Сицилийские беседы — страница 6 из 23

Я там служу. У меня и жена родилась в Болонье. И сыновья тоже.

Он был доволен. И я сказал: — Вы едете в Шакку с этой стороны? — Да, с этой, — сказал он. — Сиракузы, Спаккафорно, Модика, Дженизи, Доннафугата… — Виттория, Фальконара, — сказал я. — Ликата… — Ха-ха-ха! — отозвался он. — Джирдженти… — Агридженто, с вашего позволения[3], — сказал я. — А дорога через Кальтанисетту вам не годилась?

— Конечно, годилась, — сказал он. — К тому же туда на восемь лир дешевле. Но здесь все время вдоль моря…

— Вы любите море? — спросил я.

— Не знаю, — сказал он. — По-моему, люблю. Во всяком случае, этот путь мне нравится.

Безусый вздохнул, улыбнулся, потом встал и сказал: — Позвольте!

Он прошел в соседнее купе и вернулся с маленькой корзинкой, в каких школьники носят завтрак, но из фибры, поставил ее на колени коротких ног, вынул из нее хлеб и улыбнулся.

— Хлеб! — сказал он. — Э-э-э…

Потом вытащил длинную яичницу и снова улыбнулся.

— Омлет, — сказал он.

Я улыбнулся ему. Он перочинным ножом разрезал яичницу на две части, предложил мне кусок.

— О, спасибо, — сказал я, обороняясь от его руки, вооруженной яичницей.

Он насупился: — Как? Вы не хотите моего угощения?

— Мне не хочется есть, — сказал я.

Но он сказал: — Не хочется есть? Когда едешь, всегда хочется есть.

И я сказал: — Но ведь и время еще не пришло. В Сиракузах я поем.

А он: — Ну и ладно. Начните сейчас. А в Сиракузах продолжите.

— Это невозможно. Я испорчу себе аппетит.

Он становился все мрачнее. Настаивал.

— О! Ведь я служу в землемерной управе! — повторил он. И еще сказал: — Не обижайте меня так! Возьмите, только чтобы не отказываться.

Я согласился и ел вместе с ним яичницу, и он был счастлив, и я в каком-то смысле тоже, я был доволен тем, что доставил ему удовольствие, жуя вместе с ним яичницу и пачкая в яичнице руки. Между тем мимо проплыла Аугуста с ее горой мертвых домов посреди моря, в окружении парусников и пароходов, и между солончаков приближались залитые солнцем Сиракузы, двигались по пустынной равнине вдоль моря.

— Вы еще с большим аппетитом поедите в Сиракузах, — сказал он. И добавил: — Вы приехали? — Да, приехал, — ответил я. — Вы живете здесь постоянно? — сказал он. — Нет, — ответил я. — Не живу. — И у вас никого нет в Сиракузах? — сказал он. — Нет, — ответил я. — Тогда вы едете по делам, — сказал он. — Нет, — ответил я. — Нет.

Он смотрел на меня в растерянности, жуя свою яичницу, наблюдал, как я ем его яичницу, и я сказал:

— У вас красивый голос, баритон.

Вдруг он покраснел.

— О! — сказал он.

— Неужели вы этого не знали? — сказал я.

— О, знать-то я знал, — сказал он, красный и довольный.

А я сказал: — Само собой. Не могли же вы за всю жизнь так и не узнать этого. Жалко, что вы служите в землемерной управе, вместо того чтобы петь.

— Да, — сказал он. — Это мне было бы по душе. В «Фальстафе», в «Риголетто»… На всех европейских сценах.

— Да хоть бы и на улицах, какая разница. Это лучше, чем служить, — сказал я.

— О, может быть, так, — сказал он.

Он смолк, немного расстроенный, и продолжал жевать молча, а за изгибом скалистой равнины появился, на фоне моря, утес Сиракузского собора.

— Вот и Сиракузы, — сказал я.

Он поглядел на меня и улыбнулся.

— Значит, вы приехали, — заметил он.

Мы раскланялись, поезд подходил к перрону.

— Наверное, тут мне не придется ждать пересадки, — сказал он.

Я сошел в Сиракузах, в моем родном городе, откуда уехал пятнадцать лет назад, — на самой важной в моей жизни станции. Снова, стаскивая свой багаж, человек, называвший себя служащим землемерной управы, одним словом Безусый, поклонился мне.

— До свидания, — сказал он. — Что же вы все-таки будете делать в Сиракузах?

Я был уже достаточно далеко, чтобы не отвечать, и, не ответив ему, двинулся к выходу и больше его не видел.

Я был в Сиракузах.

Но что мне было делать в Сиракузах? Зачем я приехал в Сиракузы? Почему я взял билет именно до Сиракуз, а не еще куда-нибудь? Ведь мне было безразлично, докуда брать его. И безразлично, где быть: в Сиракузах или где-нибудь еще. Для меня все было едино. Я был в Сицилии. Посетил Сицилию. И мог снова садиться на поезд и ехать домой.

Но я узнал человека с апельсинами, Усатого и Безусого, Большого Ломбардца, катанца, старичка с голосом как сухая былинка, молодого малярика, закутанного в шаль, и мне показалось, что мне уже не безразлично, где быть: в Сиракузах или где-нибудь еще.

— Дурак, — сказал я. — Почему мне было не поехать повидаться с матерью? За те же деньги, за то же время, в горы…

И я нашел в кармане неотправленную открытку к матери с поздравлениями, вспомнил, что сегодня как раз восьмое. «Вот те на! — подумал я. — Бедная старуха! Если я не доставлю открытку сам, сегодня она уже не придет». И я отправился на станцию местного сообщения, чтобы узнать, хватит ли у меня денег продолжать путешествие, доехать до гор, до матери.

Часть вторая

IX

В три часа, под декабрьским солнцем, оставив позади невидимо рокочущее море, поезд — маленькие зеленые вагончики — забирался в скалистую теснину и в джунгли опунций. Это была местная железнодорожная линия, из Сиракуз в горы: Сортино, Палаццоло, Монте Лауро, Виццини, Граммикеле.

Начали проплывать мимо станции деревянные павильоны, солнце на красных фуражках начальников, джунгли расступались, смыкались, опунции были величиной с виселицу. Они были из лазурного камня, все опунции, и если встречалась живая душа, так это был мальчик, который шел вперед или назад вдоль рельсов и собирал утыканные колючками плоды, которые росли кораллами на камне опунций. Он кричал что-то проходящему мимо поезду.

В пещерах леса гудел ветер; на остановках, как прежде море, слышалось мелкое хлопанье ткани на ветру. Потом развевался лоскут красного флажка, поезд прибывал, отходил. Между опунций показывались дома; вагоны останавливались над аркадами моста, а от моста шла лестница крыш; проезжали через тоннель, снова оказывались среди опунций и обломков скал, не видно было ни живой души, кроме мальчика.

Он кричал, кричал проходящему мимо поезду, и солнце стояло над его криком, над красными флажками, над красными фуражками начальников станции.

Но вдруг красная фуражка, красный флажок, крик мальчика лишились солнца, под опунциями стемнело, зажегся свет. Серый ослик перебирался через брод, мы поднимались, проезжали через тоннели, показались долгие хребты гор, а на остановках, в глубине впадин, — пять-шесть огней: деревня.

Потом послышался шум горной реки, и голос сказал: «Вот мы и в Виццини». И шум реки стал неподвижным, остановился ниже колес прибывшего на место поезда, я спустился вдоль русла в темноте, с одной стороны была гора, с другой — небо.

Это было Виццини; тут провел я ночь, в комнате гостиницы, пахнувшей сладкими рожками. Туда, куда мне нужно, не было автобуса, и мне хотелось спать после двух ночей, и было холодно, и было все равно, что я пропустил автобус, мне важно было только заснуть, и я спал как убитый в запахе сладких рожков. Проснувшись наутро, я сам был весь из этих рожков, до того пропитал меня их запах. Свет бил в окошки без ставен, и я отправился, все еще как во сне, на автобусе из Верхнего Виццини через три долины выше в горы и ехал три часа подряд, пока кто-то не сказал: «Снег!» — и мы не прибыли.

«Поди ж ты! К матери приехал!» — подумал я, выходя из автобуса у начала длинной лестницы, поднимавшейся к верхним кварталам деревни.

Название деревни было написано на стене, как на тех открытках, которые я ежегодно посылал матери, и все остальное: эта лестница между старыми домами, горы вокруг, пятна снега на крышах — предстало перед моими глазами точно таким, каким — я вдруг вспомнил это — уже являлось мне раз или два, еще в детстве. И мне показалось, что быть здесь для меня небезразлично, я был доволен, что добрался сюда, не остался в Сиракузах, не уехал поездом в Северную Италию, что мое путешествие не кончилось. Это и было самым важным в моем пребывании здесь: путешествие не кончилось, может быть даже оно только начиналось; по крайней мере, так я чувствовал, глядя на длинную лестницу, на дома и купола наверху, на скаты крыш и скал, на кровли внизу, в долине, на дым над немногими трубами, на пятна снега, на солому, на стайку сицилийских ребятишек, бегавших босиком по земле, покрытой ледяной коркой, под солнцем, вокруг чугунного источника.

X

«Поди ж ты! К матери приехал!» — подумал я снова; оказаться здесь было для меня так же неожиданно, как неожиданно оказываешься в прошлом, воскрешенном любым из воспоминаний, и так же сказочно, и мне представлялось, что путешествие мое совершается теперь в некоем четвертом измерении. Казалось, от прибытия в Сиракузы до прибытия сюда не было ничего или был сон, душевный промежуток, а здесь я очутился в результате одного только внутреннего решения, движения памяти, а не тела, и оно же дало мне это утро здесь, а не где-нибудь еще, и холод горной местности, и удовольствие быть тут; я даже не огорчился, что не успел приехать накануне, точно в день материнских именин, как будто этот яркий свет был светом восьмого, а не девятого числа или какого-нибудь дня в четвертом измерении.

Я знал, что мать живет в верхних кварталах, помнил, как мы взбирались по этой лестнице, когда в детстве меня возили к дедушке и бабушке, и стал подниматься. На ступеньках перед некоторыми домами лежали вязанки дров, я шел вверх, кое-где мне попадались полоски снега, и по холоду, под утренним, теперь уже почти полуденным солнцем я оказался наконец наверху, над необъятным горным ландшафтом и долинами в пятнах снега. Людей не было видно, только босоногие ребятишки с обмороженными ступнями, я стал кружить между домов, пробираясь вверх, обходя купола большой церкви Богородицы, такой же старой, как в моих воспоминаниях.