Они так и не отпустили меня больше на работу. Обхаживали, аж боязно было, поили чаем, угощали шурпой и пирожками. Свекровь плов затеяла. А мне кусок в горло не лез — лучше бы уж ворчали, как всегда, привычнее оно и спокойнее…
Прослышав о письме, наведывались соседи, спрашивали, что сообщает Тархан о том-то или том-то парне. «Как он может знать обо всех?»— недоумевала я на их беспонятливость. Они обижались: «Почему не может? Односельчане же! В одно войско их призвали!» Я, как умела, пыталась вразумить обиженных. И тоскливо сжималось сердце, когда доносились причитания и плач вдовы Мялика.
Что-то ещё не давало мне покоя, а что — никак сообразить не могла. И лишь когда поздно вечером пришла с поля Айджемал, я поняла: всем родным, близким, знакомым передавал приветы Тархан, одну Айджемал обошёл, не упомянул её имя в письме. Мне вдруг стало обидно, и я ни с того ни с сего крепко обняла Айджемал.
— Ты чего? — удивилась она.
— Просто так, — увильнула я, уже стыдясь своего порыва. И чего я, в самом деле, как маленькая, расчувствовалась! Ну, не передал — и не передал, беда невелика, может, забыл просто. Или — описка. Однако всё равно жалость точила, как тошнота. И Айджемал жаловалась, что её тоже поташнивает. С чего бы это, а?..
Через несколько дней, посопев за моей спиной и посмотрев, как ловко я заполняю сводки и графики, Кемал-ага сказал:
— Из района вчера одна приезжала. Ругалась: много, мол, ребятишек школьного возраста не учится. Объясняю: Тойли, мол, и Сапар-ага не справляются, остальные учителя — на фронте. А моё, говорит, дело маленькое, а в райком доложу, если не организуете школьные занятия. Такие-то вот, дочка, дела. Днём бегаем, ночью бегаем — всё ищем, как лишний час к суткам прибавить. Людей не хватает хоть плачь — там дырка, тут прореха. Придётся в школу тебе идти, будешь пока хоть первоклашек учить.
— Диплома у меня нет, — сказала я. — У Тархана диплом. Я только десятилетку кончила.
— А десятилетка — это тебе что? — сощурился Кемал-ага. — Она, брат, не хуже иного диплома.
— Как скажете, — согласилась я. — Пойду учить, если сумею.
— Сумеешь, — заверил он. — Только учти, от сельсовета тебя не освобождаю.
— Управлюсь ли?
— Это уж дело твоё. Обязана управиться. Нынче все мы обязаны справляться с тем, с чем вчера не справлялись. Время такое, что слова «не могу», «не умею» на склад сданы. Понятно тебе?
— Мне-то понятно, да старики ругаться станут, что домой поздно прихожу.
— Поговорю с ними, — пообещал Кемал-ага.
У меня мелькнула шальная мысль:
Может, они мне разрешат здесь жить?
— В конторе? — усмехнулся Кемал-ага.
— Нет, — сказала я, — вместе с Найле, она предлагала, у неё целых две комнаты. Они собирались там с Ахмедом — это муж её — жить, но его в армию забрали, ей одной скучно. Она ещё говорила мне: «Рви, Аня, оковы шариата».
Кемал-ага снова усмехнулся, посмотрел на меня, как на незнакомую, будто первый раз видел.
— Так уж прямо и «рви»! Прыткие какие, погляжу. Рвать тоже с умом надо да с оглядкой, а то таких дел наворочать можно, что не расхлебаешь… Ладно, поговорю. Оно и в самом деле для тебя так сподручнее будет — и контора рядом, и школа близко, не надо из одного конца села в другой бегать.
Вечером Айджемал притащила полмешка курека — нераскрышихся коробочек хлопчатника.
— Чистить буду, — сообщила она невесело.
Я наложила полную миску лапши, оставив в казане долю Кепбана.
— Давай кушать.
Айджемал ела кое-как и после нескольких глотков отложила ложку.
— Не хочется.
— Опять тошнит? — спросила я неизвестно почему.
Она метнула на меня быстрый, настороженный взгляд исподлобья.
— Руки очень болят. Это — от курека, колючий он до невозможности…
И показала руку. Кончики пальцев потрескались и кровоточили. Мы нашли кусочек курдючного сала, подержали его на палочке у огня и смазали трещинки на пальцах. Руки у Айджемал были маленькие, пальчики тоненькие, как у ребёнка. И растопыривала она их до того по-детски беспомощно, что губами захотелось прикоснуться к ним.
— Завтра возьму у Найле лекарство для тебя, — посулила я.
Она благодарно кивнула и подсела к мешку с курском. Меня аж передёрнуло от мысли, как она будет ломать жёсткие коробочки своими больными пальцами.
— Это обязательно? — спросила я.
— Соревнование, — ответила она. — Семь тысяч кило собрать дала обещание. Около трёхсот не хватает.
— Давай помогу, — решила я.
Она подвинулась на кошме, безмолвно предлагая сесть рядом.
Прошло ещё несколько дней, и новая партия призывников уехала из села. Кемал-ага как в воду глядел: повестки получили и Баллы и наш Кепбан. Внешне он никак не выразил своего отношения к случившемуся, но я-то знала его, видела, что он по-настоящему рад.
Старики очень переживали. Тувак-эдже постоянно носом хлюпала, глаза на мокром месте были. Кандым-ага после проводов сына опять слёг. Всплакнула и я. Одна Айджемал ходила с застывшим, каменным лицом. А ночью, укрывшись одеялом с головой и зажав рот подушкой, рыдала так, что у меня мурашки по спине ползали. Даже подойти к ней боязно было.
Свёкор и свекровь не стали возражать, когда Кемал-ага завёл разговор обо мне. То ли все мысли их Кепбаном были заняты, то ли ещё что, но только дали они согласие, чтобы я с докторшей жила. Свекровь даже соизволила прийти посмотреть, как мы с Найле обновляем своё жильё. Постояла, посмотрела, сморщила нос.
— Хий, воняет как!.. Кто сможет в таком запахе жить?
— Извёстка высохнет — запах исчезнет, — сказала я. — Зато комнаты будут светлые, как день.
Но мою свекровь не переубедишь.
— «Светло!..» Корчишь из себя учёную, думаешь, остальные глупее тебя! Посмотри вокруг: кто этой белой гадостью дома свои мажет? Никто! И предки наши так жили, и мы так живём. Одна ты белая ворона. Зачем тебе светлая комната, скажи? Ты что, ночами сидишь и узоры вышиваешь? Говорила ему, дурню старому: не отпускай с глаз своих. Так нет же! Дождётся, когда невестушка полурусская из его бороды качели себе устроит и будет летать на них вверх-вниз!
Найле, с любопытством слушавшая её, при последних словах фыркнула, расхохоталась, убежала смеяться за дом. Свекровь в сердцах плюнула, посулила лиха ей, а заодно и мне.
Потом мы опять белили. Найле напевала себе под нос любопытную татарскую песенку. Я понимала с пятого на десятое, но у любви общедоступный смысл, и понимаешь ты или не понимаешь, что о ней поют, всё равно получаешь удовольствие, будто шербет пьёшь.
— Твоя имя у Тойли с языка не сходит, — сказала я и брызнула кистью в Найле.
Она засмеялась и брызнула в мою сторону.
— Я его Кеймыр-кёром зову.
— Он такой же смелый и великодушный?
— Нет. Суть во второй части имени. Он — слепой, потому что не видит моей любви к Ахмеду.
— А может, его любовь — сильнее?
— Сильнее не бывает! — И она снова запела.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Перед началом собрания Кемал-ага позвал меня к себе. В кабинете сидели директор школы Тойли, — он же парторг, Пошчи-почтальон и дедушка Юсуп-ага — самый старый житель села, один из основателей нашего колхоза. Вроде бы все знакомые, но я отчего-то застеснялась и, сама не зная, как это вышло, прикрыла рот рукавом халата.
— Не робей, борец против шариата! — подмигнул Кемал-ага.
— Мы на тебя надеемся, — сообщил Пошчи-почтальон.
— Дайте стул, пусть сядет, — сказал дедушка Юсуп-ага. Он хоть и старый годами был, а в передовиках числился, в активистах, потому что всегда новое отстаивал, в гражданскую — саблей, в мирное время — словом, а то, при случае, и посохом своим суковатым. Крут был нравом, но — справедливый, уважали его.
Я присела на краешек табуретки.
Пошчи-почтальон спросил:
— Знаешь, по какому поводу собрание?
— Знаю, — ответила я, — о помощи фронту.
— А тебя зачем пригласили сюда, ведомо?
— Неведомо, — в тон ему ответила я.
Он назидательно поднял палец.
— Поэт Махтумкули утверждал: «Все человеческие слова — пища без соли, если среди них отсутствует упоминание о женщине или девушке».
Все засмеялись. Я отвернулась. Дедушка Юсуп-ага сказал:
— Не обижайся, молодая, что мы шутим. Иногда надо и посмеяться. Бедствие, имя которому «война», всем нам испортило настроение. Но давайте всё равно будем щедры душой, ибо смех разит врага сильнее, чем пуля.
— Не обижаюсь, — промолвила я. — Мне просто неловко.
— Ты в школе учишь добру детей, — строго сказал дедушка Юсуп-ага. — Ты работаешь в главной конторе колхоза! — Он поднял палец точно так же, как это минуту назад сделал Пошчи-почтальон. — Почему тебе неловко? Пусть бездельникам и врагам нашим неловко будет. Говори с ней, Кемал!
— Выступить тебе на собрании надо, — пояснил Кемал-ага. — От имени всех женщин и девушек села.
Я испугалась:
— Не смогу! Никогда на собраниях не выступала!
— А ты представь, что находишься в классе и перед тобой твои ученики, а не колхозники, — подсказал Тойли.
Я представила, и мне стало смешно.
— О чём же я говорить стану с этими «учениками»?
— Тойли тебе на бумажке напишет главные мысли, — сказал Кемал-ага. — Остальное сама сообразишь по ходу собрания.
— Ладно, — согласилась я, совершенно не представляя, как буду выступать.
Первым говорил дедушка Юсуп-ага.
— Люди, большая беда над Родиной нашей нависла. Чёрная беда. Тяжелее, чем при интервентах в год Лошади… — Он подумал и поправился: — В восемнадцатом году это было, когда у меня пятый сын родился, Бяшим… Так вот, товарищи, беда у нас в доме. Общая беда, общая забота. Наши родственники и близкие наши на фронте воюют, мы с вами на хлопковом поле за высокие урожаи воюем. Но мы в тепле спим, а они — под открытым небом. Пальцы от холода разогнуть не могут. Если каждая из наших женщин свяжет пару варежек и носков, двести джигитов благодарны нам будут. А двести джигитов — это большая сила, крепость взять могут с ходу. Что скажете, люди?