А Сурай стояла посреди сцены почти у самой рампы и ждала, когда стихнет в зале. Но вот она повернула голову к Екатерине Павловне, чуть улыбнулась и кивнула ей. Сурай, волнуясь, провела языком по губам и запела «Жалобу Шасенем».
Чистый, нежный, звучный голос её легко пронёсся по залу, и Дурсун чуть не заплакала. Она так разволновалась, что и не слышала, что там поёт дочь, и хорошо ли, плохо или она поёт, а только видела перед собой её лицо, которое стало вдруг каким-то иным, особенным, полным такого огня, скорби и страсти, что Дурсун испугалась: «Господи, да что же это за наваждение такое?.. Уж Сурай ли это?..»
А Сурай пела с таким самозабвением, с такой силой чувства, как никогда ещё в жизни.
Когда она кончила петь, сразу послышался такой громкий грохот и крик, что Дурсун вздрогнула. Ей показалось, что всё вокруг неё рушится, как во время землетрясения, и оттого-то и вопят все в смятении.
Даже сосед её и тот встал, захлопал в ладоши и крикнул:
— Браво! Браво!
Потом повернулся к Дурсун и, продолжая хлопать, сказал ей громко:
— Ну вот, это другое дело! Тут есть о чём говорить, И откуда столько чувства у такой девочки? Вот что значит артистическая натура. Сразу видно…
Дурсун слушала это, смотрела на Сурай, которая всё ещё стояла на сцене, со счастливой и смущённой улыбкой кланялась народу и всё дальше и дальше уходила куда-то в туман, оттого что глаза Дурсун всё больше и больше застилали слёзы.
Занавес опустили. В зале вспыхнул свет. Народ встал, загудел и задвигался. Сосед Дурсун и женщина, сидевшая с ним рядом, пошли к выходу. Дурсун видела, как народ почтительно расступился перед ними и пропустил их вперёд.
Дурсун вытерла слёзы и не торопясь пошла следом за толпой. Она слышала, как часто повторялось имя её дочери, видела возбуждённые, как бы подобревшие, светлые лица и вспомнила слова Вели-аги: «Э, нет, Дурсун! Песня — это великая сила…»
Она вышла из театра и побрела к той двери, откуда выходили обычно одни артисты и откуда должны были выйти Сурай и Екатерина Павловна.
Когда Дурсун подошла к условленному месту, она оказалась в таком же трудном положении, как и перед началом концерта. У дверей полукругом стояла большая толпа.
Дурсун зашла с одной, с другой стороны и всюду натыкалась на плотно сомкнутые спины.
«Ай, боже мой! — заволновалась она. — Да как бы мне тут не потеряться? Ночью одна-то я и дороги теперь не найду…»
Но вот в двери, возвышавшейся над толпой, показалась Екатерина Павловна, а за ней и Сурай. Девушка остановилась на минуту, посмотрела вокруг, увидела Дурсун, замахала рукой и крикнула:
— Мама! Мама! Мы здесь!..
И сейчас же кто-то захлопал в ладоши, приветствуя Сурай, сходившую вниз по лестнице, а молодые люди, стоявшие перед Дурсун, вдруг повернулись к ней и расступились.
— Мать Сурай!..
— Где? Где?
— Да вот старушка идёт!
— Смотри! Смотри! Мать Сурай!..
Услышала Дурсун шёпот у себя за спиной. Отсвет лампы пал на неё, и теперь уж все вытягивали шеи, чтоб посмотреть на старушку, которую только что никто и не замечал.
Наконец она протиснулась к Сурай и увидела того высокого седого человека, который сидел с ней рядом. Он ласково смотрел на Сурай и говорил ей, видимо, что-то такое хорошее, лестное, что лицо её так и светилось от радости.
Екатерина Павловна, тоже светлая, помолодевшая, взяла Дурсун за плечи и сказала:
— Познакомьтесь! Это мать Сурай… А это, Дурсун, наши знаменитые оперные певцы…
И она назвала фамилию певца, которого Дурсун не раз уж слышала по радио и которым так всегда восхищались Аман, Сэльби и Сурай.
Седой человек поклонился и пожал руку Дурсун с такой почтительностью, как будто она, скромная старуха, колхозница, была не простая смертная, а тоже сделала что-то великое для народа.
— Я в восторге от вашей дочери, Дурсун-эдже! — сказал он с большой теплотой. — У неё всё есть — и голос, и слух, и музыкальность. Она будет превосходной певицей, только ей надо ещё учиться и учиться…
— Слышите, Дурсун? Это говорит самый строгий судья, перед которым трепещут все певцы Ашхабада. Теперь мы с вами можем быть совершенно спокойны за судьбу Сурай, — взволнованно и весело сказала Екатерина Павловна и крепко обняла Дурсун.
Перевод Б.Шатилова
Аллаберды ХАИДОВМОЙ ДОМ — ПУСТЫНЯ
I
Петляя меж барханами, неспешно двигался через пустыню грузовик. Только на такырах молодой водитель мог прибавить скорость и тем унять своё нетерпение. А пассажир, почтенный яшули в огромном коричневом тельпеке, напротив, был доволен тем, что путешествие протекает медленно. С пристальным вниманием разглядывал он песчаные холмы, движущиеся навстречу, проводил глазами шустрого зайца, перебежавшего дорогу, следил за ястребом, терпеливо парящим в небе. Казалось, старик хотел, чтобы всё увиденное с фотографической точностью запечатлелось в его памяти.
Так оно и было. Именно этого, неосознанно конечно, и добивался Юсуп-ага, потому что вчера его торжественно проводили на пенсию, и он сейчас ехал в пески, чтобы проститься с теми местами, где прошла жизнь
А проводы и впрямь получились торжественные. Даже цветы ему преподнесли. Юсуп-ага никогда прежде не получал в подарок цветов и сам никому не дарил их, — в голову не пришло бы. Он полагал, что человеку, которого уважаешь, можно подарить халат, нож, добрую чабанскую палку и прочее в том же роде. Но цветы…
«Я же не ребёнок, чтоб ходить и нюхать цветочки», — ворчал себе в бороду Юсуп-ага. Подаренный букет он украдкой бросил в корыто барану.
Затея с пенсией безмерно его огорчила. Вчера вечером после всяких лестных слов, сказанных председателем Нуретдином, — о выполненном долге, о смелости, о самоотверженности, о каком-то праве на отдых, — он встал и спросил: почему выпроваживают на пенсию человека, у которого глаза ещё зорки, слух чуток, поступь легка и рассудок в порядке? Все, кто был на собрании, смеялись, решили — шутит старик. А он и не думал: какие уж тут шутки…
Грузовик добрался до Центрального пункта. Несколько кибиток, многокомнатный жилой дом, хранилище для кормов, утеплённые кошары, где выхаживают слабых овец, и сплетение песчано-пыльных дорог, уходящих к дальним чабанским кошам, — вот что такое Центральный пункт. Главное его украшение — громадное тутовое дерево. Оно горделиво высится, единственное на всю округу. Иссушенная почва, палящий зной, ветер, несущий тучи песку, — всё ему нипочём. Вероятно корни дерева достигли водоносных пластов: даже в самую жаркую пору листва его не утрачивает ярко-зелёного цвета. Средь ветвей тутовника круглый год бойко щебечут воробьи. «Это дерево не только людям — и птицам на радость!» — не раз говорил Юсуп-ага.
Раньше здесь было большое селение скотоводов. В нём семьдесят три года назад и появился на свет Юсуп, нынешний Юсуп-ага, чабан. Теперь селение переместилось на юг. Там кончаются пески и начинаются степи. Другие скотоводы подались туда же, три колхоза объединились и вот уже несколько лет сеют хлопок. Очень прибыльное дело. Все благословляют Каракумский канал, оросивший плодородные степи, называют его каналом счастья. «Очевидно хлопок важнее, чем мелкий рогатый скот. Народ мудр, если так считает, значит, так оно и есть», — думает Юсуп-ага. Однако в глубине души он сохранил убеждение, что овцы людям нужнее всего.
Шофёр грузовика — он привёз для чабанов муку, чай и сахар — охотно принял приглашение пообедать,
Юсуп-ага, отрицательно покачав головой, пошёл искать свою лошадь. Та, стреноженная, со вчерашнего дня паслась за домом — подпрыгивая, щипала траву на поляне. Увидала хозяина — захрапела, зафыркала, приветствуя его. Юсуп-ага погладил её по холке.
«Придётся нам с тобой расстаться. Я теперь буду жить в колхозном посёлке, там нет лужаек, на которых могла бы пастись. А держать тебя на привязи и кормить из мешка было бы жестоко. Нет, так я с тобой не поступлю, верная моя скотинка. Оставайся тут, на воле».
Снял путы, сел на лошадь и тронул её по одной из множества пыльных дорог. Крича и размахивая руками, вдогонку ему бросился мальчишка лет семи. Старик остановил лошадь. Мальчишка выпалил, еле переводя дух:
— Мама велела спросить: «Куда направляется Юсуп-ага?»
Права мать этого мальчишки, в пустыне нельзя уезжать, никому не сказав — куда.
— Передай матери — Юсуп-ага едет к Новрузу. Потом поедет к Салиху.
Мальчишка кивнул и умчался.
В небе появились тучи. Серые, тяжёлые — осенние. «Неужто будет дождь? Рановато! — подумал старик. — А пусть его». В самом деле, что ему дождь, чекмень и тельпек — надёжная защита.
Тучи ползли по небу, неторопливо трусила кобылка Юсупа-ага. В пустыне вообще всё делается медленно. Овцы бредут — кажется, еле ноги переставляют, верблюд тоже не торопится. А черепаха? Зато живёт как долго! Юсуп-ага — истинный сын пустыни. Он всё делает не спеша — ест, чай пьёт, говорит, шагает за отарой. Тем более теперь не станет он понукать свою лошадь.
Дорога, которую старик выбрал, привела к колодцу. Возле этою колодца, в окрестностях его, прошла, можно сказать, вся молодость Юсупа. Здесь он чабанить начал. Когда пошли разговоры о том, что белый царь затеял войну с королём Германии, он уже год как стал подпаском. Ему тогда минуло четырнадцать. Какое дело четырнадцатилетнему подпаску до чьей-то войны за тридевять земель? Юсуп твёрдо был уверен, что его предназначение на земле — пасти овец, и неутомимо перегонял с пастбища на пастбище байскую отару, за что бай кормил его, правда, не сказать, что досыта. После свержения белого царя, во время установления новых порядков, он тоже пас овец, теперь даже с большим усердием, так как из подпаска стал чабаном. От бая получал свой хлеб и чай, а ещё смену одежды и двух овец в год. Впервые с представителями новой власти он встретился, когда ему исполнилось тридцать лет. Большевики специально приехали к нему на кош. Спокойные, обходительные, рассудительные люди, они пробыли с ним целый день, беседовали во время долгих чаепитий и такого порассказали, что он почувствовал себя вновь родившимся на свет. Тридцать лет он жил не так, как должно, и совсем, совсем неверно смотрел на вещи! Ведь ясно же, что скот, вот эти овцы должны принадлежать не бездельнику-баю, а таким, как он, Юсуп, труженикам. В тот же день он написал заявление о вступлении в колхоз. Вернее, заявление написал один из приехавших, грамотей, видать, а чабан приложил к бумажке своей измазанный синим палец, подтверждая, что всё написано от его имени…