зовет приезжих в гости,
нет более, чем я,
свободного от злости.
Товарищ Степанян!
Не связанный обетом,
я нынче буду пьян –
и не тужу об этом.
Я не закоренел
в серьезности медвежьей
и пью за Карине,
не будучи невежей.
А на обед очаг
уже готовит праздник,
и Наапет Кучак
стихами сердце дразнит.
9 января 1984 года
Изверясь в разуме и в быте,
осмеян дельными людьми,
я выстроил себе обитель
из созерцанья и любви.
И в ней предела нет исканьям,
но как светло и высоко!
Ее крепит армянский камень,
а стены – Пущино с Окой.
Не где-нибудь, а здесь вот, здесь вот,
порою сам того стыдясь,
никак не выберусь из детства,
не постарею отродясь.
Лечу в зеленые заречья,
где о веселье пели сны,
где так черны все наши речи
перед безмолвьем белизны.
Стою, как чарка, на пороге,
и вечность – пролеском у ног.
Друг, обопрись на эти строки,
не смертен будь, не одинок…
Гремят погибельные годы,
ветшает судебная нить…
Моей спасительной свободы
никто не хочет разделить.
На годовщину смерти Л. Тёмина
Леня Тёмин не помню забыл
у загробья не стану лукавить
а когда-то как брата любил
и стихи знал когда-то на память
а теперь чего нет того нет
все пропало в тумане и дыме
а что души бывают родными
можно ль верить на старости лет
киевлянин полез в москвичи
черт понес тебя в чертов Тбилиси
а твои стихотворные выси
где они поищи посвищи
как ты ерзал меж светом и тьмой
вечно болен повсюду бездомен
сноб и баловень Ленечка Тёмин
как надменничал боже ты мой
Так меж приступов пьянок сует
человечески грешен ли слаб ли
жил да был настоящий поэт
на меня не похожий ни капли
не завидую и не сужу
и в нечаянный день поминанья
хоть и выдадут чару вина мне
ничего о тебе не скажу
вот и мой скоро кончится путь
и ни скорби о том ни печали
пусть за нас с тобой хлопнут по чаре
в некий час кто-нибудь с кем-нибудь.
Московская ода
Ах, Москва, ты, Москва – золота голова!
Я, расколов твоих темноту раскумекав,
по погубленным храмам твоим горевал
вместе с тысячью прочих жидов и чучмеков.
Мои ночи в сиянье твоих вечеров,
и московский снежок холодит мои веки,
искаженный твой облик целую в чело,
в твое красное с белым влюбляюсь навеки.
Мне святыни твои – как больному бальзам,
но согласья духовного нет между нами, –
поделом тебе срам, что не веришь слезам
и пророков своих побиваешь камнями.
Ты, со злой татарвой не боясь кумовства,
только силой сильна да могуча минутой,
русской вольности веси, ворюга, Москва,
прибирала к рукам с Калитой да с Малютой.
Ты на празднества лжи созывала детей,
оглашая полсвета малиновым звоном,
но в пределах твоих, но по воле твоей
с целым миром досель непривычно родство нам.
Отлетевший твой дух долго жить приказал,
да не хочется жить, как посмотришь на лица, –
у Василья Блаженного нет прихожан,
а в церкви́ на крови и негоже молиться…
Не один изувеченной вечности клад
ты хранишь, зажигая огни городские,
но тебе все равно, что твой брат Ленинград
быть давно перестал тем, чем был у России.
Ты родне деревенской в куске отказав,
шлешь проклятья и кары взывающим музам,
и тебе все равно, что Рязань и Казань
спозаранку твоим обжираемы пузом…
Свои лучшие думы я выстрадал здесь,
здесь я дружбу обрел, сочинитель элегий,
но противна душе чернорусская спесь,
и не терпит душа никаких привилегий.
Я полжизни отдам за московские дни,
хоть вовек не сочту, сколько было их кряду, –
но у красной стены чутко спят кистени
и скучают во сне по Охотному ряду.
Стыдно в ступе толочь мутны воды пестом,
стыдно новой порой да за старую песню ж, –
образумься, родная, трудом да постом,
и, пока не покаешься, да не воскреснешь.
Непрощание с Батуми
Ну и гугняв же местный бес –
запустит дождик суток на шесть,
чтоб люди чувствовали тяжесть
непросыхаемых небес.
А мне он зла не причинял,
а я хлопот его не стою,
а мне бы стакнуться душою
с душой магнолий и чинар.
В недоуменье дух и плоть,
не разберу никак по думе, –
какой ты нации, Батуми,
и что напрял в тебе Господь.
Как ракушка – волной в ушах,
как дева – в лучевидной кроне,
о тыща и одном балконе,
о двух ажурных этажах.
И не во сне, а наяву
пестры под непогодью прыткой,
по-детски выложены плиткой
проспекты прямо в синеву.
Дано ль прочесть простым умам
узоры страхов и бесстраший,
под звонко-розовою пряжей
прибрежья зелень и туман?
Вдруг кто-то в чащу шах-шарах!
А кто? Увидеть бы, узнать бы,
но немо щурятся усадьбы
из тьмы в оранжевых шарах…
Века с недвижностью в очах
реальней здесь, чем день текущий,
и я гощу с кофейной гущей
у сна в бамбуковых дворцах.
У сердца нет иных забот,
чем жить, от волн морских святея,
где медным голосом Медея
отмщенье божие зовет.
Потопным топотом дождя
тщета веков, как пыль, прибита,
и эвкалипты Еврипида
стоят, до краешка дойдя…
Феодосия
В радостном небе разлуки зарю
дымкой печали увла́жню:
гриновским взором прощально смотрю
на генуэзскую башню.
О, как пахнуло веселою тьмой
из мушкетерского шкафа, –
рыцарь чумазый под белой чалмой –
факельноокая Кафа!
Желтая кожа нагретых камней,
жаркий и пыльный кустарник –
что-то же есть маскарадное в ней,
в улицах этих и зданьях.
Тешит дыханье, холмами зажат,
город забавный, как Пэппи,
а за холмами как птицы лежат
пестроцветущие степи.
Алым в зеленое вкрапался мак,
черные зернышки сея.
Море синеет и пенится, как
во времена Одиссея.
Чем сгоряча растранжиривать прыть
по винопийным киоскам,
лучше о Вечности поговорить
со стариком Айвазовским.
Чьи не ходили сюда корабли,
но, удалы и проворны,
сколько богатств под собой погребли
сурожскоморские волны!
Ласковой сказке поверив скорей,
чем историческим сплетням,
тем и дышу я, платан без корней,
в городе тысячелетнем.
И не нарадуюсь детским мечтам,
что, по-смешному заметен,
Осип Эмильевич Мандельштам
рыскал по улочкам этим.
Розы и соловьи
Восточный Крым – страна цветущих роз,
что из полынно-выжженного лона
взошли с трудом, и дышат утомленно,
и славят тайну хором и вразброс.
Услада уст страдающей земли,
ее грехов отпетых отпущенье, –
когда в глухом и гулком запустенье –
какое чудо! – розы расцвели.
О сколько их, смиренных, как заря,
задорно-алых, кремовых и белых,
сошло с холмов и ринулось на берег,
приютный мир за жизнь благодаря.
Сиянье роз – небесная капель,
отрадой глаз обрызгавшая землю.
Я их дыханью, вслушиваясь, внемлю,
а им полны Судак и Коктебель.
О свитки чар из света и тепла,
томящих снов бесхитростный талмудик, –
о только б раз коснуться и вдохнуть их, –
и не горька сума и кабала!
Пред ними стыдно жизни прожитой:
нам говорят безмолвные пророки
о том, что минут царствия и сроки
и мир спасется вечной красотой…
В июньской тьме, шалея от любви
к искусству пенья и впадая в ересь,
тех роз воздушно-чувственную прелесть
запойно славят птицы – соловьи.
Хоть я, признаться, в звуках соловьев
не слышу песни: как ты там ни пенься,
свисти, бульбулькай, щелкай, – всё – не песня,
коли в ней нет мелодии и слов.
Что наши судьбы, жесты, письмена,
все взмывы духа в рифмах и аккордах