– По правде сказать, меня вполне устраивает, что тело Джека Шафто осталось неповреждённым. Я с нетерпением жду, когда смогу произвести его вскрытие в Коллегии врачей, дабы выяснить причины аномальности.
– Знаю, – говорит Барнс. – Весь Лондон знает, потому что Джек объявил об этом с эшафота, только более цветисто. После его слов и произошло народное возмущение.
Исаак пожимает плечами:
– Прикажите своим людям отвезти тело в здание Коллегии врачей.
– Мы не знаем, где оно, – отвечает полковник Барнс.
– На Уорик-лейн, недалеко от Ньюгейта.
– Нет. Я хочу сказать, мы не знаем, где тело.
– Простите? – Исаак смотрит на Мальборо.
Однако герцог занят прямым и откровенным культурным обменом с ганноверцами, и ему не до Исаака. Немцам потребовалось некоторое время, чтобы понять всю дерзость шутки про гавкеров и поверить, что герцог действительно это сказал; теперь они постепенно распаляются. Иоганн фон Хакльгебер, видя, что попал под перекрёстный огонь, ищет случай вклиниться в менее опасный и более интересный разговор о трупе Джека Шафто.
– После того, как мёртвое тело срезали с виселицы, – продолжает Барнс, – кучка смутьянов подняла его на руки. Я послал солдат отнять тело. Смутьяны рассеялись, предварительно бросив его…
– На землю?
– Нет, своим товарищам. Те, увидев приближающихся солдат, перекинули тело дальше в толпу. Это происходило на удивление слаженно. Мне пришлось взобраться на эшафот, чтобы посмотреть, где тело. Оно словно плыло, как лист в бурном потоке, подпрыгивая и крутясь, но всё время в одну сторону: прочь от меня.
Исаак вздыхает. Теперь он выглядит на все свои семьдесят один.
– Прошу, избавьте меня от дальнейших поэтических описаний и скажите прямо: где вы последний раз видели тело Джека Шафто?
– Примерно на восточном краю горизонта.
Исаак смотрит непонимающе.
– Толпа была настолько огромна, – поясняет Барнс.
– Вы совершенно уверены, что с виселицы его сняли уже мёртвым?
– Если позволите, сэр, на ваш вопрос ответить несложно! – вмешивается Иоганн фон Хакльгебер. – Всякий, кто был сегодня утром в Ньюгейте, скажет, что Джек вышел в немыслимо дорогом парчовом костюме, а карманы его топорщились от монет. Все это, разумеется, предназначалось Джеку Кетчу в уплату…
– За быстрое повешение, чтобы петля сразу сломала шею, – говорит Исаак. – И прекрасно! Пусть толпа зароет его где-нибудь на кладбище для бездомных!
– Да, – подхватывает Даниель, – самое место для такого негодяя. А у нас новый король, сильный банк, надёжная государственная монета, все труды натурфилософов и изобретателей – прекрасное начало новой Системы мира.
Иоганн фон Хакльгебер с сомнением глядит на Мальборо, который близок к тому, чтобы схватиться на шпагах с каким-то немецким герцогом.
– Ничего, ничего, – успокаивает Даниель. – Это тоже входит в Систему.
Эпилоги
Ведь Время, приложась К движенью, даже в Вечности самой Все вещи измеряет настоящим, Прошедшим и грядущим.
Дом Лейбница в Ганновере
ноябрь 1714
Ганновер
БОЛЬШИНСТВО ЛЮДЕЙ, стоя по колено в золоте, говорили бы о нём, но только не эти два эксцентричных барона.
– И он вылез из портшеза, с виду совершенно здоровый, – заканчивает Иоганн фон Хакльгебер.
Он садится на пустую бочку. Лейбниц сел чуть раньше, кряхтя и морщась от подагры. Они под домом Лейбница, в погребе для съестных припасов. Бутылки с вином, бочки с пивом, репу, картошку и корзины с рыгающей кислой капустой вынесли и раздали бедным, освобождая место для бочек совершенно иного рода. Лейбниц, не доверявший теперь никому в Ганновере, держал их закрытыми до приезда Иоганна. Последний час Иоганн откупоривал бочки, вытаскивал золотые пластины и складывал их аккуратными стопками.
– По вашему рассказу выходит, что его оживили эликсиром жизни, – говорит Лейбниц.
– Я думал, вы в такое не верите. – Иоганн указывает на золотые пластины.
– Я мыслю об этом иначе, чем он, – говорит Лейбниц, – но допускаю, что монады, определённым образом организованные, способны творить то, что нам представляется чудесами.
– Теперь у вас волшебного золота – сколько душе угодно. Если вы хотите вылечить подагру или…
– Жить вечно?
Иоганн теряется. Вместо ответа он берёт лом и начинает вскрывать следующую бочку.
– Подозреваю, что некоторые из нас и впрямь живут вечно, – говорит Лейбниц. – Например, ваш якобы двоюродный дед и мой благодетель, Эгон фон Хакльгебер. Или, как его ещё называют, Енох Роот. Допустим, Енох может посредством манипуляций с тончайшим духом лечить болезни и продлевать жизнь. Чего он добился? Изменило ли это что-нибудь?
– Едва ли, – говорит Иоганн.
– Едва ли, – повторяет Лейбниц. – Кроме того, что он время от времени дарит несколько незаслуженных лет тем, кто иначе бы умер. Наверное, в последние тысячелетие-два Енох не раз себя спрашивал, какой в этом толк. Очевидно, он принимает живое участие в судьбах натурфилософии, старается всячески ей способствовать. Зачем?
– Потому что алхимия его не удовлетворяет.
– Надо думать, да. Теперь смотрите, Иоганн: сэр Исаак алхимическими средствами получил несколько лет земного существования, но не приобрёл ни нового счастья, ни новых знаний. И это ещё одна подсказка, почему алхимия не удовлетворяет Еноха. Вы говорите, что я мог бы при помощи Соломонова золота продлить себе жизнь. Но это, очевидно, не та цель, к которой толкают меня Енох Роот и Соломон Коган. Напротив! Они оба стремятся прибрать всё Соломоново золото к рукам, чтобы оно не досталось тому единственному, кто знает, что с ним делать: Исааку Ньютону! Мне в мои лета браться за алхимию, плавить эти пластины, варить эликсир… чтобы повторить историю доктора Фауста? И с тем же плачевным результатом в последнем акте.
– Мне больно видеть, что Ньютон торжествует, а вы угасаете здесь, в Ганновере.
– Соломоново золото у меня, а не у него. Вот оно, торжество. И я ему не рад. Нет, подражать Ньютону было бы не победой, а капитуляцией. Если я его переживу, то не за счёт противоестественных эликсиров долголетия. Мы должны приложить все усилия, чтобы логическая машина была построена.
– В Санкт-Петербурге?
– Тогда и там, где могущественному правителю угодно будет её построить.
– Я закажу прочные деревянные ящики, – говорит Иоганн, – и велю доставить их сюда. Я сам спущусь в этот подвал, собственными руками уложу пластины и заколочу ящики так, чтобы и мысли не возникло, будто в них что-нибудь ценнее старых заплесневелых писем. После этого вы сможете отправить их в Санкт-Петербург или куда захотите одним росчерком пера. Однако если то, что мне сообщают из России, верно, царь сейчас занят другим и вряд ли доведёт дело до конца.
Лейбниц улыбается.
– Вот почему я сказал: «Тогда и там, где могущественному правителю угодно будет её построить». Если не царь, значит, это сделает кто-то другой после моей смерти.
– Или после моей, или после смерти моего сына, или после смерти моего внука, – говорит Иоганн. – Человеческая натура такова, что, боюсь, это случится не раньше, чем способности логической машины потребуются для войны. А такое трудно вообразить.
– Тогда растите вашего сына и вашего внука, если они у вас будут, людьми с богатым воображением. Внушите им, как важно заботиться о пыльных старых ящиках в Лейбниц-архиве. Кстати…
– Принцесса Уэльская, – говорит Иоганн, поднимая руку, – получив новые земли и титулы, стала необычайно властной особой. Она строго приказала мне жениться. Моя дражайшая матушка её поддержала. Умоляю хоть вас не начинать.
– Хорошо, – говорит Лейбниц, выдержав уважительную паузу. – Наверное, это был очень тягостный разговор.
– Куда более тягостный, чем я ожидал, – говорит Иоганн. – И я рад, что он позади, а не впереди. Я буду время от времени приезжать в Лондон, танцевать с нею на балу, пить чай с матушкой и помнить. А потом возвращаться в Ганновер и жить своей жизнью.
– А что они поделывают? Какие вести от двух великих дам?
– Они в Европе, – говорит Иоганн. – Восстанавливают отношения с кузенами после войны.
Версаль
НАД ВОДОЙ РАЗНОСИТСЯ резкий звук. Дикие гуси с криком взлетают в воздух. Звук повторяется, и одна птица падает на берег. Пудель плывёт к ней. Гладь пруда идёт V-образными волнами, почти точным отражением гусиного клина наверху. Слышен звон разбитого стекла, женский вскрик. Двое мужчин смеются.
Щит из срубленных и связанных веток рывком отодвигается в сторону. За ним барка: плавучая засада. В ней еле-еле помещаются два охотника, но роскоши – на двух королей. Как только заграждение из палок и мёртвых листьев убрано, становятся видны позолоченные барельефы с изображением Дианы и Ориона. На золочёных походных стульях сидят двое, у каждого в руках непомерно длинное ружьё. Оба помирают от хохота – так им смешно, что пуля разбила окно.
Один из них очень старый, розовый, оплывший, наполовину погребён в мехах, которые соскальзывают, когда он заходится от смеха. Старик ловит горностаевую муфту, чтобы не свалилась за борт.
– Мон кузен! – восклицает он. – Вы одним выстрелом уложили двух птиц: гуся и камеристку!
Второму лет шестьдесят с гаком, он энергичен, но не проворен. Видно, что от множества пережитых на веку приключений у него всё болит, ломит, тянет, хрустит, ноет и щёлкает. Он шаркает на другую сторону палубы и отодвигает второй маскировочный щит, впуская утреннее солнце и выпуская застоялый воздух. За это время он успевает составить фразу на ломаном французском:
– Будь она ранена, она бы ещё кричала. Она просто напугана.
– Думаю, вы поразили цель в Трианон-су-Буа, где обитает моя невестка Лизелотта.
– Небось вся из себя важная особа? – говорит тот, что помоложе. – К такой и подойти страшно. Может, скажете ей, как мне стыдно?