Сияние снегов — страница 28 из 49

Какой на свете свет!

Сон мира сладок и глубок,

с лицом, склоненным в снег,

и тот, кто в мире одинок,

в сей миг блаженней всех.

О, стыдно в эти дни роптать,

отчаиваться, клясть,

когда почиет благодать

на чаявших упасть!

В морозной сини белый дым,

деревья и дома, –

благословением святым

прощает нас зима.

За все зловещие века,

за всю беду и грусть

младенческие облака

сошли с небес на Русь.

В них радость – тернии купать

рождественской звезде.

И я люблю ее опять,

как в детстве и в беде.

Земля простила всех иуд,

и пир любви не скуп,

и в небе ангелы поют,

не разжимая губ.

Их свечи блестками парят,

и я мою зажгу,

чтоб бедный Галич был бы рад

упавшему снежку.

О, сколько в мире мертвецов,

а снег живее нас.

А все ж и нам, в конце концов,

пробьет последний час.

Молюсь небесности земной

за то, что так щедра,

а кто помолится со мной,

те – брат мне и сестра.

И в жизни не было разлук,

и в мире смерти нет,

и серебреет в слове звук,

преображенный в свет.

Приснись вам, люди, снег во сне,

и я вам жизнь отдам –

глубинной вашей белизне,

сияющим снегам.

1979

Толстой и стихи

Не отвечал я вам на первое письмо, потому что ваши рассуждения о Бальмонте и вообще о стихах мне чужды и не только не интересны, но и неприятны. Я вообще считаю, что слово, служащее выражением мысли, истины, проявления духа, есть такое важное дело, что примешивать к нему соображения о размере, ритме и рифме и жертвовать для них ясностью и простотой есть кощунство и такой же неразумный поступок, каким был бы поступок пахаря, который, идя за плугом, выделывал бы танцевальные па, нарушая этим прямоту и правильность борозды. Стихотворство есть, на мой взгляд, даже когда оно хорошее, очень глупое суеверие. Когда же оно еще и плохое и бессодержательное, как у теперешних стихотворцев, – самое праздное, бесполезное и смешное занятие. Не советую заниматься этим именно вам, потому что по письмам вашим вижу, что вы можете глубоко мыслить и ясно выражать свои мысли.

Лев Толстой. Из письма. 14.01.1908

Умер мой дядя (муж сестры моей матери) А. М. Жемчужников… Он был поэт. Л. Н. не признавал в нем никакого поэтического дара и даже самого примитивного понимания поэзии. Он считал, что все, что пишет Жемчужников, это зарифмованная, скучная и никому не нужная проза. Но я думаю, что Л. Н. тут, как с ним часто бывает, слишком строг и требователен. Л. Н. признает всего пять поэтов – Пушкина, Лермонтова, Баратынского (за его «Смерть»), Фета и Тютчева.

М. С. Сухотин. Запись в дневнике от 11.03.1908

Ну а кого ему еще

любить прикажете?..

Саднит у пахаря плечо

на Божьей пажити.

Балует солнце в бороде,

щекотку делая.

Идет по черной борозде

лошадка белая…

С потопом схож двадцатый век:

рулим на камешек.

А он пустил бы в свой ковчег

моих неканувших?

Сгодился б Осип Мандельштам

для «Круга чтения»?

Ведь вот кого он выбрал сам.

Мое почтение!..

Идет на мир девятый вал.

Мертво писательство.

Не зря стихов не признавал

его сиятельство.

А я родился сиротой

и мучусь родиной.

Тому ли спорить с Бородой,

кто сам юродивый?

Гордыне лет земных чужой

с их злом и ложию,

тоскую темною душой

по Царству Божию.

Лущу зерно из шелухи,

влюбляюсь, верую.

Да мерит брат мои стихи

толстовской мерою.

1979

«Сколько вы меня терпели!..»

Сколько вы меня терпели!..

Я ж не зря поэтом прозван,

как мальчишка Гекльберри,

никогда не ставший взрослым.

Дар, что был неждан, непрошен,

у меня в крови сиял он.

Как родился, так и прожил –

дураком-провинциалом.

Не командовать, не драться,

не учить, помилуй Боже, –

водку дул заради братства,

книгам радовался больше.

Детство в людях не хранится,

обстоятельства сильней нас, –

кто подался в заграницы,

кто в работу, кто в семейность.

Я ж гонялся не за этим,

я и жил, как будто не был,

одержим и незаметен,

между родиной и небом.

Убежденный, что в отчизне

все напасти от нее же,

я, наверно, в этой жизни

лишь на смерть души не ёжил.

Кем-то проклят, всеми руган,

скрючен, согнут и потаскан,

доживаю с кротким другом

в одиночестве бунтарском.

Сотня строчек обветшалых –

разве дело, разве радость?

Бог назначил, я вещал их, –

дальше сами разбирайтесь.

Не о том, что за стеною,

я писал, от горя горбясь,

и горел передо мною

обреченный Лилин образ…

Вас, избравших мерой сумрак,

вас, обретших душу в деле,

я люблю вас, неразумных,

но не так, как вы хотели.

В чинном шелесте читален

или так, для разговорца,

глухо имя Чичибабин,

нет такого стихотворца.

Поменяться сердцем не с кем,

приотверзлась преисподня, –

все вы с Блоком, с Достоевским, –

я уйду от вас сегодня.

А когда настанет завтра,

прозвенит ли мое слово

в светлом царстве Александра

Пушкина и Льва Толстого?

1986

Из книги «В стихах и прозе»1980–1990

«Я родом оттуда, где серп опирался на молот…»

Я родом оттуда, где серп опирался на молот,

а разум на чудо, а вождь на бездумие стай,

где старых и малых по селам выкашивал голод,

где стала евангельем «Как закалялася сталь»,

где шли на закланье, но радости не было в жертве,

где милость каралась, а лютости пелась хвала,

где цель потерялась, где низились кроткие церкви

и, рушась, немели громовые колокола,

где шумно шагали знамена портяночной славы,

где кожаный ангел к устам правдолюбца приник,

где бывшие бесы, чьи речи темны и корявы,

влюблялись нежданно в страницы убийственных книг,

где судеб мильоны бросались, как камушки, в небо,

где черная жижа все жизни в себя засосет,

где плакала мама по дедушке, канувшем в небыль,

и прятала слезы, чтоб их не увидел сексот,

где дар и задумчивость с детства взяты под охрану,

где музыка глохла под залпами мусорных зим,

где в яростной бурке Чапаев скакал по экрану

и щелкал шары звонкощекий подпольщик Максим,

где жизнь обрывалась, чудовищной верой исполнясь,

где, нежно прижавшись, прошли нищета и любовь,

где пела Орлова и Чкалов летел через полюс,

а в чертовых ямах никто не считал черепов,

где солнцу обрыдло всходить в небесах адодонных,

где лагерь так лагерь, а если расстрел, ну и пусть,

где я Маяковского чуть ли не весь однотомник

с восторгом и завистью в зоне читал наизусть;

и были на черта нужны мне поэты другие,

где пестовал стадо рябой и жестокий пастух,

где странно звучало старинное имя России,

смущая собою к нему неприученный слух,

где я и не думал, что встречусь когда-нибудь с Ялтой,

где пахарю ворон промерзлые очи клевал,

где утро барачное било о рельсу кувалдой

и ржавым железом копало заре котлован,

где вздохи ровесников стали земной атмосферой,

винясь перед нами, а я перед ними в долгу,

где все это было моими любовью и верой,

которых из сердца я выдрать еще не могу.

Тот крест, что несу, еще годы с горба не свалили,

еще с поля брани в пустыню добра не ушел.

Как поздно я к вам прихожу со стихами своими!

Как поздно я к Богу пришел с покаянной душой!

1992

Александру ВолодинуПоздравление с Новым, 1987 годом

Я невызревший плод на урочное блюдо кладу,

я еще не пришел, и явиться меня не зовите, –

Александр Моисеевич, здравствуйте в новом году,

и да будет он годом хороших вестей и событий.

Я не знаю, как где, а в российской беде в кой-то век

захотели сойтись государственность и человечность.

Александр Моисеевич, добрый вы мой человек,

может, счастье-то все, чтобы в жизни почувствовать Вечность.

Как не верить в нее, когда сквозь тошноту бормотух

вечер, снег, Петербург ставят пьесу дворцов и каналов.

Александр Моисеевич, мудрый вы мой драматург,