Сияние снегов — страница 3 из 49

это в здешних прогулках

я такое нашел.

Мы все привыкли к страшному,

на сковородках жариться.

У нас не надо спрашивать

ни доброты, ни жалости.

Умершим – не подняться,

не добудиться умерших…

но чтоб целую нацию –

это ж надо додуматься…

А монументы Сталина,

что гнул под ними спину ты,

как стали раз поставлены,

так и стоят нескинуты.

А новые крадутся,

честь растеряв,

к власти и к радости

через тела.

А вражьи уши радуя,

чтоб было что писать,

врет без запинки радио,

тщательно врет печать.

Когда ж ты родишься,

в огне трепеща,

новый Радищев –

гнев и печаль?

1961

«Клубится кладбищенский сумрак…»

Клубится кладбищенский сумрак.

У смерти хороший улов.

Никто нам не скажет разумных,

простых и напутственных слов.

Зачем про веселье узнал я,

коль ужас мой ум холодит?

Поэты уходят в изгнанье,

а с нами одни холуи.

О, как нам жилось и бродилось

под русским снежком по зиме…

Смешная девчонка Правдивость,

ты есть ли еще на земле?

Да разве расскажет писатель

про тайны лукавых кулис,

что кесари наши пузаты

и главный их козырь – корысть?

Висит календарь наш без мая,

у кисти безумны мазки,

и девочки глушат, и смалят,

и кроют беду по-мужски.

Воро́жит ли стая воронья,

пороша ль метет на душе, –

художник бежит от здоровья,

от нежности и кутежей.

При жизни сто раз умиравший,

он слышит шаги за спиной:

то снова наводит мурашки

жестокости взор жестяной.

Теперь не в ходу озорные, –

кому отливать перепуг,

когда Пастернака зарыли

и скоро помрет Эренбург?

Бродяга и шут из Ламанчи,

кто нес на мече доброту,

все ребра о жизнь изломавши,

дал дуба и где-то протух…

Немея от нынешних бедствий

и в бегстве от будущих битв,

кому ж быть в ответе за век свой?

А надо ж кому-нибудь быть…

1963

Пастернаку

Твой лоб, как у статуи, бел,

и взорваны брови.

Я весь помещаюсь в тебе,

как Врубель в Рублеве.

И сетую, слез не тая,

охаянным эхом,

и плачу, как мальчик, что я

к тебе не приехал.

И плачу, как мальчик, навзрыд

о зримой утрате,

что ты, у трех сосен зарыт,

не тронешь тетради.

Ни в тот и ни в этот приход

мудрец и ребенок

уже никогда не прочтет

моих обреченных…

А ты устремляешься вдаль

и смотришь на ивы,

как девушка и как вода,

любим и наивен.

И меришь, и вяжешь навек

веселым обетом:

– Не может быть злой человек

хорошим поэтом…

Я стих твой пешком исходил,

ни капли не косвен,

храня фотоснимок один,

где ты с Маяковским,

где вдоволь у вас про запас

тревог и попоек.

Смотрю поминутно на вас,

люблю вас обоих.

О, скажет ли кто, отчего

случается часто:

чей дух от рожденья червон,

тех участь несчастна?

Ужели проныра и дуб

эпохе угоден,

а мы у друзей на виду

из жизни уходим.

Уходим о зимней поре,

не кончив похода…

Какая пора на дворе,

какая погода!..

Обстала, свистя и слепя,

стеклянная слякоть.

Как холодно нам без тебя

смеяться и плакать.

1962

«Живем – и чёрта ль нам в покое?..»

Живем – и чёрта ль нам в покое?

Но иногда, по временам,

с устатку что-нибудь такое

приходит в голову и нам.

Что проку добрым быть и честным,

искать начала и концы,

когда и мы в свой срок исчезнем,

как исчезают подлецы,

когда и нам закроют веки

и нас на кладбище свезут?

Но есть же совесть в человеке

и творчества веселый зуд.

Есть та особенная сила,

что нам с рожденья привита,

чтоб нашу плоть нужда месила,

чтоб дух ковала клевета.

И огнь прожег пяты босые,

когда и мне настал черед

поверить в то, что я – Россия –

земля, вода и сам народ.

В меня палили вражьи пушки,

меня ссылали в Соловки,

в моей душе Толстой и Пушкин

как золотые колобки.

Я грелся в зимние заносы

у Революции костров,

и на меня писал доносы

Парис Жуаныч Котелков.

В беде, в безвестности, в опале,

в глухой дали от милых глаз

мои тревоги не пропали,

моя держава сбереглась.

И вот – живу, пытаю душу,

готовлю душу к платежу

и прозаическую стужу

стихами жаркими стыжу.

1964

Клянусь на знамени веселом

Однако радоваться рано –

и пусть орет иной оракул,

что не болеть зажившим ранам,

что не вернуться злым оравам,

что труп врага уже не знамя,

что я рискую быть отсталым,

пусть он орет, – а я-то знаю:

не умер Сталин.

Как будто дело все в убитых,

в безвестно канувших на Север.

А разве веку не в убыток

то зло, что он в сердцах посеял?

Пока есть бедность и богатство,

пока мы лгать не перестанем

и не отучимся бояться, –

не умер Сталин.

Пока во лжи неукротимы

сидят холеные, как ханы,

антисемитские кретины

и государственные хамы,

покуда взяточник заносчив

и волокитчик беспечален,

пока добычи ждет доносчик, –

не умер Сталин.

И не по старой ли привычке

невежды стали наготове –

навешать всяческие лычки

на свежее и молодое?

У славы путь неодинаков.

Пока на радость сытым стаям

подонки травят Пастернаков, –

не умер Сталин.

А в нас самих, труслив и хищен,

не дух ли сталинский таится,

когда мы истины не ищем,

а только нового боимся?

Я на неправду чертом ринусь,

не уступлю в бою со старым,

но как тут быть, когда внутри нас

не умер Сталин?

Клянусь на знамени веселом

сражаться праведно и честно,

что будет путь мой крут и солон,

пока исчадье не исчезло,

что не сверну, и не покаюсь,

и не скажусь в бою усталым,

пока дышу я и покамест

не умер Сталин!

1959

«Я слишком долго начинался…»

Я слишком долго начинался

и вот стою, как манекен,

в мороке мерного сеанса,

неузнаваемый никем.

Не знаю, кто виновен в этом,

но с каждым годом все больней,

что я друзьям моим неведом,

враги не знают обо мне.

Звучаньем слов, значеньем знаков

землянин с люлечки пленен.

Рассвет рассудка одинаков

у всех народов и племен.

Но я с мальчишества наметил

прожить не в прибыльную прыть

и не слова бросать на ветер,

а дело людям говорить.

И кровь, и крылья дал стихам я,

и сердцу стало холодней:

мои стихи, мое дыханье

не долетело до людей.

Уже листва уходит с веток

в последний гибельный полет,

а мною сложенных и спетых –

никто не слышит, не поет.

Подошвы стерты о каменья,

и сам согбен, как аксакал.

Меня младые поколенья

опередили, обскакав.

Не счесть пророков и провидцев,

что ни кликуша, то и тип,

а мне к заветному пробиться б,

до сокровенного дойти б.

Меня трясет, меня коробит,

что я бурбон и нелюдим,

и весь мой пот, и весь мой опыт

пойдет не в пользу молодым.

Они проходят шагом беглым,

моих святынь не видно им

и не дано дышать тем пеклом,

что было воздухом моим.

Как будто я свалился с Марса.

Со мной ни брата, ни отца.

Я слишком долго начинался.

Мне страшно скорого конца.

1965

Верблюд

Из всех скотов мне по́ сердцу верблюд.

Передохнет – и снова в путь, навьючась.

В его горбах угрюмая живучесть,

века неволи в них ее вольют.

Он тащит груз, а сам грустит по сини,

он от любовной ярости вопит,

его терпенье пестуют пустыни.

Я весь в него – от песен до копыт.

Не надо дурно думать о верблюде.