Сияние снегов — страница 13 из 49

чей разложился дух

скорей, чем плоть истлела

и умерло Лицо,

себя не узнавая,

под трупною ленцой

льстеца и краснобая.

(1969)

А. И. Солженицыну

Изрезан росписью морщин,

со лжою спорит Солженицын.

Идет свистеж по заграницам,

а мы обугленно молчим.

И думаем: «На то и гений,

чтоб быть орудием добра, –

и слава пастырю пера,

не убоявшуся гонений!..».

В ночи слова теряют вес,

но чин писателя в России

за полстолетия впервые

он возвеличил до небес.

Чего еще ему бояться,

чьи книги в сейфах заперты,

кто стал опорой доброты

и ратником яснополянца,

кто, сроки жизни сократив,

раздавши душу без отдарства,

один за всех – на государство,

казенной воле супротив?

Упырствуют? А ты упорствуй

с ошметком вольности в горсти

и дружбой правнуков сласти

свой хлеб пророческий и черствый.

Лишь об одном тебя молю –

в пылу, боюсь, что запоздалом:

не поддавайся русохвалам,

на лесть гораздым во хмелю.

Не унимайся, сын землицын,

во лбы волнение вожги!

В Кремле артачатся вожди.

Творит в Рязани Солженицын.

И то беда, а не просчет,

что в скором времени навряд ли

слова, что бременем набрякли,

Иван Денисович прочтет.

(1969)

Памяти друга

1

В чужих краях, в своей пещере,

в лесном краю, в машинном реве

с любовью думаем о Шере

Израилевиче Шарове,

об углубленье и наитье,

о тайновидце глуховатом,

кто видел зло в кровопролитье,

но шел по замети солдатом,

о жизни лешего, сгоревшей

в писательской заветной схиме

плеч о плеч с Гроссманом, с Олешей

и отлетевшими другими,

о книжнике и о бродяге,

на чьей душе кровоподтеки,

об Одиссее на Итаке

и одиночестве в итоге,

о той тоске, что, как ни кличь я,

всегда больна и безымянна,

о беззащитности величья

и обреченности обмана,

о красоте, что не крылата,

но чьей незримостью спасутся,

сокрытой в черепе Сократа,

в груди испанского безумца,

о грустной святости попоек,

о крыльях, прошумевших мимо,

и – двое нас – о вас обоих

отдельно и неразделимо,

о все же прожитой не худо,

о человеке как о чуде,

а кто не верит в это чудо,

подите с наше покочуйте.

Пока сердца не обветшали,

грустя, что видимся нечасто,

мы пьем вино своей печали

за летописца и фантаста.

К Москве протягивая руки,

в ознобе гордости и грусти

сквозь слезы думаем о друге

в своем бетонном захолустье.

2

Но лишь тогда в Начале будет Слово,

когда оно готово Богом стать, –

вот почему писателя Шарова

пришла пора, открыв, перечитать.

Он в смене зорь, одна другой румянче,

средь коротыг отмечен вышиной,

был весь точь-в‑точь, как воин из Ламанчи,

печальный, добрый, мудрый и смешной.

В таком большом как веку не вместиться?

Такую боль попробуй потуши!

Ему ж претит словесное бесстыдство –

витийский хмель расхристанной души.

Он тем высок, что в сказку быль впряглась им,

что он, глухарь, знал тысячи утрат,

но и в быту возвышенно-прекрасен

в углу Москвы укрывшийся Сократ.

Зато и нам не знать мгновений лучших,

чем те, когда – бывало, повезет –

и к нам на миг его улыбки лучик

слетал порой с тоскующих высот…

Вот он на кухне в россказнях вечерних

сидит, ногою ногу оплетя,

писатель книг, неведомый волшебник,

в недобрый мир забредшее дитя.

Как принц из сказки, робок и огромен,

хоть нет на лбу короны золотой,

и не чудно ль, что мы его хороним,

а он, как свет, над нашей суетой?

И больно знать, что, так и не дождавшись,

наставших дней душа его ждала, –

так хоть теперь с нее снимите тяжесть,

пустите в жизнь из ящиков стола!

1973, 1984

Галичу

Когда с жестокостью и ложью

больным годам не совладать,

сильней тоска по Царству Божью,

недостижимей благодать.

Взъярясь на вралищах гундосых,

пока безмолвствует народ,

пророк откладывает посох,

гитару в рученьки берет.

О, как в готовность ждущих комнат

его поющий голос вхож!

И что с того, что он, такой вот,

на мученика не похож?

Да будь он баловень и бабник,

ему от песен нет защит,

когда всей родины судьба в них,

завороженная, звучит.

Его из лирики слепили,

он вещей болью одарен

и веку с дырами слепыми

назначен быть поводырем.

Ему б на площадь, да поширше,

а он один, как свет в ночи,

а в нем менты, а в нем кассирши,

поэты, психи, палачи.

Еще ль, голубчики, не все тут?

О, как мутится ум от кар!..

В какие годы голос этот,

один за всех, не умолкал!

Как дикий бык, склоняя выю,

измучен волею Творца,

он сеет светлую Россию

в испепеленные сердца.

Он судит пошлость и надменность,

и потешается над злом,

и видит мертвыми на дне нас,

и чует на сердце надлом.

И замирает близь и далечь

в тоске несбывшихся времен,

и что для жизни значит Галич,

мы лишь предчувствуем при нем.

Он в нас возвысил и восполнил,

что было низко и мертво.

На грозный спрос в суде Господнем

ответим именем его.

И нет ни страха, ни позерства

под вольной пушкинской листвой.

Им наше время не спасется,

но оправдается с лихвой.

1974

Посмертная благодарность А. А. Галичу

Чем сердцу русскому утешиться?

Кому печаль свою расскажем?

Мы все рабы в своем отечестве,

но с революционным стажем.

Во лжи и страхе как ни бейся я,

а никуда от них не денусь.

Спасибо, русская поэзия:

ты не покинула в беде нас.

В разгар всемирного угарища,

когда в стране царили рыла,

нам песни Александра Галича

пора абсурдная дарила.

Теперь, у сердца бесконвойного

став одесную и ошуюю,

нам говорят друзья покойного,

что он украл судьбу чужую.

Я мало знал его, и с вами я

о сем предмете не толкую –

но надо ж Божие призвание,

чтоб выбрать именно такую!

Возможно ли по воле случая,

испив испуг смерторежимца,

послав к чертям благополучие,

на подвиг певческий решиться?

Не знаю, впредь предам ли, струшу ли:

страна у нас передовая, –

но как мы песни эти слушали,

из уст в уста передавая!

Как их боялись – вот какая вещь –

врали, хапужники, невежды!

Спасибо, Александр Аркадьевич,

от нашей выжившей надежды.

1988

На могиле Волошина

Я был на могиле поэта,

где духу никто не мешал,

в сиянии синего света,

на круче Кучук-Енишар.

В своем настоящем обличье

там с ветром парил исполин –

родня Леонардо да Винчи

и добрый вещун из былин.

Укрывшись от бурь и от толков

с наивной и мудрой мольбой,

он эти края для потомков

обжил и наполнил собой.

Гражданские грозы отринув,

язычески рыжебород,

увидел в девчонке – Марину

и благословил на полет.

Художник, пророк и бродяга,

незримой земли властелин,

у вскинутых скал Карадага

со всеми свой рай разделил…

Со всей потаенной России

почтить его гордый покой

мерещились тени другие,

завидуя тризне такой.

Но пели усталые кости,

вбирая гремучий бальзам,

о том, что разъехались гости

и не было счастья друзьям.

На солнце кусты обгорели,

осенние бури лихи…

Не меркнут его акварели,

у сердца не молкнут стихи.

И я в этом царстве вулканьем,

с велением сердца в ладу,

ему на обветренный камень

угрюмые строки кладу.

Пожил богатырь, да поездил,

да дум передумал в тиши.

Превыше побед и поэзий

величие чистой души.

У туч оборвалась дорога.