехи, поляки, японцы, хунхузы рвут Россию на куски, давятся, а глотают… А наш блистательный адмирал раздавал служивым папироски. Похабство!… Вот где истинное горе-то, Павел Родионович… – Сибирцев закрыл лицо ладонями. – Кровь и смрад. Где она – единая, неделимая? А? Профиршпилились, игрочишки поганые… Впрочем, вы правы, каждое семейное горе тоже горе… Совести не хватает, смелости сказать им честно… Вот и живу.
Священник слушал, печально кивая головой, сдержанно покашливая в кулак.
– Вы, стало быть, – сочувственно заметил он, – прошли все испытания… Великие терзания духа…
– Казнь духа, Павел Родионович.
– Точно сказано. Истинно казнь… Вот вы изволили назвать меня оптимистом. Так ведь сие не господом данное. Исключительно от веры в грядущее. Господа ученые подметили божественную закономерность спирали. Грех отрицать очевидное. Посему мыслю, испив чашу горестей до дна, мир увидит, что и новый порядок – явление столь же преходящее, ибо довлеет дневи злоба его. И все придет на круги своя.
– Полагаете, вернется? – с плохо скрытой насмешкой спросил Сибирцев.
– Верую, Михаил Александрович.
– И оттого столь неосторожны?
– Вы имеете в виду?…
– Вашу давешнюю проповедь.
– Охо-хо-хо! Воистину, если господь хочет убить человека, он лишит его разума. Что же противное существующему режиму узрели разносящие слухи?
– Анафему, батюшка, анафему. Впрочем, вы правы, пользуюсь исключительно слухами.
– Ну, это пустое. Я ведь к вам, Михаил Александрович, попросту, свежее слово услышать. Живем тут как в склепе, знаете ли, темно и глухо. Разве эхо донесет этакое: бу-бу-бу! Не то гром небесный, не то вполне земная артиллерия. – Священник неуловимо усмехнулся. – В уезд давненько не выбирался, тоже вот, изволите видеть, слухами питаюсь. Как крот в норе. Приход-то наш невелик.
– Вряд ли, Павел Родионович, могу быть вам чем-нибудь полезным по этой части. Особых знакомств ни в Козлове, ни в губернии не имею. Рана вот еще… Вышибла на целый месяц.
– Жаль, – поскучнел священник. – Думал беседой насладиться… Значит, не имеете знакомств… А какая ж нужда, извините за любопытство, все-таки привела вас в нашу губернию?
«Неймется тебе, – подумал Сибирцев. – Нет, брат, не уйдешь ты отсюда просто так. Не за тем явился…»
– Долг, Павел Родионович… – И, заметив его удивленно поднятые брови, добавил: – Не должок, нет – долг.
– Я так полагаю, что ваше недавнее прошлое и мой сан позволяют мне быть с вами откровенным?
– Сделайте одолжение.
– Поймите меня, Михаил Александрович, – начал священник, придвинувшись к Сибирцеву вместе со стулом и переходя на доверительный тон, – разве вам не показалось бы странным… ну, скажем, труднообъяснимым то обстоятельство, что достаточно умный и опытный, как мне представляется, человек приезжает в места, мало ему знакомые, в разгар известных событий, его тяжело ранят – кто и как, я не спрашиваю, – а затем он появляется в нашей глуши и валяется, как вы сами изволили выразиться, в койке, не обращая внимания на происходящие вокруг катаклизмы? Вам это, повторяю, не показалось бы странным?
– Ну, предположим. Какой же вы делаете из этого вывод?
– А такой, уважаемый Михаил Александрович, что вам приходится нынче здесь быть. Надо вам тут быть. И нет у вас иного выхода…