Сияние Каракума — страница 37 из 88

— Товарищ капитан, зайдите в укрытие!.. Товарищ капитан, зацепит!.. — настойчиво требовал Мирошниченко и даже тащил Комекова за рукав кожанки.

— Отстань! — отмахивался тот. — Отвяжись, говорю, чёрт! Иди лучше снаряды подноси!

Он стоял, широко расставив ноги, посреди улицы, не обращая внимания на пули и взрывы. Пушки ахали, дымящиеся гильзы звякали о станины — и вдруг всё стихло. Только пулемёт захлёбывался, дожёвывая свою металлическую ленту, пока Мамедов, оттолкнув от панорамы Ромашкина, не снёс последним выстрелом угол дома. И тогда стало совсем тихо.

— Всё, товарищ капитан, первое орудие отстрелялось, — сказал Мамедов, встретившись глазами с комбатом, улыбнулся, показав свои великолепные зубы, про-вёл рукой по лицу, размазывая копоть, окинул взглядом бойцов и добавил: — Потерь личного состава нет.

Да. потерь не было и во втором расчёте. Комеков мог по праву гордиться своими артиллеристами.

— Цепляйте пушки, — скорее попросил, чем приказал он, — поедем посмотрим, как там у Рожковского,

У лейтенанта было хуже. Капитан невольно задержал шаг, когда со станины орудия навстречу ему поднялся человек с опухшим багровым лицом. Голова у него была забинтована, и сквозь бинт проступали тёмные пятна, и кисть правой руки была перевязана неуклюжим кулём, и припадал он при ходьбе на одну ногу.

— Здорово тебя, Василь Сергеич, — с сочувствием произнёс Комеков. — Санинструк… — Он не договорил, вспомнив, что сам приказал Рожковскому не брать санинструктора, оставить её при старшине любыми средствами. — В санбат тебе надо.

— Заживёт и без санбата, — ответил Рожковский.

— Ты же ранен! — настаивал капитан.

Голос Рожковского чуть дрогнул в иронии:

— Один умный писатель сказал, что для собаки полезно умеренное количество блох — они отрывают её от невесёлых мыслей о собачьей доле. Мои раны мне вместо блох послужат.

— Люди все целы? — перевёл разговор Комеков.

— Нет, — ответил лейтенант, — не все. Трое погибли, бон лежат. Да раненых человек шесть. Эти — ничего, не лежачие. Да, забыл, шофёр ещё… его, горемыку, первым снарядом убило. Остальные — целы.

Капитан обошёл погибших.

— Вот так оно и бывает, — сказал Рожковский, — ехали как к тёще на блины, трёх мотоциклистов попугать, а они нас полудюжиной танков стебанули. Ещё спасибо говори, что простые танки, не «тигры», а то, глядишь, и не выбрались бы из этой заварушки.

— Выбрались бы! — возразил Комеков. — «Тигры», они тоже горят.

— Оптимист ты, комбат! А по мне, так кое-кому из штабистов наших следовало бы шею намылить, чтоб не слушали всяких брехунов-мальчишек, не строили свою стратегию по бабушкиным сказкам.

У капитана не было настроения ввязываться в спор, он только сказал:

— На войне всякое бывает.

— Бывает, — миролюбиво согласился Рожковский и спросил: — У твоего вестового во фляге не булькает?

Комеков глянул на заплывшее багровым кровоподтёком лицо лейтенанта и подозвал Мирошниченко, который с отсутствующим видом стоял неподалёку.

— Налей лейтенанту сто грамм.

Мирошниченко, глядя в землю, шмыгнул носом.

— Нет у меня ничего.

— Хуже будет! — пригрозил капитан. — Всю фляжку отберу, чтобы не жадничал. Ишь, эгоист какой нашёлся!

Ординарец сдался и, сопя, полез в вещмешок.

Трудно двигая кадыком от боли, Рожковский сделал несколько глотков прямо из горлышка, постоял, дуя распухшими губами, и сообщил:

— Вроде бы полегче, малость, а то всего корёжит. Какая у нас дальнейшая задача, комбат?

— Будем занимать круговую оборону.

— Силами одной батареи?

— Пока силами батареи.

— А потом?

— А потом суп с котом, — улыбнулся Комеков. — Ну, чего ты цепляешься, как репей к овечьему хвосту? «Потом», «потом»… Потом видно будет. Левинские пехотинцы должны подтянуться сюда.

— Ладно, — сказал Рожковский, — убедил. Где пушки ставить будем?

— Прежде надо посёлок прочесать, чтобы всю гитлеровскую погань отсюда вымести.

— Верно, могут нагадить фрицы исподтишка. Я сейчас распоряжусь…

— Ты иди пока, отдыхай, я без тебя всё сделаю.

— Ну уж брось, капитан, не обижай, не записывай в инвалидную команду. «Я солдат ещё живой», как в песне поётся.

— Не могу я на тебя, такого побитого, спокойно смотреть! — искренне вырвалось у Комекова.

— Побитый не я, побитые — фрицы, — резонно возразил лейтенант. — Пашин молодец, здорово их шугал… А смотреть тебе на меня и вовсе ни к чему, я и в своём прежнем, нормальном обличье мало для кого интерес представлял. Давай прикинем, что делать, да и займёмся каждый своим.

— Крепок ты духом, Василий Сергеич.

— Это ещё ничего, бывало в нашей луже и похуже.

Сам, бывало, смерть искал.

— Теперь, надеюсь, не ищешь? — полушутливо спросил Комеков.

— Нет, — серьёзно ответил Рожковский, — теперь пусть она меня поищет, а я ей — фигу с маком. Я ещё до Берлина дойду!

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Батарею капитана Комекова вернули на исходные позиции в район МТС. А в Первомайске расположились стрелковая рота левинского батальона и артиллеристы капитана Давидянца. «Иди, наслаждайся заслуженным отдыхом, суши на солнышке портянки, — похлопывал друга по плечу неунывающий Давидянц. — А я, понимаешь, твои плоды пожинать буду». «Какие плоды?» — недоумевал Комеков. Давидянц подмигивал озорным глазом: «Инжир, понимаешь, айву, пэ-эрсик кушать… Ты, земляк, героический подвиг сегодня совершил, очень я, понимаешь, на командование обижен, что не мне доверили, но за тебя — рад. Отдыхай! И не сомневайся, Ашот крепко будет держать завоёванные тобой рубежи!» «Трепач ты, Ашот, краснобай», — беззлобно отбивался Комеков. «Нет, земляк, я просто политически подкованный на все четыре ноги», — хохотал Давидянц и тряс смоляными волосами, в которых заметно проклюнулась ранняя седина.

Бойцы радовались и предстоящему отдыху, и распогодившемуся небу с тёплым ласковым солнышком над головой. Старшина турнул из своей землянки проворных пехотинцев, и все разместились там, откуда лишь несколько часов назад подняли их по тревоге. Казалось, вроде бы и не уходили они отсюда и не было ни стремительного марша, ни столь же стремительного боя. Ничего не было, если забыть холмик братской могилы в Первомайске, если не слышать стоны раненых, не замечать пустое укрытие, где должна стоять машина третьего расчёта.

— Не везёт что-то третьему расчёту, прямо планида над ним зловещая витает, — философствовал наводчик Ромашкин, сняв сапоги и блаженствуя на душистом сене.

В доме, который достался расчёту Мамедова, кроме Ромашкина и Холодова, никого не было — солдаты предпочитали понежиться и покурить на солнышке. Ромашкин же предпочёл отдыхать в помещении, а Холодов прилежно писал письмо и прикрывал ладонью написанное, чтобы ехидный сосед, чего доброго, не заглянул ненароком через его плечо.

Но Ромашкину заглядывать было лень. Он лежал навзничь, заложив руки за голову, с наслаждением шевелил пальцами босых ног.

— Брось ты бумагу портить, Холод, — лениво урезонивал он подносчика снарядов, — не состязайся в многословии с нашим поваром. Пишет, пишет, а что пишет, и сам не знает. Ну что ты там, к примеру, написал? Подвиги свои обрисовываешь?

— Немцам листовку пишу, — сострил Холодов.

— Брось, — Ромашкин презрительно хмыкнул. — На фрицев тем более переводить бумагу не стоит. Ты лучше старшине напиши заявление. Насчёт бани. Я вот сапоги снял — в раю себя почувствовал. Теперь бы в баньку, да с веничком, да парку кваском поддать — эх, язви тя вареником в лоб!

— Ты послушай, что я написал, — настаивал Холодов.

— Давай послушаем, — милостиво разрешил Ромашкин.

— «Эй, вы, фрицы-шприцы, поганые гитлеры, — начал боец, держа перед собой исписанный листок и делая вил, что читает, — дрожите вы в своих окопах и ещё больше дрожать вам надо, потому что идёт на вас могучий богатырь Ромашкин и будет он вас истреблять до седьмого колена и десятой пятки…»

— Однако! — с важным видом произнёс Ромашкин и даже приподнялся на локтях, — я тебя, Холод, всё время пустой гильзой считал, а ты, оказывается, с порохом! Чистый дипломат Черчилль. Если наш генерал узнает про такое, немедленно заберёт тебя в свой штаб. Будешь ты при нём главным советником, а между делом чай станешь ему подносить, да сапожки его надраивать.

— Балаболка! — с сердцем бросил посрамлённый

Холодов и демонстративно повернулся спиной к собеседнику.

— Ладно, не сердись, — сказал Ромашкин, — с тобой и пошутить нельзя, как девица красная. Может, мы и в самом деле чайку спроворим? Да сестричку Инну к себе пригласим. Я на немецком «хохнере» сыграю, она нам споёт душевную песню. А, Холод?

Холодов посмотрел на Ромашкина, обвёл глазами комнату — выбитое окно было аккуратно заколочено досками (дядя Матвей постарался), пол подметён (тоже дядя Матвей), солдатские вещмешки сложены в углу, ароматно пахнет сеном.

— Чем ты её угощать будешь?

— Есть кое-что во фляге.

— Так Инна же не пьёт совсем!

— Ну, чаю выпьет. Главное, что посидит с нами, споёт. Понимаешь, Холод, сердце ласки просит, тепла… Да где тебе понять, желторотику!

— Чего надо, я понимаю, — возразил Холодов, — а вот ты, Ромашкин, зря каждую вещь на хиханьки да хаханьки поднимаешь. Не надо нам Инну приглашать, так я думаю.

— Это почему же? — удивился Ромашкин.

— А потому, что она не про нас с тобой. Она капитана любит.

— Что-то не замечал я этого, на капитана глядя.

— Не тем местом смотришь, Ромашкин. Зачем же она тогда по десять раз в день звонит капитану?

— Что ж, по-твоему, она из-за каждого пустяка бегать к нему должна за два километра? Из пустяков делаешь ты, Холод, свои мудрые выводы.

— Не я делаю. Это капитан сделает выводы, если ты к Инне приставать будешь. И вообще, отстань ты от меня, Ромашкин, мне письмо дописать надо!

— Ромашкин! — послышался со двора голос Мамедова. — Иди сюда! «Рама» твоя опять прилетела!.

Как был, распояской и босиком, Ромашкин вышел наружу. Солдаты стояли, задрав головы к небу, где ниже лёгких облачных клочков медленно плыл двухфюзеляжный разведчик «Фокке-Вульф-189».