Вот, например, никак не отвыкну, никак не перестану болеть за свое дело — за прежнее свое дело. Я же тридцать лет положил на то, чтобы создать это дело на пустом месте, а теперь оборудование ржавеет, заплывает грязью. И хотя я понимаю, что нынче только дурак будет о таком деле болеть, я все же время от времени беру на прокат тело в местном телохранилище и брожу по родному городку — чищу да смазываю свое оборудование, пока сил хватает.
Не спорю, оно и раньше только на то и годилось, чтобы зашибать деньгу, а денег теперь везде навалом. Сейчас уже не то, что прежде, потому что поначалу многие на радостях побросали деньги где попало, так что ветер их носил туда-сюда, а кое-кто пооборотистей те деньги собирал да припрятывал — целыми кучами. Совестно признаться, но сам я тоже насобирал с полмиллиона и сунул в какой-то тайник. Схожу, бывало, пересчитаю и положу обратно. Только давно это было. Теперь-то я не припомню, куда их запрятал.
Но хоть я и болею за свое старое дело, это ни в какое сравнение не идет с тем, как жена моя, Мэдж, убивается по нашему старому дому. Пока я свое дело создавал, она еще лет тридцать назад стала мечтать о своем доме. И только мы собрались с духом, отстроились да обставились, как вдруг все люди стали амфибионтами[23]. Раз в месяц Мэдж непременно берет тело и вылизывает весь дом как стеклышко, хотя теперь дома только на то и годятся, чтобы уберечь мышей да термитов от насморка.
Когда мне подходит очередь надевать тело и работать на выдаче в местном телохранилище, я каждый раз убеждаюсь, насколько женщинам труднее привыкнуть к такой двойной жизни.
Мэдж берет тело много чаще, чем я, да и вообще женщинам это свойственно. Чтобы удовлетворить спрос, нам приходится держать в хранилищах в три раза больше женских тел, чем мужских. Порой, честное слово, мне кажется, что женщине позарез нужно тело только для того, чтобы покрасоваться в новых платьях да повертеться перед зеркалом. А уж Мэдж, дай ей Бог здоровья, не успокоится до тех пор, пока не перемеряет все тела во всех телохранилищах Земли.
Но для Мэдж это просто благодать, ничего не скажешь. Я даже и не подсмеиваюсь над ней — она прямо другим человеком стала. Ее прежнее тело было, честно говоря, вовсе не подарочек, так что в те времена она не раз падала духом оттого, что приходилось таскать за собой эту обузу. А что ей оставалось делать, бедняжке, если все мы тогда не выбирали, в каком теле родиться, а я ее все равно любил, несмотря ни на что.
Но зато, когда мы все выучились жить двойной жизнью, построили хранилища и укомплектовали их разными телами, Мэдж как с цепи сорвалась. Она взяла напрокат тело платиновой блондинки — дар звезды варьете, — и мы уж не чаяли, что удастся ее оттуда вытряхнуть. Но, как я уже сказал, теперь она и думать забыла о всяких там комплексах неполноценности.
Я-то, как и большинство мужчин, не особенно выбираю тело: беру, какое достанется. В хранилище попали только красивые, здоровые тела, так что любое сгодится. Бывает, что мы, по старой памяти, берем тела вместе, и я всегда даю ей выбрать для меня тело под пару тому, что на ней. Смешно, конечно, но она каждый раз выбирает для меня блондина, и ростом повыше.
Старое мое тело, которое она, по ее словам, любила в течение трети века, было черноволосое, малорослое, а под конец и брюшко себе отрастило. Что ж, я живой человек, и меня задело за живое, что, когда я его оставил, они его пустили в расход, а не поместили в хранилище. Это было добротное, уютное, обношенное тело; конечно, не больно-то броское с виду, но надежное. Но на такие тела, по-моему, в наше время спроса нет. Во всяком случае, я лично в них не нуждаюсь.
Но самое жуткое, что со мной случилось, это когда меня уговорили да улестили надеть тело доктора Эллиса Кенигсвассера. Оно является собственностью Общества ветеранов Амфибионтов, и его вынимают из хранилища только раз в год, на парад в День ветеранов, в годовщину открытия Кенигсвассера. Мне все уши прожужжали, какая это честь — удостоиться чести возглавить парад в теле Кенигсвассера.
И я им поверил, дурак разнесчастный.
Пусть попробуют меня хоть разок засадить в эту штуку — пусть попробуют! Прогуляйтесь в этой развалине, и вы поймете, почему именно Кенигсвассер открыл, что люди могут обходиться без тел. Это старое чучело может буквально сжить вас со света. Все в нем есть: язва, мигрень, артрит, плоскостопие, нос багром, крохотные свиные глазки, а цвет лица — как у видавшего виды саквояжа. Сам Кенигсвассер — чудесный человек, с ним поговорить — одно удовольствие, но раньше, когда на нем болталось это тело, никто даже не подходил к нему близко, и никто не догадывался, какой это умница.
Мы попытались было загнать Кенигсвассера обратно в его старое тело в первый День ветеранов, но он о нем и слышать не хотел, так что всегда приходится облапошивать какого-нибудь несчастного идиота, чтобы он взял на себя это дело, то есть это тело. Кенигсвассер тоже участвует в марше, можете не сомневаться, только в теле двухметрового ковбоя, который может двумя пальцами расплющивать банки из-под пива.
Кенигсвассер забавляется в этом теле прямо как ребенок. Удержу не знает — плющит да плющит эти самые банки, а мы после торжественного марша стоим вокруг в своих парадных телах и смотрим, как будто нам это в диковинку.
Сдается мне, что в прежние дни не больно-то много чего он мог расплющивать.
Конечно, ему никто этого в упрек не ставит — он ведь великий Предтеча эры амфибионтов, а только с телами он обращается из рук вон плохо. Стоит ему взять тело напрокат, как он начинает выкаблучиваться, так что никакое тело не выдерживает. Тогда кому-нибудь приходится входить в тело хирурга и штопать его на живую нитку.
Не подумайте, что я неуважительно отзываюсь о Кенигсвассере. На самом-то деле наоборот: это очень лестно, когда говорят, что человек кое в чем ведет себя, как ребенок, — ведь только такие люди и совершают великие открытия.
В Историческом обществе есть его старый портрет, и по нему сразу видно, что он так никогда и не повзрослел, по крайней мере в отношении к своей наружности — он обращал минимум внимания на плохонькое тельце, которым его наградила природа.
Волосы у него висели лохмами до плеч, а брюки волочились по земле, так что он пронашивал дыры внизу, возле манжет, а подшивка пиджака отпарывалась и висела понизу фестончиками. И вечно он забывал поесть, и выходил на мороз без теплого пальто, а болезнь замечал только тогда, когда она его уже почти приканчивала. Таких людей мы тогда называли рассеянными. Теперь-то, конечно, мы понимаем, что он просто уже начинал жить двойной жизнью.
Кенигсвассер был математиком и зарабатывал себе на пропитание своим талантом. А тело, которое он был вынужден таскать повсюду за своим уникальным умом, ему было нужно, как вагон металлолома. Когда ему случалось заболеть и приходилось обращать внимание на свое тело, он рассуждал так:
— В человеке только один ум чего-то стоит. Зачем же он привязан к мешку из кожи, с кровью, волосами, мясом, костями и сосудами? Стоит ли удивляться, что люди ничего не могут достигнуть, раз они связаны по рукам и ногам этим паразитом, которого надо всю жизнь набивать жратвой и оберегать от непогоды и от микробов. И все равно эта дурацкая штука снашивается — как бы ее не холили и не лелеяли!
Он спрашивал:
— Кому нужна такая обуза? Что хорошего в этой протоплазме, зачем мы таскаем за собой повсюду такую чертову тяжесть?
— Наша беда не в том, что на Земле слишком много людей, а в том, что на ней слишком много тел, — говорил Кенигсвассер.
Когда у него перепортились все зубы, и их пришлось вырвать, а удобного протеза никак не удавалось достать, он записал в своем дневнике:
«Если живая материя оказалась способной в процессе эволюции покинуть океан, который был, кстати, вполне приятным местом обитания, то она обязана совершить еще один виток эволюции и покинуть тела, которые, если подумать, только мешают нам жить».
Поймите, он вовсе не был ненавистником плоти, да и не завидовал тем, у кого тела были лучше, чем у него. Он просто считал, что тела не стоят тех хлопот, которые они нам доставляют.
Великих надежд на то, что люди совершат этот виток эволюции при его жизни, он не питал. Он просто очень этого хотел. И вот, глубоко задумавшись об этом, он вышел в одной рубашке и зашел в зоопарк посмотреть, как кормят львов. А когда проливной дождь перешел в град, он отправился домой и вмешался в толпу зевак у залива, которые смотрели, как пожарники лебедкой вытаскивают утопленника.
Свидетели утверждали, что какой-то старик прямо вошел в воду и шел себе да шел, с невозмутимым видом, пока не скрылся под водой. Кенигсвассер заглянул в лицо покойного и заметил, что никогда не встречал лучшего повода к самоубийству; он пошел домой и почти дошел до дому, когда вдруг сообразил, что там, на берегу, лежит его собственное тело.
Он поспел вернуться в свое тело как раз в ту минуту, когда пожарники начали его откачивать, и отвел его домой, в основном ради спокойствия властей, а не ради чего другого. Он завел его в свой стенной шкаф, вышел из него и оставил его там.
Он вынимал тело только тогда, когда надо было что-то записать или перелистать книгу, или подкармливал его, чтобы у него хватило сил на те мелкие домашние дела, для которых он его использовал. Все остальное время оно сидело себе в стенном шкафу с осоловелым видом и почти не потребляло энергии. Кенигсвассер мне сам говорил, что оно обходилось ему не дороже доллара в неделю, а брал он его только в случае необходимости.
Но самое лучшее было то, что теперь Кенигсвассеру не приходилось ложиться спать только потому, что оно должно было выспаться; не надо было трусить только из-за того, что оно могло пострадать; или бегать по магазинам за вещами, в которых оно, видимо, нуждалось. А когда оно себя плохо чувствовало, Кенигсвассер держался от него подальше, пока телу не становилось лучше, и на уход за этой штуковиной больше не приходилось ухлопывать целое состояние.