Родилась мысль посетить Ставку верховного главнокомандующего. Двор всколыхнулся. Припомнилось милое довоенное время, очаровательные поездки в Ливадию.
Впереди шел поезд дворцовой охраны, потом светские поезда, за ними высшие чины дворцового управления; гофмейстерская часть, придворно-конюшенная, конвой, полицейские собаки… Двенадцать поездов. Царский в середине.
Теперь число поездов сокращалось до двух. Дворцовому коменданту выпала «собачья» задача — вычеркнуть большую часть ездивших прежде с государем. Он скрывал это до последних дней, но когда новые списки стали известны, все обойденные подняли ропот. Телефонные звонки, горькие попреки: «За что же я в такой немилости у вас, Владимир Николаевич?» Никакие ссылки на военное время, на отсутствие мест не помогали. Каждый считал, что военное время его не касается, а просто дворцовый комендант — свинья.
Двадцатого сентября из Царского Села вышел синий с золотыми вензелями литерный поезд «Б» со служебным персоналом, с охранными командами под начальством полковника Спиридовича. Часом позже к перрону подали другой литерный поезд «А», во всем похожий на первый. У входа в каждый вагон стали офицеры собственного его величества железнодорожного полка. Возле царского — конвойцы в черных папахах.
В стеклянном павильоне, увенчанном золотым шатром с императорским гербом, показалось царское семейство.
Дондуа покраснел, уловив на себе веселый взгляд синих глаз и вспомнив: «Я люблю Тамбов…» Чем-то сладко волнующим пахнуло от этого воспоминания.
Через минуту он ошеломлен был видом царской свиты. Кроме графа Фредерикса, одетого, как всегда, в шинель офицерского сукна на красной подкладке, все, едущие с царем, были в грубых солдатских шинелях: дворцовый комендант Воейков, флаг-капитан Нилов, князь Долгоруков, военный министр Сухомлинов, князь Орлов…
Сущим ударом было появление самого государя в такой же шинели. У Дондуа что-то оборвалось внутри. Стоял, как сраженный, и чуть не упустил время войти в свой вагон. Царские поезда трогались без свистков и звонков.
Когда линия синих вагонов с золотыми вензелями стала отходить, на перроне появился субъект, похожий на содержателя цыганского хора. Плисовые штаны, заправленные в голенища, распахнутая поддевка, черная борода. Он поднял руку и трижды перекрестил проходивший мимо царский вагон.
Адмирал Нилов погрозил ему кулаком из своего купе.
Как только Дондуа обрел свое место в поезде, он достал письмо, полученное перед самым отъездом: «Вы совсем меня забыли…» Астроном уверял, что поручик для него — предмет величайшего интереса и умолял не лишать возможности общения с ним. Убеждал не снижаться до психологии кротов, не допускающих возможности и существования жизни где бы то ни было, кроме нашей планеты. Напоминал, что расцвет цивилизации в центре галактики происходил в такие времена, когда наша планета представляла простой ком земли. Вся отсталость нашего развития выражается в миллиардных масштабах. Если мы за какие-нибудь двадцать тысяч лет совершили эволюцию от каменного топора к двенадцатидюймовому орудию, то можете представить тамошнюю эволюцию! Материальной культуры в центре галактики больше не существует. Она изжила себя. Изжила вплоть до телесной оболочки живых существ. Они превратились в бесплотных духов. Межпланетные путешествия, о которых у нас мечтает Циолковский, существуют там давно. Но летают не на ракетах. Зачем ракета лишенному тела? Существа эти, идущие на нас, обладают высшим сознанием, перед которым наш земной ум меркнет, как плесень перед лучами солнца. Сейчас, когда они с планет центра галактики массами устремляются на периферию, судьба нашей планеты должна стать предметом заботы каждого из нас. Они бесплотны и потому невидимы. Ни фотография, ни механические приборы не в состоянии уловить их. Только человеческий мозг. Необыкновенные сны, беспредметные, но волнующие; небывалые странные ощущения, испытываемые многими, — все это признаки воздействия чуждой, неземной стихии, вторгающейся в нашу жизнь.
Фантастика письма взволновала поручика.
Он написал об этом астроному и обещал, по возвращении из поездки, навестить его в Пулкове.
На другой день к вечеру поезд литера «А» остановился на станции Барановичи. Шумел ветер, шел дождь. Кроме убогой железнодорожной станции, ничего не было видно.
Встречали государя верховный главнокомандующий с начальником штаба Янушкевичем. Они увезли его на автомобиле в церковь, а поезд двинулся куда-то в лес и остановился неподалеку от поезда литера «Б», прибывшего несколькими часами раньше. Оба были охвачены широким кольцом часовых собственного его величества железнодорожного полка.
Церковь тоже в лесу — барачная, деревянная, с плоским, как в избе, потолком, но с хрустальными люстрами, серебряными подсвечниками, с аналоями, крытыми золотой парчой. Когда вошел государь, запел прекрасный хор. Отец Георгий Шавельский встретил царя на середине церкви. Не успел он кончить приветственное слово, как потухло электричество. По церкви прошел тревожный шепот. Молебен продолжался при свечах и лампадах. Государю это понравилось. После молебствия — обед в царском поезде. Когда приглашенные собрались, великого князя позвали в соседний вагон к государю. Все притихли. Через несколько минут он показался.
Углы губ дрожали, на глазах слезы.
— Идите, государь вас зовет, — обратился он к Янушкевичу.
Тут только заметили на великокняжеской груди орден Св. Георгия третьей степени. Бросились поздравлять.
— Это не мне, а армии, — оправдывался в своем счастье Николай Николаевич.
Начальник штаба вошел тоже взволнованный, со слезами и с Георгием четвертой степени. Пока поздравляли Янушкевича, генерал Вильямс наклонился к маркизу Ла Гишу:
— Скажите, генерал, у вас во Франции тоже плачут при получении ордена Почетного Легиона?
— У нас плачут те, которых так несправедливо обходят наградой, как обошли этого бедного Данилова.
За Данилова все испытывали неловкость. Давно стало ясно, что Янушкевич — самый ненужный человек в Барановичах, а все держится на генерал-квартирмейстере Данилове.
Вошел государь, и начался обед.
В словах «Ставка верховного главнокомандующего» Дондуа слышал те же фанфары, что в золотых буквах «Российская империя». Наутро вышел, чтобы посмотреть здание военной святыни. Представлял ее чем-то вроде Инженерного замка в Петербурге. Но кругом шумел сосновый бор. Пока стоял и оглядывался по сторонам, подошел добродушного вида офицер.
— Вы, верно, из императорского поезда?
— Так точно, ваше высокоблагородие. Очень хотел бы взглянуть на Ставку. Где она находится?
— Вы в Ставке, поручик, — ухмыльнулся офицер. — Соблаговолите пройти сюда.
Он отвел молодого человека немного в сторону, и открылся целый город вагонов среди леса.
— Вот она, душа русской армии — единственный в мире штаб на колесах. Отсюда мы повелеваем военными громами, победами и поражениями.
Офицер оказался доктором Маламой — весельчаком, балагуром, любимцем всей Ставки.
— Не правда ли, это похоже на станцию Бологое? Так говорили генералы, привезенные сюда два месяца тому назад. Спрашивали: «Где же будем работать?» Им отвечали: «В вагонах». Потом выяснилось, что вагоны — это еще хорошо; многие канцелярии оказались в сараях, в конюшнях, в прачечных. Здесь до войны стояла железнодорожная бригада; ее бараки и строения достались Ставке верховного главнокомандующего.
— Чем же это вызвано? — спросил Дондуа. — Неужели в полутемных вагонах удобнее работать, чем в нормальных домах?
Малама поведал, что вагонно-барачная система — это компромисс с первоначальной идеей Янушкевича — со стройными шатрами под открытым небом, с тем истинно воинским образом жизни, где все, от солдата до генерала, должны чувствовать себя в походе. В этом залог воинского духа. Сам Янушкевич пытается до сих пор хоть частицу шатровой идеи воплощать в своем вагоне: там у него великолепный салон, прекрасный письменный стол, но все свои бумаги и телеграммы кучками раскладывает по постели.
Дондуа в этот день пережил потрясение, от которого всю ночь потом не мог заснуть.
В Ставке знали, что никакие труды и заботы не отвлекают императора от ежедневной двухчасовой прогулки. К его приезду разбили и утрамбовали в лесу дорожки, поставили кое-где скамейки и столики. Проходя по одной из таких дорожек, где стоял на своем посту Дондуа, он подозвал его жестом.
— Принеси-ка мне этот грибок.
Поручик кинулся под сосны, как на вражеские позиции. Но, сорвав великолепный гриб боровик, покраснел. Гриб оказался деревянный.
— А ну-ка, принеси вон тот.
Второй тоже из дерева. Государь усмехнулся и взял оба.
— Свезу домой.
Рассматривая грибы, он, не поворачивая головы, спросил:
— Что тебе предсказал Перен?
Это было как выстрел в упор. Язык у Дондуа прилип к гортани.
— Я… Ваше величество… Это была глупость…
— Почему же глупость? Не понимаю.
— Я хотел знать, не случится ли со мной несчастья… Я был взволнован сном.
— Сном? Ну-ка расскажи. Что за сон?
Император сел на деревянную скамейку, приготовившись слушать. Сбиваясь и срываясь с голоса, Дондуа рассказал, как во сне видел себя в просторном зале, как одна из стен зала вдруг разверзлась, и снаружи, озаренная странным светом, стала надвигаться голубая скала.
— И потом?
— Это было так страшно, ваше величество, что я проснулся…
— Интересно!.. Очень интересно!.. — шептал император губами белыми, как папироса, которую он вынул из портсигара, чтобы закурить.
Наутро, перед самым отъездом, с графом Фредериксом случился легкий удар; он побледнел, впал в беспамятство, а когда очнулся и пытался ходить, правая нога подогнулась и не держала. Лейб-хирург Федоров ничего опасного не нашел, но прописал постель и полный покой.
— Вы бы ему прописали, Сергей Павлович, полное освобождение от службы, — пробурчал Нилов. — Жаль, конечно, старика, но ведь и государя надо пожалеть. Это не шутка — держать в такое время министром двора человека, который, глядя за обедом на поданную грушу, спрашивает, что это за овощ?