смыкалась тьма, и не было кругов,
и думал узник с грустию невнятной,
что Ленин родом с этих берегов…
Добро, мой дух, что не сошел с поста ты
о той поре над рябью золотой,
а жаль – сгубили Волгу супостаты:
была царицей, стала – сиротой.
Битва
В ночном, горячем, спутанном лесу,
где хмурый хмель, смола и паутина,
вбирая в ноздри беглую красу,
летят самцы на брачный поединок.
И вот, чертя смертельные круги,
хрипя и пенясь чувственною бурей,
рога в рога ударятся враги,
и дрогнет мир, обрызган кровью бурой.
И будет битва, яростью равна,
шатать стволы, гореть в огромных ранах.
И будет ждать, покорная, она,
дрожа душой за одного из равных…
В поэзии, как в свадебном лесу,
но только тех, кто цельностью означен,
земные страсти весело несут
в большую жизнь – к паденьям и удачам.
Ну вот и я сквозь заросли искусств
несусь по строфам, шумным и росистым,
на милый зов, на роковой искус –
с великолепным недругом сразиться.
Смутное время
По деревням ходят деды,
просят медные гроши.
С полуночи лезут шведы,
с юга – шпыни да шиши.
А в колосьях преют зерна,
пахнет кладбищем земля.
Поросли травою черной
беспризорные поля.
На дорогах стынут трупы.
Пропадает богатырь.
В очарованные трубы
трубит матушка Сибирь.
На Литве звенят гитары.
Тула точит топоры.
На Дону живут татары.
На Москве сидят воры.
Льнет к полячке русый рыцарь.
Захмелела голова.
На словах ты мастерица,
вот на деле какова?..
Не кричит ночами петел,
не румянится заря.
Человечий пышный пепел
гости возят за моря…
Знать, с великого похмелья
завязалась канитель:
то ли плаха, то ли келья,
то ли брачная постель.
То ли к завтрему, быть может,
воцарится новый тать…
«И никто нам не поможет.
И не надо помогать».
Лагерное
Мы не воры и не бандиты,
и вины за собой не числим,
кроме юности, а поди ты,
стали пасынки у отчизны.
Нам досталось по горстке детства
и минуты всего на сборы,
наградил нас угрюмый деспот
шумной шерстью собачьей своры.
Все у нас отобрали-стибрили,
даже воздух и тот обыскан, –
только души без бирок с цифрами,
только небо светло и близко.
Чуть живой доживу до вечера,
чтоб увидеть во сне тебя лишь…
Лишены мы всего человечьего,
брянский волк нам в лесу товарищ.
Кто из белых, а кто из красных,
а теперь навсегда родные,
и один лишь у сердца праздник –
чтоб такой и была Россия.
Мы ее за грехи не хаем,
только брезгаем хищной бронзой, –
конвоирам и вертухаям
не затмить нашей веры грозной.
Наше братство ненарушимо,
смертный час нам и тот не страшен, –
только ж нет такого режима,
чтоб держали всю жизнь под стражей.
Острый ветер пройдет по липам,
к теплым пальцам прильнут стаканы, –
я не знаю, за что мы выпьем,
только знаю, что будем пьяны.
«И опять – тишина, тишина, тишина…»
И опять – тишина, тишина, тишина.
Я лежу, изнемогший, счастливый и кроткий.
Солнце лоб мой печет, моя грудь сожжена,
и почиет пчела на моем подбородке.
Я блаженствую молча. Никто не придет.
Я хмелею от запахов нежных, не зная,
то трава, или хвои целительный мед,
или в небо роса испарилась лесная.
Все, что вижу вокруг, беспредельно любя,
как я рад, как печально и горестно рад я,
что могу хоть на миг отдохнуть от себя,
полежать на траве с нераскрытой тетрадью.
Это самое лучшее, что мне дано:
так лежать без движений, без жажды, без цели,
чтобы мысли бродили, как бродит вино,
в моем теплом, усталом, задумчивом теле.
И не страшно душе – хорошо и легко
слиться с листьями леса, с растительным соком,
с золотыми цветами в тени облаков,
с муравьиной землею и с небом высоким.
«Может быть, тебе кажется, это пройдет, ничего, не смертельно…»
Может быть, тебе кажется, это пройдет, ничего, не смертельно,
этот сон, что приснился нам в теплые зимние ночи,
то ли счастие, то ли печаль,
молчаливые наши прогулки по мокрому городу,
под порхающим снегом,
так чудесно он таял потом на ресницах твоих, в волосах,
что лились наподобие темного, теплого ливня,
из-под шапочки с белой опушкой,
этот свежий, в кристалликах, запах зимы,
крепкий, с хрустом,
и вдруг – потепленье, капель,
с головой в небосвод мы уходим,
а ноги промокли, –
шепчет оттепель не о тебе ль? –
эта робость и радость влюбленности первой,
и отчаянья очи,
и ночи, что начертаны алым на черном,
ласки, ссоры, стихи,
и любимые книги: Сервантес, Рабле и Толстой,
Паустовский и Пришвин –
это все, что тогда называлось «навеки»,
все, что было дыханием, вечностью, чудом,
все, чем жил я, и все, чему верил,
и все, что пронес нерассыпанным
через мрак и тоску одиночек, в крови, обливаясь слезами,
улыбаясь от счастья,
через многие годы и сотни смертей, по этапу, –
это все, тебе кажется, зыбко, обманчиво и постепенно
улетучится, перегорит, постареет,
станет призраком, ужасом, станет усталостью, скукой, –
да? ты думаешь так? Все пройдет, перемелется, канет?
Ничего не пройдет. Если кончится, только со мною.
Ты, наверно, не знаешь, какая бывает любовь.
«В ресницах твоих – две синих звезды…»
В ресницах твоих – две синих звезды,
а ты смеешься, и ты – со мною.
Белая вьюга в ушах свистит.
Что я скажу про счастье земное?
Взоры твои заблудились во мне,
волосы – ночи весенней темней.
Белая вьюга, как белая птица,
в ноги твои отдыхать садится.
В ресницах твоих – две синих звезды,
голос звучит, как сама поэзия…
Страшно мне говорить Вам «ты»
и целовать в голубом подъезде.
«Пока хоть один безутешен влюбленный…»
Пока хоть один безутешен влюбленный, –
не знать до седин мне любви разделенной.
Пока не на всех заготовлен уют, –
пусть ветер и снег мне уснуть не дают.
И голод пока смотрит в хаты недобро, –
пусть будут бока мои – кожа да ребра.
Покуда я молод, пока я в долгу, –
другие пусть могут, а я не могу.
Сегодня, сейчас, в грозовой преисподней,
я горшую часть на спине своей поднял.
До лучших времен в непогоду гоним,
таким я рожден – и не быть мне иным.
В глазах моих боль, но ни мысли про старость.
До смерти, любовь, я с тобой не расстанусь.
Чтоб в каждом дому было чудо и смех, –
пусть мне одному будет худо за всех.
«О человечество мое!..»
О человечество мое!
Позволь бездомному вернуться
домой, в старинное жилье,
где все родное, все свое,
где можно лечь и не проснуться,
позволь глубин твоих коснуться,
в твое глухое бытие
душой смиренной окунуться.
Чтоб где-нибудь, пускай на дне,
познать паденья и победы,
ласкать подруг, давать обеты
и знать, что в новом сонме дней
еще шумней, еще мутней
клубятся страсти, зреют беды.
Там, на метельных площадях,
под золотым универмагом,
живет задумчивый чудак,
знакомый Богу и бродягам.
Проголодавшись и устав,
он бредит сладостной добычей:
к его истерзанным устам
струится розовый, девичий
пылающий и нежный стан.
Он знает: сто ночей подряд
одно и то же будет сниться.
Он – солнца сын, он бурям рад,
он проходимец, он мне брат,
но с тем огнем ему не слиться,
но, грозным вызовом заклят,
он поднимает жаркий взгляд
на человеческие лица.
Проходит ночь. Химера длится,
кружится вечный маскарад.
Там отличен бандит и плут,
они сидят у сытых блюд,
они потеют и блюют
и говорят одно и то же,
и тушат свет, и строят рожи,
морализируют и лгут,