Сицилийские беседы — страница 23 из 23

— А! А! Он плачет! Почему он плачет? — перекрикивались летевшие мне вслед вороны. Я продолжал идти, не отвечая, и вот вслед за мной пошла старушка в черном.

— Почему вы плачете? — спросила она.

Я не ответил и пошел дальше, я курил и плакал. И носильщик, который ожидал на площади, руки в карманах, тоже спросил меня: — Почему вы плачете?

Он тоже пошел за мною; все еще плача, я миновал церковь. Нас всех — и меня, и шедших за мною следом — заметил священник и спросил у старухи, у носильщика, у воронов:

— Почему этот человек плачет?

Он присоединился к нам. Нас увидели детишки и закричали:

— Смотри! Курит и плачет! Это он от дыма плачет.

Они тоже пошли за мной и понесли свою игру.

И еще за мной пошел парикмахер, и продавец дров, и оборванец, и девушка с головой, повязанной шарфом, и еще один оборванец. Они замечали меня и спрашивали: «Почему вы плачете?» Или спрашивали у тех, кто за мною шел: «Почему он плачет?» И все становились моими сопровождающими: возчик, собака, сицилийские мужчины, сицилийские женщины, даже один китаец. «Почему вы плачете?» — спрашивали они.

Но мне нечего было им ответить. Я плакал не по какой-нибудь причине. В сущности, я даже не плакал: я вспоминал, а воспоминания выглядели в глазах других людей слезами.

Что я мог сделать? Я шел все той же улицей. И оказался у подножья обнаженной женщины из бронзы, которая была посвящена павшим, и обнаружил вокруг себя всех друзей, встреченных в эти дни, сицилийцев, с которыми я разговаривал во время путешествия.

— Есть другие обязанности, — сказал мне Большой Ломбардец. — Не плачьте.

— Не плачьте, — сказали мне товарищи по болезни.

— Не плачьте, — сказали подруги.

И тот низкорослый мой друг, с апельсинами, тоже сказал мне: — Не плачьте!

Катанец тоже был здесь и сказал мне:

— Синьор прав. Не плачьте!

— Хи-хи! — сказал старик с голосом сухой былинки.

— Но я не из-за вас плачу, — сказал я. — Я не плачу.

Я сидел на ступеньке у подножья бронзовой женщины, друзья окружали меня, думали, что я плачу из-за них.

— Я не плачу, — продолжал я. И плакал. — Не плачу. Это из меня хмель выходит.

— Что это значит? — сказал Усатый Безусому.

— Что-то за этим есть, — сказал Безусый Усатому.

— Я не плачу, — говорил я. — Ничего за этим нет.

И человек по имени Езекииль воскликнул:

— Много, много обид терпит мир!

— Но я не в этом мире плачу, — возразил я.

Вдова сказала: — Он плачет о своей матери.

Другая женщина сказала: — Он плачет о погибшем брате.

— Нет, нет, — возражал я. — У себя внутри я не плачу. Я вообще плачу не в этом мире.

И снова я говорил, что на самом деле не плачу, говорил, что плачу ни о ком: не о Сицилии, не обо всем остальном, не о мире, — и я отпустил их, попросил уйти прочь, повторил, что это из меня выходит хмель.

Точильщик спросил меня: — Где это вы напились?

— На кладбище, — ответил я. — Но не нужно об этом говорить. — А, — сказал точильщик.

И я перестал курить, перестал вспоминать. Перестал плакать.

XLVIII

Только тут я поднял глаза на монумент — обнаженную бронзовую женщину.

Это была красивая молодая женщина в два человеческих роста, с гладкой бронзовой кожей, хорошо сложенная, как сказала бы моя мать, с ногами, грудями, спиной, животом, руками… У нее было все, что делает женщину женщиной, как будто она и вправду только что возникла из ребра мужчины. Даже чресла были неясно намечены; и шею ее окаймляли с чувственным изяществом длинные пряди волос, лицо улыбалось с чувственным лукавством — оттого что в ней был мед, много меда, оттого что она стоит на виду у всех, бронзовая, в два раза выше, чем нужно.

Я встал и обошел ее вокруг, чтобы лучше рассмотреть. Зашел сзади, сбоку, опять сзади. Друзья наблюдали за мною, старые подмигивали мне, женщины испытующе переглядывались, не поднимая головы, Большой Ломбардец прочищал горло.

— Да ведь это женщина! — сказал я.

Точильщик приблизился, встал рядом со мною на постаменте и тоже поднял глаза.

— Конечно, — воскликнул он, — это женщина.

Мы вдвоем стали вертеться перед нею, подняв глаза.

— У нее тут молоко, — сказал точильщик и засмеялся. Засмеялись у подножья монумента девушки. Улыбнулся Большой Ломбардец.

— Это женщина! — повторил я и отошел на два шага по постаменту. Точильщик двинулся за мной, мы оба стали рассматривать женщину целиком.

— Неплохо, правда? — спросил точильщик.

Я обратил его внимание на ее улыбку. И точильщик подтолкнул меня локтем.

Женщина стояла прямо, подняв руку к небесам, а другую согнув на груди, словно желая коснуться подмышки поднятой руки. Она улыбалась.

— Все знает! — сказал точильщик.

У подножья пьедестала засмеялась какая-то девушка, и точильщик добавил:

— Сколько в ней росту, столько она и знает.

— Она знает больше, — сказал я. — Знает, что неуязвима.

— Правда? — воскликнул мой собеседник.

— Конечно, — сказал я. — Она ведь знает, что вылита из бронзы.

— Ах, вот что! — воскликнули мои собеседники. А я продолжал: — Ведь это видно, правда?

— Видно, — признали мои собеседники.

Я опустился на одну ступеньку и снова уселся. И все отошли на несколько шагов и сели.

— Эта женщина — для них, — сказал я. Все согласились, и я продолжал: — Они — не обыкновенные умершие, они не принадлежат миру, а принадлежат чему-то другому, потому-то эта женщина — для них. — «Гм», — говорил вчера солдат.

— Разве это не благородно с нашей стороны — воздвигнуть в их честь женщину? — продолжал я. — Этой женщиной мы их чтим. — «Гм, — говорил вчера солдат. — Гм, гм!»

— Этой женщиной, — продолжал я, — этой женщиной… — Я прервал речь, солдат заговорил во мне, он сказал громко: — Гм!

— Гм? — переспросили сидевшие вокруг меня собеседники.

— Ничего, — ответил я. — Я только сказал «Гм».

Но тут во мне опять заговорил солдат, он снова сказал: — Гм!

— Что это за штучки? — спросили друг у друга Усатый и Безусый. — Это замерзшее слово, — ответил я.

Сицилийцы переглядывались.

— А! — сказал Порфирио. — Ну да, — сказал Езекиеле.

— Конечно, — сказал точильщик.

А Большой Ломбардец утвердительно кивнул. Согласились все. А один добавил: — Я тоже знаю.

— Что? — спросил Усатый. — Что? — спросил Безусый.

В высоте надо всем этим улыбалась бронзовая женщина.

— И много нужно страдать? — спросили сицилийцы.

Эпилог

XLIX

Таковы были мои сицилийские беседы, которые продолжались три дня и столько же ночей и кончились так же, как начались. Но я должен отметить, что и после конца случилось еще нечто.

Я вернулся к матери, чтобы проститься с нею, и застал ее в кухне, где она мыла ноги какому-то мужчине.

Мужчина сидел спиной к двери и был очень стар, а она, стоя на коленях, мыла ему старые ноги в тазу.

— Я уезжаю, мама, — сказал я. — Автобус уже пришел.

Мать подняла голову:

— Так ты не поешь с нами?

Мужчина не оглянулся ни после моих, ни после ее слов. Волосы его совсем поседели, он был очень стар, сидел, потупив голову, словно глубоко задумался или заснул.

— Спит? — вполголоса спросил я у матери.

— Нет. Плачет, дурачок, — ответила она. И прибавила: — Он всегда так. Плакал, когда я рожала, и сейчас плачет.

Вполголоса я воскликнул: — Как? Это отец?

А он не обращал на нас внимания.

Я подошел ближе, чтобы посмотреть ему в лицо, но он закрыл его рукой. Во всяком случае он казался мне слишком старым, и на миг я подумал, что это мой дед. И еще подумал, что это, может быть, мамин бродяга.

— Он только что вернулся? — спросил я вполголоса.

Мать неодобрительно тряхнула головой.

— Плачет, — сказала она. — Не знает, что я счастливая. — Но тут она оставила старческие ступни в тазу и, поднявшись на ноги, отвела меня в сторону. — Кстати, ты меня обманул с этой Корнелией, — сказала она. — Ведь ее Гракхи пали не на поле чести.

— Не на поле чести? — воскликнул я, по-прежнему вполголоса.

— Нет, — продолжала мать, — я посмотрела в ваших детских книжках, пока тебя не было дома.

— Ладно, — сказал я и поцеловал ее в висок. — Пока.

— А ты не хочешь с ним поздороваться? — спросила мать.

Я поколебался, глядя на старика, потом сказал:

— Поздороваюсь в другой раз. Оставь его в покое.

И на цыпочках вышел из дому.


Во избежание превратных и ложных толкований предупреждаю, что как главный герой этих «Бесед» не имеет никаких автобиографических черт, так и Сицилия, которая его окружает и сопровождает, стала Сицилией чисто случайно: просто название «Сицилия» звучит для меня приятнее, нежели Персия или Венесуэла. Кроме того, я полагаю, что все рукописи находят в бутылках.