Сияние снегов — страница 33 из 49

гляньте, кто в начальниках засел –

    да все те же рожи!

Или все, что связано с Москвой,

    Вам – как в горле костка,

и, хоть вор, хоть вывертень, да свой –

    рассудили жестко?

Где ж просвет? Империи-то нет,

    хлебушек-то дорог…

Лина, Лина, Вы ж таки поэт,

    а не идеолог.

Разве, Лина, разных мы кровей?

    Вам на губы перст мой!

Наша Русь природней и первей

    царской да имперской.

Я при той в задышливой тоске,

    не в зачет, что с риском,

зло клеймил на русском языке,

    Вы – на украинском.

Тот и этот – как сестра и брат,

    что роднее нету.

Оттого-то я как дурень рад

    Вашему привету.

2

Кровный сын у матери Руси,

    русско-украинской,

я ее крестительной росы

    мускусом проникся.

Как же сыну матерь не любить –

    что леса, что степи?

Во пиру ее да хмелем быть,

    цветом шелестеть бы.

Щедротою житниц и криниц

    напитавшись вдоволь,

перед милым ликом падать ниц,

    как в Полтаве Гоголь.

Уж добро во мне обречено,

    лишний час оттикав,

но светлы над нежностью речной

    Киев и Чернигов.

Городами древними славна

    Русь моя – Украйна,

а другая русская страна

    растеклась бескрайно.

Ей земля у хаты не мила,

    канув дымной горсткой, –

к шири страсть она переняла

    у орды монгольской.

За ту ширь свободой заплатив,

    лепотой лебяжьей,

грозным царством встала супротив

    самое себя же.

Соблазнилась Азиею Русь,

    чтобы стать Россией, –

сколько помню, столько и молюсь:

    Господи, прости ей!

Но, коль позовет на Страшный суд

    кроткий счет кукушкин,

за царей ответ не понесут

    ни Толстой, ни Пушкин.

На одно я в мире обопрусь –

    на родное слово,

Украина, Киевская Русь –

    русскости основа!..

Вот и значит, Лина, что на том,

    что на этом свете,

мы один и тот же вспомним дом,

    материны дети.

В доме том господствовать и клясть

    чуждо горней воле.

Вот и дивно мне, что Вы за власть

    ту, что вор на воре.

Все гордыни – суета сует,

    да кому что мило.

Вы ж от Бога истинный поэт –

    достоянье мира.

1993

«Нам вечность знакома на ощупь…»

Нам вечность знакома на ощупь.

Раскрытия тайны не жди.

И разве стихи для того, чтоб

во лжи уличались вожди?

Претит им гражданская слава,

в почете пиит иль гоним, –

они из другого состава

и заняты делом иным.

Душе, что от смуты раскисла,

певуче прикажут: «Проснись!» –

и жизни без воли и смысла,

напомнят про лад и про смысл.

Да только услышит-то кто их?

Уж верно, не зэк, не генсек.

Сидим у распивочных стоек,

не слышим, как падает снег.

Тому, кто о небо оперся,

встревоженный вестью с высот,

убийственна пошлая польза

и вряд ли в быту повезет.

Борению духа и плоти

еще не трубили отбой,

и, значит, поэзия против

того, что зовется судьбой.

О, ей бы хоть в ком-то из тысяч,

что низкой тщете предались,

сподобиться искорку высечь

огня, устремленного ввысь!

Но ежели душу задела

обугленным звоном строка,

то что ей при этом за дело

до Ельцина и Кравчука?

1991

Подводя итоги

Покарауль наш дом,

а я пройду по свету:

быть может, там найдем,

чего в помине нету.

С подножий до высот

круг замкнут и изломан,

и снова не везет,

как вечно не везло нам.

Не тщась в потопе дней

возобновлять старинку,

мы снова всех бедней

при переходе к рынку.

В ответ на зов еще

треньбренькаю на лире,

но смутно и нищо

в сознании и в мире.

Откуда счастье нам?

Ведь мы ж не побирушки,

как бедный Мандельштам

говаривал подружке.

В чаду календаря

с прощеньем и виною,

вернее говоря,

оно у нас иное.

Как верилось душе,

когда я был мальчишкой,

но в гору лезть уже

приходится с одышкой.

Все книги, что люблю,

прочитаны в той рани,

и вечер тороплю

для пива и тарани.

О да, я был в аду

и прожитые годы

фундаментом кладу

для внутренней свободы.

Под тяжестью седин

я чувствую впервые,

что мир сей посетил

в минуты роковые.

Не надо, не туши,

не думай, что не время, –

веселием души

поделимся со всеми.

Уж срок тот недалек,

когда любовь и мудрость,

раздув свой уголек,

воздушно обоймут нас.

Да будет нам щитом

душевная отвага

отшельника, чей дом

стоит у Карадага.

1992

Ода одуванчику

В днях, как в снах, безлюбовно тупящих,

измотавших сердца суетой,

можно ль жить, как живет одуванчик,

то серебряный, то золотой?

Хорошо, если пчелки напьются,

когда дождик под корень протек, –

только, как ты его ни напутствуй,

он всего лишь минутный цветок.

Знать не зная ни страсти, ни люти,

он всего лишь трава среди трав, –

ну а мы называемся люди

и хотим человеческих прав.

Коротка и случайна, как прихоть,

наша жизнь, где не место уму.

Норовишь через пропасти прыгать –

так не ври хоть себе самому.

Если к власти прорвутся фашисты,

спрячусь в угол и письма сожгу, –

незлобив одуванчик пушистый,

а у родичей рыльца в пушку.

Как поэт, на просторе зеленом

он пред солнышком ясен и тих,

повинуется Божьим законам

и не губит себя и других.

У того, кто сломает и слижет,

светлым соком горча на губах,

говорят, что он знает и слышит

то, что чувствуют Моцарт и Бах.

Ты его легкомыслья не высмей,

что цветет меж проезжих дорог,

потому что он несколько жизней

проживает в единственный срок.

Чтоб в отечестве дыры не штопать,

Божий образ в себе не забыть,

тем цветком на земле хорошо быть,

человеком не хочется быть.

Я ложусь на бессонный диванчик,

слышу сговор звезды со звездой

и живу, как живет одуванчик,

то серебряный, то золотой.

1992

Россия, будь!

Во всю сегодняшнюю жуть,

в пустыни городские

и днем шепчу: Россия, будь –

и ночью: будь, Россия.

Еще печаль во мне свежа

и с болью не расстаться,

что выбыл я, не уезжав,

из твоего гражданства.

Когда все сущее нищё

и дни пустым-пустые,

не знаю, есть ли ты еще,

отечество, Россия.

Почто ж валяешь дурака,

не веришь в прорицанья,

чтоб твоего издалека

не взвиделось лица мне?

И днем с огнем их не достать,

повывелись давно в нас

твоя «особенная стать»,

хваленая духовность.

Изгложут голову и грудь

хворобы возрастные,

но я и днем: Россия, будь –

и ночью: будь, Россия…

Во трубы ратные трубя, –

авось кто облизнется, –

нам всё налгали про тебя

твои славоразносцы.

Ты ж тыщу лет была рабой,

с тобой сыны и дочки,

генералиссимус рябой

довел тебя до точки.

И слав былых не уберечь,

от мира обособясь,

но остаются дух и речь,

история и совесть.

В Днепре крестившаяся Русь,

чей дух ушел в руины,

я вечности твоей молюсь

с отпавшей Украины.

Ни твое рабство, ни твой бунт

не ставя на весы, я

и днем тебе: Россия, будь! –

и ночью: будь, Россия!

В краю дремливом хвой и вод,

где меркнет дождик мелкий,

преображенья твоего

ждет Радонежский Сергий.

И Пушкин молит со свечой,

головушка курчава:

«Россия, есть ли ты еще,

отечество, держава?»

Вся азбука твоя, звеня,

мне душу жжет и студит,

но с ней не станет и меня,