К полудню прошли мимо разбросанных домов и дачек деревни и вышли к реке. Вася по пути раздобыл молока, и на высоком берегу сделали привал.
Еще никогда не казался таким вкусным сероватый и вязкий ржаной пайковый хлеб с крупной солью. Танюша подивилась хозяйственности лаборанта: в его корзине оказалась не только бутылка для молока, но и два крепких стакана.
— Вы, Танюша, возьмите этот стакан; он у меня всегда служит для питья.
— А другой?
— Другой, собственно, для бритья. Но я хорошо вымыл. А отличаю я его по пузырьку на стекле, вот смотрите.
— Вася, какой вы смешной и милый. Давайте чокнемся. Зато Вася покраснел и ахнул, когда в свертке Танюши оказались две большие котлеты.
— Ну это уже черт знает… Это уже мотовство, — совершенно царский стол!
— И не подумайте, Вася, что из конины. Самое подлинное мясо, и жарила я сама на настоящем коровьем масле.
Котлету съели пополам, оставив другую на обед. Ели молча, священнодействуя, думая в эту минуту о серьезном.
Когда покончили с печеным картофелем, корзина с провизией сразу стала легче.
— На десерт ягоды.
— Если найдем много. Нужно собрать и для дедушки.
— Черники и брусники в том лесу гибель.
Они сидели над обрывом, любуясь изумительным видом на отлогие берега реки. Внизу, на той стороне, была деревушка, вдали едва виднелось Архангельское.
— Красота!
— Красота!
— Вы довольны, Танюша?
— И счастлива. А вы, Вася?
— Значит, я вдвое.
— Почему вдвое и почему значит?
— Своим счастьем и еще вашим.
Танюша посмотрела на Васю глазами ласковыми и задумчивыми.
— Милый Вася, спасибо вам.
— За что?
— За все. За заботливую и верную дружбу вашу.
— Да, за дружбу — это верно. А вам, Танюша, спасибо за то, что вы существуете. За мою к вам любовь. Вам она не мешает, а мне можно жить на свете. Ух, я так вас люблю, Танюша, что…
Вася повалился на траву и бил ее сжатым кулаком:
— Пусть глупо, а мне так нужно. Вы меня не слушайте, Танюша, это я от солнышка с ума схожу. Ух, какой я сегодня совершенный идиот, ой-ой-ой, даже приятно.
Посидели так, он — лицом в траву, она — задумчиво глядя на зеленые дали. А когда Вася поднял голову, Танюша просто сказала:
— Теперь пойдем в лес?
— Да. Теперь пойдем в лес. В лес — так в лес.
Вскочил на ноги.
— Идемте. Здесь рядышком начинается самый старый лес, заповедный. Там еще стоят сосны времен царя Алексея Михайловича. Вы увидите. Ноги мы себе обдерем обязательно, это верно, но зато чудесно там, Танюша. Я здесь много раз бывал и все места знаю.
Высокая трава била по ногам. Тропинок становилось меньше. В заповедный лес вошли, как в грот, раздвинув ветви высокого кустарника. И, несмотря на полдень жаркого летнего дня, — вдруг оказались в прохладе и влажности.
Верхушки деревьев сплелись в сотни темных куполов, а вся земля, хоть и в густой тени дерев, заросла травой жирной, ласково-холодной. Перегной был мягок и топок, и долго пробуравливал его белый стебель трав, пока, выйдя на волю, делался зеленым.
Глубже в лес — не было и помина о дорожках, везде была зеленая стена кустарника и чернели столбы столетних стволов. В одном месте лежала сосна с выгнившей древесиной, много лет назад павшая, — только кора пролагала дорогу средь кустов и молодых деревьев, и верхушка терялась в темной дали. Павшая сосна доходила в толщине до человеческого роста, и ее пришлось обходить, как внезапно выросшую стену.
— Где вы, Вася?
— Тут рядом. Я забрался в такую чащу, что не знаю, как и выбраться.
— Хорошо здесь, Вася. Какой лес, какой лес! Вы меня видите?
— Платье мелькает, а лица не вижу.
— Я хотела бы здесь жить, Вася.
— Соскучитесь. В мир потянет.
— В мире, Вася, несладко сейчас.
— Обойдется. Лучше будет.
— Вы верите?
— Да как же не верить. Вон у нас какие богатства. Один от лес чего стоит. А на севере… ой, напоролся на сучок…
— Что вы говорите на севере?
— Я говорю, на севере, где я жил в детстве, там леса еще много лучше, хвойные, и тянутся на тысячи верст. Как вспомнишь о них, — люди, и всякая политика, и квартирные вопросы, и декреты, и что там еще, — все смешным делается.
— Вы любите жизнь, Вася? Вы не боитесь жить?
Среди зарослей показалась Васина косоворотка.
— Ну, Танюша, я окончательно застрял; главное — корзинка мешает идти. А насчет жизни — как же не любить ее? Люблю! Больше жизни я только вас люблю, Танюша.
— Опять вы начинаете.
— Я правду говорю. Я даже вот как скажу вам. Подождите, Танюша, не шевелитесь. Я потом вам помогу выбраться. Вы меня раз послушайте. Вот этим лесом клянусь вам, Танюша, ни о чем вас не прошу, а жизнь за вас отдам. Вы подождите минутку, дайте мне сказать. Этим лесом клянусь: если вам понадобится когда-нибудь моя помощь, ну, в чем бы ни случилось, — вы, Танюша, помните, что я ваш верный навсегда друг и пойду для вас на все, и на самую смерть пойду, и даже, Танюша, с удовольствием. Вот. Это я совершенно серьезно, и больше я говорить не буду.
Ветки перестали трещать, и птиц не было слышно.
— Вася.
— Что?
— Вася… где вы там?
— Да застрял.
— Подойдите.
— Не могу, тут ветки перепутаны. И что-то колется.
— Ну, протяните руку.
Опять затрещали ветки, и сквозь них показалась большая Васина рука.
— Ой, Вася, у вас кожа содрана на руке.
— Не беда.
— Бедный… Ну, держите мою руку.
Танюша налегла на кустарник и дотянулась рукой до Васиных пальцев.
— Поймали?
— Поймал.
— Только не тяните, а то упаду. Вася, милый Вася, я все знаю и все ценю. Только себя я еще не знаю. Мне здесь с вами хорошо, а дома, в городе, у меня на душе тревожно. Есть много такого, чего я не могу понять, ну — в себе самой. Вы, Вася, не осуждайте меня.
— Да разве ж я могу…
— Мне так трудно, Вася, так трудно.
— Ну, ну, я-то ведь понимаю.
— Вася, милый, вы мой единственный, настоящий друг, вот. Ну, теперь пустите руку. Надо как-нибудь выбраться из этой чащи.
Ветки раздвинулись шире, и Васина голова со спутанными волосами дотянулась губами до кончика пальца Танюши.
— Выберемся, Танюша, выберемся. Я сказал — помогу. Тут скоро должна быть лесная тропа. Я, Танюша, вас выведу, не бойтесь.
БЕСЕДА ВТОРАЯ
Разогрев воды на печурке, Астафьев смывал с лица последние остатки муки и краски. В зеркале отразилась щель двери, а в щели — опухшее лицо его соседа, рабочего Завалишина.
— Нечего подсматривать, Завалишин, входите.
— Туалетом занимаетесь?
— Смываю с рожи муку.
— Выпачкались?
— Вероятно. Как вы живете?
Завалишин вошел, погрел руки у печурки, потом сказал отчетливо и самоуверенно:
— Поживаю хорошо. Зашибаю деньгу.
— Все на фабрике?
— Никакой фабрики. Теперь совсем по другой части. По вашему, товарищ Астафьев, совету и прямому указанию.
— Что-то не помню, чтобы советовал. Это где же?
— Приказывали бороться, и даже по части подлости. Иначе, дескать, пропадешь, Завалишин, съедят тебя. Вот и боремся теперь.
Астафьев с любопытством посмотрел на соседа.
— Ну и что же, выходит?
— Не могу жаловаться, делишки поправляются. Даже пришел к вам, товарищ Астафьев, угостить вас, как бы отблагодарить за угощенье ваше. Если, конечно, не гнушаетесь. И не самогон, а настоящий коньяк, довоенной фабрики, две бутылки.
— Подлостью, говорите, добыли?
— Так точно. Самой настоящей человеческой подлостью. Уж не погнушайтесь.
— Любопытно.
— Да уж чего же любопытнее. У вас два стаканчика найдутся? И закуски сейчас принесу, копченая грудинка и еще там разное.
Астафьев опять с интересом оглядел соседа. Перемена явная. Лучше, даже совсем хорошо одет, нет прежней робости и забитости, однако как будто и уверенности в себе настоящей нет. Храбрится и бравирует.
Завалишин принес коньяк, марки неважной, но настоящий, довоенный. Вынул из пакета грудинку, икру и какие-то сомнительные полубелые сухарики. Для дней сих — несомненная роскошь. Столик подвинули ближе к печке.
Завалишин налил два стакана до половины.
— За ваше здоровье, товарищ ученый. Покорнейше вам за все благодарен, за науку вашу, за советы — научили дурака уму-разуму.
— А все-таки что вы делаете, Завалишин? Воруете? В налетчики записались?
— Что вы, помилуйте. Получаю за аккуратную службу.
— Где?
— Вот это уж дело секретное, товарищ Астафьев. Одним словом — служба, настоящее дело. Работа самонужнейшая, в антиресах республики. Но болтать зря нельзя.
— Ну, черт с вами, пейте.
Пили молча, закусывая икрой и толстыми ломтями грудинки. Астафьев был голоден, — сильному человеку нужно было много пищи. Коньяк согрел и поднял силы. Завалишин, напротив, быстро осовел, но продолжал пить жадно. Лицо его налилось кровью, глазки сузились и тупо смотрели в стакан.
Потрескивали сырые дрова в печурке.
Сидя в кресле, Астафьев забыл про гостя. Мысль раздвоилась. Он думал о Танюше и о последнем разговоре, но в разговор вмешивались эстрадные остроты, какие-то пошлые стишки, которыми он забавлял сегодня толпу. И еще слышались звуки пианино: Танюша играла Баха.
Астафьев вздрогнул, когда сосед ударил кулаком по столу.
— Стой, не движь, так твою…
— Вы чего, напились, что ли?
Завалишин поднял пьяные глаза.
— Н… не желаю, чтобы он двигался.
— Кто?
— В… вообще, н… не желаю.
Засмеялся тоненьким смехом:
— Это я так. Вы, т… товарищ, не беспокойтесь. Я, товарищ, все могу.
— Нет, Завалишин, не все. И вообще вы — слабый человек, хоть по виду и силач.
— Я слабый? Это я слабый? Очень свободно убить могу, вот я какой слабый.
— Подумаешь. Убить человека и ребенок может, особенно если из револьвера. Силы для этого не требуется. А вот больше вы ничего не можете.
— А что больше?
— Создать что-нибудь. Сделать. Ну вот зажигалку, что ли.